Глава четвертая

Нелицемерный друг

Чего только не передумал Алеша по дороге в Александровскую слободу! Удивлялся, как красавица, не испытывавшая недостатка в поклонниках, могла обратить внимание на простого сержанта, хоть и гвардейского. Изводил себя жестокими думами — будто заветное свидание обернется какой-нибудь оскорбительной каверзой, а цесаревна посмеется над его дерзостью, взяв для веселья в компанию кого-нибудь из друзей — того же Бутурлина, скажем. Набрасывал сцену их будущей встречи и каждый раз не находил нужных слов и жестов.

Долго он кружил возле дома цесаревны, не решаясь войти, да, наверное, так бы и не вошел, если бы не окликнула его хмурая и неприветливая девица, назвавшаяся фрейлиной и подругой царевны, и не пригласила войти. На пороге Мавра окинула Алексея оценивающим взглядом, как будто выбирала дорогой и необыкновенно важный для хозяйки товар и испытывала явные сомнения по поводу его качества. Качеств она не нашла, и смутившийся Алексей собрался уже повернуть обратно, но тут к нему вышла сама цесаревна и улыбнулась так нежно и сладко, что Шубин не смог отказаться от полных белых рук, которые незамедлительно легли ему на плечи.

Он вошел вслед за цесаревной в полутемную тесную комнату, где каждая вещь, казалось, источала томительно-сладкий аромат, и жадно приник к губам Елизаветы, как будто она была единственным источником, который мог утолить его жажду. Но полынная горечь съедала Шубина изнутри, и жажда не отступала.

Да и разве могла в одно мгновение растаять та неодолимая, странная тоска, которая мучила Алексея с детства, с той самой минуты, когда ему пригрезилась красавица, оказавшаяся младшей и любимой дочерью грозного императора? И разве могла утолить эту многолетнюю тоску одна проведенная с цесаревной ночь или другие ночи, как две капли воды похожие на первую, ее сладкое тело, ставшее томительно близким, или оставшаяся чужой душа?

* * *

В ту первую ночь Алеша чуть было не потерял сознание. Закружилась голова от летнего дурмана, который исходил от волос цесаревны, от ее белых полных рук и сладких розовых губ. Комната заплясала перед глазами, вещи потеряли четкость и строгость очертаний. Исполнялась давняя, смутная мечта, которая мучила Шубина годами. Красавица-цесаревна была рядом, и губы ее охотно утоляли терзавшую Алексея жажду, но этот миг наслаждения и победы оказался для него немыслимо тяжелым, а прошлое ожидание предстало легким и зыбким, как туман над петербургскими дворцами. Алексей на мгновение пошатнулся, и Елизавета еле удержала на ногах своего незадачливого любовника.

— Что с тобой, ангел мой? — спросила она заботливо и нежно, хотя Алексей ожидал, что цесаревна рассмеется ему в лицо. — Дурно тебе, милый? Или я одурманила?

— Все прошло, Лиза, — успокоил ее чудом удержавшийся на ногах Алексей. — Ждал я тебя долго, и от радости встречи нашей голова кругом пошла.

— Долго? — удивилась Елизавета. — Я в церкви тебя впервые увидала, и ты меня раньше видеть не мог.

— Вспомни, Лизанька, — полушепотом, как будто опасаясь, что его услышат, сказал Алеша, — я на часах стоял, ты мимо проходила, спросила еще: «Что смотришь, солдатик, или приглянулась?» По щеке потрепала и дальше пошла.

— А потом? — Цесаревна все еще поддерживала Шубина, хотя минута полуобморока прошла и он уже не нуждался в ее заботе. — Что потом было, ангел?

— Ничего не было, Лиза, — вздохнул Алексей, — прошла ты мимо и обо мне позабыла. Да только не в этом дело. С детства я тебя знаю. И много лет люблю.

— С детства? — недоверчиво рассмеялась Елизавета, которая подумала было, что мальчик мешается в уме. — Мы с сестрой в Коломенском выросли, и тебя я не помню.

— И не можешь помнить, — попытался объяснить Алексей, — не было меня там. В Шубине, сельце нашем, я вырос. А тебя на портрете видел.

— На каком еще портрете? — Этот затянувшийся разговор, неуместный на любовном свидании, да еще в столь решительную минуту, стал не на шутку раздражать цесаревну. Прежние ее любовники говорили не в пример меньше и действовали быстрее.

— Портрет у нас в гостиной висел, — продолжал говорить Алеша, будучи не в силах прервать свое неуместное признание. — Батюшки твоего, государя Петра Алексеевича, а ты на него так похожа… Как будто ты и отец — одно.

Елизавета охнула и отпрянула от Алексея, и он понял, что сказал недозволенное, заглянул в такие глубины, от одного только прикосновения к которым могло в минуту разрушиться его хрупкое и нечаянное счастье. О чем угодно он мог рассказать Елизавете, поведать любые тайны, распахнуть перед цесаревной собственную душу, чтобы она рассеянно пролистала ее на досуге, но только что сказанного никогда и ни при каких обстоятельствах не следовало говорить. В одно мгновение взгляд цесаревны потерял спасительную медовую сладость, стал жестким, как у отца, но с оттенком неведомой покойному императору горечи, а руки, только что лежавшие у него на плечах, стали бесконечно далекими, как и сама шагнувшая в сторону Елизавета.

— Догадался? — Елизавета присела на край постели и, не глядя на Шубина, куда-то в сторону, произнесла давно томившие ее слова. — Как ты мог догадаться? Никто ведь не смог из галантов моих прежних. Только сестра Аннушка всегда так говорила, и мать… Знаю — отец покойный мне свою волю диктует. Мне его трон наследовать и дело его продолжать. Нет у него иных наследников и не было. Государь наш, Петр Алексеевич, ребенок, и не ему дедов груз нести. Я одна для этой ноши на свете осталась.

— Да разве ты ее подымешь, Лиза? — Алексей присел рядом, как мог нежно провел кончиками пальцев по белым, полным плечам Елизаветы, не созданным для такого груза.

— Подыму, — с удивительной, не свойственной легкомысленной красавице твердостью ответила она, и Шубин представил, как цесаревна павой проплывает перед гвардейскими полками, спрашивая у пожилого солдата, ходившего в походы с ее отцом: «Помнишь, чья я дочь?!»

Когда лицо цесаревны исказит отцовская нервная судорога, а вместо флейт любви в медовом голосе Елизаветы загремят трубы власти, любой ответит «Помню» и поспешит подчиниться.

— Я с тобой всегда рядом буду, — голос Шубина зазвучал торжественно, как будто он приносил Елисавет Петровне присягу. — И ношу твою разделю, какой бы тяжелой ни оказалась. Душу мою в дар примешь?

— Ты, сержант, такими словами не шути… — Елизавета пристально взглянула в серые, спокойные и строгие, как воды подмосковных озер, глаза Алексея. — Душа не безделушка, не записка любовная, чтобы ее в дар предлагать. Хочешь целовать — целуй, а большего не проси. Незачем.

— Да почему же незачем? — Бесконечное удивление и сожаление, прозвучавшие в голосе Алексея, согрели душу Елизаветы теплом, которого она давно и напрасно желала. — Мне твоего тела мало, весь я твой, как на ладони, и ты моей должна быть… Чувствую, холодно тебе на свете было, но я обогреть сумею.

— Сумеешь? — переспросила Елизавета и подвинулась к Алексею, как будто хотела ощутить жар, исходивший не только от его тела, но и от распахнутой перед ней души. — Попробуй, ангел, а там видно будет… Если сможешь отогреть, так и быть, дарами обменяемся.

И она резко, стремительно прижалась к груди Алексея, словно боялась потерять даже малую часть отпущенного ей тепла. А он крепко обнял оробевшую вдруг красавицу и на мгновение почувствовал себя не случайным любовником и даже не уверенным в своих правах фаворитом, а другом нелицемерным, который один только и сможет пройти вместе с цесаревной по скользким земным дорогам. С той ночи они почти не расставались…

* * *

Цесаревна выхлопотала Шубину бессрочный отпуск, и он стал ее ординарцем. И вот наступило лето, а легкомысленная, переменчивая цесаревна по-прежнему души не чаяла в своем друге. Так, для баловства дразнила красной девицей, но ценила и уважала больше всех.

Но и после нескольких проведенных бок о бок месяцев Шубину по-прежнему казалось, что Елизавета бесконечно далека от него.

Виды Елизаветы на престол Алешу интересовали мало — он готов был ради нее умереть, но не с ней царствовать. Когда Лиза рассказывала ему о красавце Вилиме Ивановиче Монсе, казненном Петром, или о мучениях и смерти несчастного царевича Алексея, Шубина, слыхавшего и не такое, пробирала дрожь. И не потому, что мрачные подробности петровских злодейств были ему неведомы, а потому, что Лиза рассказывала о них просто и безыскусно, иногда с детской наивностью, иногда с державным равнодушием, но всегда — без трепета или негодования, лишь с невольным отвращением женщины мягкой и сентиментальной. Однако труднее всего было слушать ее признания в собственном распутстве.


— Я ведь, Алеша, в делах любовных меры не знаю… — сказала цесаревна томительным летним вечером, поправляя перед зеркалом замысловатую прическу. — С детства видала такое, что меру и стыд потеряла. Краснеть вот не умею, как ты. Грех не пускает. До тебя многих любила и после буду. Изменю я тебе. А ты простишь?

— Прощу, — ответил Алеша, который знал наверняка, что на этот вечер в Александровскую слободу приглашены гости и среди них Александр Бутурлин. — Когда любишь, судить не смеешь. Да и чем я тебя лучше?

— Ты? — захохотала Елизавета, выронив коробку с мушками и так и не украсив пухлую щечку игривым черным пятнышком. — Ты — красная девица? Ты-то чем грешен? Тем, что около греха ходишь? Или на фрейлин моих заглядываешься? А может, и не только заглядываешься? Признайся, Алеша, не стыдись. То-то Настенька Нарышкина тебя нахваливает… Уж не знаю, чем ей угодил. — Смех Елизаветы ударил в грудь Алексея, как в колокол, и отзвук получился тяжелый, скорбный.

— Я с госпожой Нарышкиной и двух слов не сказал. А грешен я, как и каждый человек, по природе своей…

— Нет, Алеша, — не согласилась цесаревна и запустила пухлый пальчик в румяна. — Ты у меня другим не чета. И не перечь мне, когда дело говорю. К гостям моим выйдешь, ангел?

— Не выйду, Лиза, незачем, — тихо, но твердо ответил Алеша. — Ты уж их сама принимай, если жить без гостей не можешь. А я в своем селе переночую.

— От гостей схорониться хочешь? — догадалась Елизавета. — Твоя воля. Только вернись, когда я одна останусь. Я тоску свою больше ни с кем делить не хочу.

— А веселье? — словно испытывая Елизавету, Алеша протянул ей закатившуюся в угол коробочку с мушками.

Та мгновение помедлила, а потом все-таки приклеила в уголок рта кокетливое пятнышко.

— А на веселье охотники найдутся… — рассмеялась цесаревна. И добавила задумчиво: — Много званых, да мало избранных. Один ты и есть.

Она, как к иконе, приложилась к губам Алеши и вышла в парадную залу, где к ее руке склонился только что приехавший расфранченный красавец — Александр Бутурлин. А к Шубину подошла было призывно улыбающаяся Настенька Нарышкина, но тот, не боясь показаться невежей и грубияном, отстранил хорошенькую кокетку и пешком ушел в отцовское село.

И долго еще растерявшаяся красавица-фрейлина стояла на крыльце и смотрела ему вслед, пока Елизавета танцевала с Бутурлиным менуэт. Из зала доносились сладкие, медовые, манящие звуки новомодного версальского танца, шуршали дамские платья, звенели бокалы — гости мешали водку с венгерским, потом пели малороссийские певчие из придворной капеллы Елизаветы, а цесаревна, осушив стопочку-другую, не в такт подпевала им…

* * *

Лето прошло, как и следовало ожидать. Цесаревна принимала гостей, потом каялась Алеше в грехах, выставляла вон шумную и пьяную компанию и проводила ночи с «ангелом» — ординарцем. В одну из таких душных летних ночей Шубин проснулся от собственного крика — мучительно, изматывающе, приторно ныло сердце. Ему снова приснился тот давний сон, от которого вот уже много лет Алексей вскакивал, как по тревоге, и торопливо крестился. Он видел себя десятилетним, в отцовском поместье, перед портретом покойного императора, и на его глазах жестокое лицо государя превращалось в очаровательное, пухленькое личико лежавшей рядом женщины…

— Алешенька, что с тобой, милый? — прошептала проснувшаяся Елизавета. Цесаревна приподнялась на постели, обняла Алешу за плечи, прижалась к шее возлюбленного горячей, пухлой, как у ребенка, щекой, но Шубину показалось, что сейчас она быстрым и ловким движением пригнет его голову к плахе.

— Ничего, Лиза, — ответил Шубин, — спи, родная, привиделось что-то… — Алеша снова лег рядом с Елизаветой, и цесаревна жадно, настойчиво прильнула к любимому, как будто пыталась перелить в себя сладкое, спасительное тепло его тела.

Она больше ни о чем не расспрашивала. Да и как Алеша мог рассказать о своем сне той, которую только что видел в чуждом и страшном облике?! Мог он лишь таить этот сон в себе, как прячут постыдную тайну, но чувствовал, что тайна, подобно яду, разъедает его душу. С каждым днем ему было все труднее нести добровольно принятую ношу.

Алексей тихо отстранил спящую Елизавету и подошел к окну. Осторожно отодвинул тяжелую, алого бархата, портьеру, глянул на двор.

На дворе светало, но вместо солнца было одно серое, туманное, дождливое марево, и в этом мареве извечный ночной кошмар казался Алексею реальностью. Шубин знал, что днем ядовитое марево отступит от одной только улыбки Елизаветы, от ее полноводного, как река, голоса и грудного, счастливого смеха. Но пока не пришло блаженное дневное забытье, нужно было успеть сделать главное.

Он вышел в соседнюю комнату, где Елизавета частенько вполголоса разговаривала со своими любимыми иконами, и где тихим, ровным малиновым огоньком теплилась лампадка перед образом Богородицы Семистрельной, и стал молиться — не о своем спасении от страдания, а о счастье возлюбленной. «Пресвятая Владычица Богородица, все, что у меня есть, забери… — шептал Алеша. — Немного имею, но все отдам. Силы, молодость, жизнь… Только ее спаси, не казни за грехи отцовы. Не на ней ведь грех, на нем. Мне страдание дай, приму, не испугаюсь. Для того, видно, мы и встретились, чтобы я за нее муки принял».

И когда Богородица ласково, по-матерински, улыбнулась ему с иконы, Алеша понял, что все сбудется по молитве его.

Он всегда знал, что пострадает за Елизавету, и оттого сильнее и отчаяннее любил, готов был принять страдание как должное завершение страсти, как то, без чего эта страсть не могла бы состояться. Но порой, когда Елизавета жадно и быстро прижималась губами к его шее, Алексею казалось, что он — стрелец времен бунта царевны Софьи. И вот кладет он голову на плаху, но с топором к нему подходит не царь Петр Алексеевич и не князь Меншиков, а Елисавет Петровна, и перед тем, как одним ударом мастерски снести голову, ласково гладит по волосам…

Глава пятая

Тайна портрета

Через несколько дней Алеша заехал в Шубино — повидать сестру и отца. В гостиной задержался — долго, молча стоял перед портретом. Жаркий летний вечер вплывал в комнату, дыша травами и сумраком леса, подступавшего к усадьбе вплотную, и лишь изображенный на портрете грозный император недовольно хмурился. Видно, летние запахи и звуки тревожили его покой. Сколько раз Настя просила отца убрать портрет из гостиной, вынести его вон из дома, но Яков Петрович был тверд — это казалось ему изменой покойному императору.

— Словно приворожил тебя этот портрет, Алеша… Как приехал домой — все сидишь, смотришь. Свеча, вон, догорела почти… — сказала Настя и присела рядом с братом на узкий, жесткий диванчик, обняла его за плечи — как в детстве провела ладонью над свечой, стоявшей рядом, на конторке, и, по-девчоночьи испуганно ойкнула, когда еле теплившийся огонек задел ее пальцы.

Этот трогательный девичий жест вывел Алешу из оцепенения, он рассмеялся, а Настенька облегченно вздохнула. Сероглазая, темноволосая Настя цесаревну Елизавету держала в кумирах и частенько подражала ее манерам и походке. Это невинное занятие смешило и раздражало Алексея, ему казалось, что так вода пытается подражать огню, тщетно пытаясь сменить свое неторопливое, блаженное течение на его страстный, горячий порыв. Но напрасно он одергивал сестру — она лишь просилась к цесаревне во фрейлины и сердилась, что брат отказывается замолвить за нее словечко.

И вот теперь Настенька трогательно и неловко подносила ладонь к огню свечи и испуганно отдергивала руку от крошечного пламени.

«Что же ты Лизу-то не боишься, Настенька, милая? — думал Алеша. — Она ведь не свеча, а костер — в ней сгореть можно…»

Но сестра решительно отказывалась его понимать.

— Неужели не видишь? — спросил Алеша, указывая на портрет. — Как император покойный на Лизу похож…

— Известно, похож, — рассмеялась Настя. — Отец он ей…

— Нет, он не так похож, — не унимался Шубин. — Не как отец на дочь, а как один человек в двух ликах. Одно слово — оборотень. Как грех, как туча, висит над ней, бедной. А она живет и не знает, под какой грозой ходит. А, может, и знает, но замечать не хочет. Плачет иногда, говорит: «В Успенский монастырь уйду, где инокиня Маргарита Богу душу отдала…»

— Инокиня Маргарита? — переспросила Настенька. — Марфа Алексеевна, сестра правительницы Софьи?

— Она самая, — подтвердил Алексей. — Император покойный ее собственноручно допрашивал. А потом постриг в монахини.

— Не уйдет она в монастырь, твоя Лиза, — чуткая, деликатная Настя попыталась закончить этот разговор и успокоить брата. — На престол взойдет, а ты с ней рядом будешь. Не на ней грех, на Петре Алексеевиче. За чужую вину Бог не взыщет.

Алеша отошел к окну и оттуда бросил в темное пространство комнаты давно выстраданные слова:

— А если вина не чужая? Если душа у Лизы — наполовину отцовская? Если его слова — на ее устах, его воля — в ее сердце, если спасения нет?

— Бог с тобой, Алеша. Любую вину отмолить можно. И эту тоже.

Шубин быстро, порывисто обнял сестру и не приказал — попросил:

— Не просись ты к ней во фрейлины, Настя. Сгоришь и не заметишь…

И услыхал в ответ уверенные, чуть насмешливые слова:

— А я — вода, братик. И любое пламя погасить сумею…

* * *

Настя Шубина добилась своего: брат отвез ее в Александров и представил цесаревне. Перед встречей с Елизаветой Настя волновалась, как ребенок, то и дело поправляла складки пышного, недавно сшитого платья, одергивала рукава, а потом, уже в покоях цесаревны, как к спасительному источнику, бросилась к зеркалу, словно хотела еще раз убедиться в том, что может показаться на глаза первой из российских красавиц.

— Настя, прекрати, слышишь! — раздраженно бросил Алеша.

Он оттащил Настеньку от зеркала, и тут в гостиную влетела хохочущая Елизавета. За цесаревной шел Бутурлин, утиравший платком испачканную румянами щеку. Шубин шагнул было к Бутурлину, чтобы выставить наглеца вон, но цесаревна стерла с губ улыбку и резко, холодно приказала:

— Поди вон, Александр Борисыч. Нагостился, хватит.

Бутурлин вышел безропотно, а цесаревна, в одно мгновение ставшая серьезной, ласково взглянула на Настю, как ни в чем не бывало обняла Алешу и сказала нежно:

— Сестру привел, ангел?

Настенька хотела склониться перед цесаревной в поклоне, но Елизавета звонко расцеловала ее в обе щеки, хлопнула в ладоши и приказала принести венгерского. А потом с улыбкой наблюдала, как Алеша отнимает у сестры наполненный до краев бокал…

Сначала все шло как по нотам — Настя каталась с Алешей и цесаревной на лодке, носилась верхом по окрестностям Александрова, а вечерами Елизавета учила свою любимую фрейлину танцевать менуэт. Но уже через месяц после появления Насти в Александрове цесаревна не выдержала ее молчаливого надзора и взгляда серых, как у брата, глаз.