Глава пятая

Прощание

Жак д’Акевиль ни на минуту не забывал о Лизе. Жак вернулся в родовое гнездо, похоронил отца, но ни на дипломатическое, ни на военное поприще так и не вступил и жил медведем, как уверяли соседи-дворянчики. Соседки, впрочем, думали иначе и сочли бы Жака очаровательным, если бы не русская красавица, с которой он, по слухам, был некогда близок и которую то и дело звал во сне.

Все эти годы д’Акевиль предпринимал отчаянные, безумные попытки вернуться в Россию и увидеть Лизу. Дальше русской границы его не пускали, и каждый раз бывший возлюбленный великой княжны Елизаветы вдребезги напивался в приграничном трактире какого-нибудь польского городка и проклинал императрицу Екатерину. Одно утешало Жака — время от времени он получал письма от графа Разумовского: витиеватые и запутанные, но вскоре д’Акевиль научился нелегкому искусству читать между строк. Вернее, читала его душа, и глаза едва поспевали за нею.

Граф Разумовский писал, что Лиза жива, но Екатерина заточила ее в московский Ивановский монастырь, где бедняжка должна будет принять постриг. Из дальнейших неясных и сбивчивых фраз д’Акевиль понял, что граф хочет вызволить племянницу, но ему это никак не удается. А потом русская путешественница из тайных друзей бывшего гетмана передала ему записочку от самой Лизы, окончательно смутившую д’Акевиля….

* * *

Княгиня Екатерина Романовна Дашкова путешествовала по Европе. Ее путешествие началось в 1776-м, когда Екатерина Малая, которой Екатерина Великая была обязана короной, попросила у императрицы разрешения отправиться в Европу для завершения образования сына. Княгиня Екатерина Романовна принадлежала к числу тех былых друзей императрицы Екатерины, которые перестали восхищаться холодновато-отстраненной улыбкой государыни, ее безжалостным умом и редкой способностью считать людей шахматными фигурами, годными только на то, чтобы перемещаться по шахматной доске августейших капризов.

Екатерина Малая разочаровалась в Екатерине Великой, неосторожно высказала это разочарование и вынуждена была на долгие годы покинуть пределы Российской империи. Дашкова не удостоилась личного прощания с императрицей. Холодная улыбка во время дворцового приема — вот и все, что получила на прощание лучшая подруга государыни.

Когда же Екатерина Романовна рассеянно прогуливалась по парку — перед дальней дорогой ей хотелось в последний раз вдохнуть сладкий, будоражащий душу весенний воздух Царского села, — к ней подошла родственница братьев Разумовских фрейлина Софья Дараган, в замужестве — княгиня Хованская.

— Могу ли я надеяться, Екатерина Романовна, что наш разговор останется в тайне? — спросила Софья, и легкий малороссийский акцент, который до сих пор был слышен в ее речи, заставил Дашкову улыбнуться.

Княгиня Хованская не один год провела при императорском дворе, но так и не смогла избавиться от малороссийского выговора и малороссийской же эмоциональности. К тому же с ее кругленького личика не стерся южный румянец, который давно должен был смениться чахоточной петербургской бледностью, губы по-прежнему были сочными, как вишни, а глаза смущали озорным украинским блеском. Дашкова прекрасно понимала князя Хованского — он просто не мог обойти стороной такую красавицу.

— Бесспорно можете, княгиня, — ответила Дашкова, и ей захотелось тепло, по-матерински улыбнуться Хованской и назвать ее Сонечкой.

— Граф Кирилл Григорьевич Разумовский попросил меня поговорить с вами, — продолжала Софья, и Екатерина Романовна заметила, что Сонечка нервничает. — Насколько я знаю, вы испытываете самые теплые чувства по отношению к графу…

— Я высоко ценю графа Кирилла Григорьевича, — ответила Дашкова. — Он всегда был другом нашей семьи, и особенно дяди — Михаила Илларионовича. Что же он просил мне передать?

Сонечка замялась, покраснела, как будто не знала, продолжать ей или нет, а потом все-таки продолжила:

— Вы едете в Европу, без всякого сомнения, будете во Франции… Не могли бы вы передать письмо одному французскому дворянину, другу Кирилла Григорьевича. Его зовут Жак д’Акевиль, у него есть чудесное поместье в окрестностях Парижа, возле городка Мелен. Граф Разумовский был бы вам бесконечно признателен.

— Извольте, княгиня, я передам письмо, — согласилась Дашкова.

Сонечка просила о сущем пустяке, и Екатерина Романовна не понимала, почему так смутилась и покраснела княгиня Хованская. Очевидно, в просьбе Сонечки имелся какой-то непонятный Дашковой тайный смысл. Но этот подтекст разъяснился только во Франции.

Дашкова нашла Жака д’Акевиля не сразу. Франция была отнюдь не первым этапом ее путешествия, да и в самом Париже обнаружились неотложные дела, заставившие княгиню на время забыть о пустяковой просьбе Софьи Хованской. Решив свои проблемы, Екатерина Романовна все же разыскала пригородную резиденцию д’Акевиля, которая оказалась изящным каменным дворцом в духе эпохи Марии Медичи, как будто парившим в воздухе. По всей видимости, этот французский дворянин обладал немалым состоянием…

Екатерина Романовна прошлась по ухоженному парку с мраморными статуями, фонтанами и прудами с жирными, раскормленными карпами. Этот парк должен был принадлежать не дворянину средней руки, каким и был д’Акевиль, а по меньшей мере князю. Оставалось только недоумевать по поводу того, откуда у мсье д’Акевиля такое состояние и поистине русский размах в дворцовом строительстве…

Хозяин всего этого великолепия сидел на скамейке в парке, читал какую-то книгу, время от времени рассеянно поднимал глаза и безучастно наблюдал за тем, как медленно падают к его ногам пожелтевшие листья. Его лицо, довольно красивое, показалось энергичной Екатерине Романовне ленивым, сонным и маловыразительным. Мало того, д’Акевиль не поспешил навстречу княгине и даже не поднялся со скамейки — этот медведь, как про себя назвала его Екатерина Романовна, лишь смерил гостью недоуменным взглядом, как будто никак не мог понять, почему она нарушила его покой.

Тогда княгиня решила не тратить времени на объяснения и любезности и без всяких церемоний протянула французскому увальню письмо, которое передала ей Софья Хованская.

— Я здесь по просьбе графа Разумовского, — добавила она, и полусонный француз мгновенно изменился в лице, вскочил со скамейки, к которой как будто прирос, рассыпался в извинениях и предложил Екатерине Романовне пройти в дом.

Во внутреннем убранстве комнат, обставленных с французским изяществом, было что-то неуловимо русское. Екатерине Романовне на мгновение показалось, что она на родине, в доме дяди Михаила Илларионовича Воронцова. Когда же заметно повеселевший хозяин провел гостью в библиотеку, а сам удалился в кабинет, чтобы в одиночестве прочитать письмо, княгиня заметила на полках немало русских книг, и даже совсем свежих — Державина, Фонвизина, Сумарокова. В простенке висел портрет покойной императрицы Елизаветы Петровны, крестной матери Екатерины Романовны — работы Каравакка, как показалось княгине.

Словом, все было как дома, и на душе у Екатерины Романовны потеплело. Она простила этому медведю д’Акевилю его небрежный прием и намеревалась пролистать «Досуги» шевалье д’Эона, которые заметила на полке, как в библиотеку вернулся взволнованный и удрученный хозяин.

— Скажите, княгиня, вы видели ее? — воскликнул этот французский невежа, и Дашкова, не понимавшая, о ком идет речь, удивленно переспросила:

— Кого ее, сударь?

— Лизу, — выпалил д’Акевиль, как будто княгиня могла знать, кто такая эта Лиза.

— О ком вы говорите, шевалье? — Изумление Екатерины Романовны росло.

— О великой княжне Елизавете, дочери покойной государыни и графа Алексея Разумовского, — уверенно ответил д’Акевиль.

— У императрицы Елизаветы Петровны и графа Разумовского не было детей! — вне себя от удивления воскликнула Екатерина Романовна.

— Так вы ничего не знаете, княгиня? Граф Кирилл Григорьевич не посвятил вас в эту историю?

— Я не виделась с графом Кириллом Григорьевичем, сударь, — еле сдерживаясь, объяснила Екатерина Романовна, — и не знаю, о чем идет речь в этом письме. Мне передала его княгиня Хованская, урожденная Софья Дараган.

— Так, значит, вам ничего и не стоит знать… — отрезал д’Акевиль. — Прошу простить, что смутил ваше любопытство, княгиня.

— Намерены ли вы что-либо передать княгине Хованской? — сухо сказала Екатерина Романовна, вставая.

Д’Акевиль отрицательно покачал головой, и княгиня покинула негостеприимную усадьбу. Лишь в карете, на обратном пути в Париж, Екатерина Романовна поняла, о какой Лизе говорил д’Акевиль. Она вспомнила историю с итальянской авантюристкой, называвшей себя великой княжной Елизаветой, принцессой Азовской и Владимирской, которую привез в Петербург граф Алексей Орлов.

«Неужто правда? — подумала она. — Неужто эта побродяжка, о которой втайне от Екатерины Алексеевны перешептывались при дворе, — дочь покойной государыни? И что значит письмо, которое Сонечка попросила передать этому грубияну д’Акевилю? Быть может, в нем идет речь о великой княжне? И разве стал бы граф Кирилл Григорьевич печься об авантюристке? И где же теперь эта несчастная? В крепости? В монастыре? Кто знает…»

Княгиня Дашкова была женщиной недюжинного ума, но даже она не смогла разгадать загадку той, что называла себя великой княжной Елизаветой. Бесспорно, у покойной императрицы и графа Разумовского могла быть дочь, но при чем здесь неотесанный французский дворянчик, который так невежливо встретил Екатерину Романовну? И почему Сонечка Хованская просила передать письмо именно ему? На все эти вопросы княгиня Дашкова так и не нашла ответа.

Екатерина Романовна понимала, что единственным человеком, который мог разрешить ее сомнения, была императрица. Но судьбу итальянской авантюристки, называвшей себя великой княжной Елизаветой, Екатерина не стала бы ни с кем обсуждать. Фике никогда не касалась в разговоре спорных вопросов престолонаследия. Ни разу не произнесла она ни единого слова о шлиссельбургском узнике Иване Антоновиче, имевшем куда более неоспоримые права на русский престол. А великой княжны Елизаветы для Екатерины попросту не существовало.

Пока княгиня Дашкова тщетно пыталась разгадать загадку великой княжны Елизаветы, Жак д’Акевиль в который раз перечитывал письмо Лизы, привезенное Екатериной Романовной в подписанном княгиней Хованской конверте. И после каждого такого прочтения ему становилось все труднее дышать, а потом захотелось перестать существовать, навсегда исчезнуть, раствориться в едком тумане небытия… Слишком страшным и неожиданным оказался смысл этого сложенного вдвое листка бумаги.

...

«Брат мой любимый и друг нелицемерный! — писала Лиза, некогда называвшая его совсем по-другому, как велел голос страсти, а не предписания разума. — Сначала я хотела вернуться в мир, но потом поняла, что мое место в монастыре. Мой долг и моя земная чаша — отмолить грех деда и матери. А ты будь покоен и счастлив, вспоминай обо мне светло и радостно. Я же Господу о тебе молюсь ежечасно.

Сестра твоя, Лиза».

Жак не сразу понял, что это письмо поставило точку в их отношениях, которые должны были завершиться счастливым многоточием. А когда понял, то все потемнело у него перед глазами. Несколько минут он просидел в оцепенении. Он не ощущал резкой, сводящей с ума боли — лишь душевное и физическое оцепенение.

В состоянии такой душевной немоты и беспомощности Жак зашел в отцовский кабинет, снял со стены старое охотничье ружье и собирался было разрядить его себе в грудь, как вдруг ему показалось, что рядом стоит Лиза, и на лице ее застыла грустная, недоуменная и беспомощная улыбка. «Не делай этого…» — как будто говорили губы Лизы, а в глазах ее читалась такая тихая мольба, что д’Акевиль отбросил ружье в сторону. Как только он сделал это, видение исчезло, и Жак с ужасом и болью признался самому себе, что теперь ему предстоит жить по-прежнему, то есть в полном и бесцельном одиночестве.

«Лиза, Лиза, почему ты меня оставила? — в отчаянии повторял он. — Чем я был виноват перед тобой? Разве я мало любил? Разве не готов был следовать за тобой через всю Европу, меняя страны, как лошадей на почтовых станциях? Почему же ты так поступила со мной?»

На последний вопрос д’Акевиль так и не смог найти ответа. Жизнь перестала интересовать его, стала безвкусной, как выдохшееся вино, и скучной, как затянувшийся ужин.

Д’Акевиль не предпринимал больше попыток пересечь границу Российской империи и разыскать Елизавету. Он лишь «превратился в невежу и грубияна», как, вздыхая, говорили хорошенькие соседки, и почти не выезжал из поместья. Часами сидел в библиотеке, рассеянно перелистывая оставшиеся от матери русские книги, потом бродил по парку, но однажды во сне увидел Лизу, которая улыбалась светло и нежно, с не свойственной ей ранее душевной тишиной.

Тогда Жак успокоился, смирился, стал жить, как все окрестные дворяне — от карт к охоте и от охоты к картам. От одной случайной подруги к другой, и так годами, пока не грянула революция, и аристократ Жак д’Акевиль, лишившийся поместья и состояния, вынужден был бежать в Австрию, в Кобленц, где, за неимением других доходов, чуть было не стал карточным шулером.

В 1796-м умерла императрица Екатерина, и д’Акевиль наконец-то смог посетить в Россию. Ему не давало покоя одно воспоминание, шевелившееся на самом дне души — испуганное, потускневшее лицо Лизы, впервые осознавшей, что она превратилась в пленницу, ее слезы на адмиральском корабле — и их отчаянные попытки, несмотря ни на что, побыть вместе еще день, час или минуту.

Как же могла эта женщина, с такой страстью и нежностью приникавшая к нему там, на корабле, написать ровное, бесконечно спокойное письмо отречения, после которого он чуть было не покончил с собой?

Эта загадка не давала д’Акевилю покоя. Чтобы разрешить ее, он и приехал в Москву, к губернатору Ивану Васильевичу Гудовичу, женатому на Прасковье Кирилловне Разумовской, дочери гетмана, и стал умолять о свидании с инокиней Досифеей.

Гудович благосклонно выслушал потрепанного жизнью французского дворянина, а его супруга, Прасковья Кирилловна, присутствовавшая при свидании, сочувственно охала и вздыхала. Д’Акевиль подумал, что госпожа Гудович, в девичестве Разумовская, приходится его Лизе двоюродной сестрой и, стало быть, обязательно поможет. Московский главнокомандующий рассказал, что после смерти государыни Екатерины к Досифее стали допускать посетителей, а гостя с рекомендательным письмом от самого губернатора допустят без церемоний и проволочек.

Пока д’Акевиля вели к Досифее, он робел, как мальчик на первом свидании, а когда увидел ее, то и вовсе потерял дар речи.

Досифея по-прежнему жила в крохотном домике, у покоев игуменьи, и в комнате ее, обставленной с незатейливой простотой, было все так же пусто и голо.

Перед французом стояла располневшая пятидесятилетняя женщина, все еще красивая, но с таким невозможным, нечеловеческим покоем в глазах, что д’Акевиль не смог вымолвить ни слова.

— Это же я, Лиза, — сказал он наконец, — это же я, Жак!

По лицу женщины пробежало легкое облачко, потом она крепко обняла его и перекрестила.

— Жак, — прошептала она, — брат мой милый!

— Брат? — изумился д’Акевиль. — Да какой же я тебе брат? Разве ты не помнишь флагманский корабль эскадры этого предателя Орлова и наш путь в Петербург?

Досифея овладела собой, и в глазах ее появилось прежнее невозмутимое спокойствие, и д’Акевилю показалось, что он смотрит не в глаза своей былой возлюбленной, а в озерную гладь.

— Помню, Яшенька, — ответила она, — как не помнить? Только иной путь у меня теперь и имя иное. И ты меня прежним именем не зови и прежних слов от меня не жди. Инокиня я теперь, Досифея.

Никогда еще д’Акевилю не было так тяжело — даже тогда, когда, получив прощальное письмо от Лизы, он попытался покончить с собой. Мертвое, страшное русское отчаяние овладело его легкомысленной французской душой. Он покачнулся, как будто был мертвецки пьян и не мог больше стоять на ногах, но Досифея подхватила своего былого друга и положила ему на плечи спокойные, властные руки.

— Ты не бойся, Яшенька, — говорила инокиня, и от каждого слова в душе д’Акевиля рассеивалась страшная, немая боль и становилось тепло и тихо. — Я всегда с тобой рядом буду, как и была. Во сне к тебе приходить буду, как мать к ребенку приходит. Ты только душой позови, и я приду. Позовешь?

— Позову, — ответил Жак и в последний раз взглянул в глаза своей былой возлюбленной.

Досифея улыбалась тихой, ангельской улыбкой, и д’Акевилю показалось, что она похожа на его мать, Анастасию Яковлевну.

— Благослови, матушка, — сказал он, — сына своего в дальнюю дорогу…

Досифея улыбнулась и перекрестила его, как мать крестит уезжающего из дома первенца. Тогда он судорожно приник к крестившей его руке…

Эпилог

4 февраля 1810 года в Ивановском монастыре отпевали старицу Досифею. Чин отпевания совершал епископ Августин Дмитровский. На отпевании присутствовала высшая московская знать, с которой некогда, благодаря своей жене Екатерине Ивановне Нарышкиной, породнился граф Кирилл Григорьевич Разумовский. Из Петербурга ожидали императора Александра I, но он не приехал. Графа Разумовского на отпевании тоже не было — он раньше племянницы, еще в 1803-м, успел отойти в мир иной. Но зато присутствовала графиня Прасковья Кирилловна Гудович, в девичестве Разумовская, и ее супруг — московский главнокомандующий.

Согласно особому распоряжению императора Александра I, местом погребения для Досифеи был выбран Новоспасский монастырь с его родовой усыпальницей бояр Романовых. При жизни Досифея слыла святой, и у стен монастыря, где отпевали старицу, собралось немало простых москвичей, пожелавших проводить ее в последний путь.

Всех удивил старик-француз, подъехавший к стенам монастыря в собственной карете и упрямо дожидавшийся, пока вынесут гроб. На отпевание он не успел и теперь не отрывал взгляда от монастырских ворот, но видел, как и полагается в столь почтенном возрасте, плохо и чуть было не прождал впустую.

Кучер оказался более зорким, чем его престарелый подопечный, и, едва из ворот вынесли гроб, повернул карету к Новоспасскому монастырю. Когда гроб переносили в усыпальницу бояр Романовых, французский визитер протиснулся сквозь толпу и прикоснулся к восковой руке Досифеи, в которой словно навсегда застыл молитвенник.

— Говорят, перед смертью старице было видение? — спрашивал между тем московский купец Шепелев, про которого поговаривали, что он родственник наперсницы императрицы Елизаветы — графини Мавры Егоровны Шуваловой, в девичестве — Шепелевой, у новой келейницы старицы Досифеи, сменившей отошедшую в мир иной Пелагию.

— Было видение, — ответила та, — покойная государыня Елизавета Петровна к ней приходила. Сказала: «Отслужила ты свое, Лиза, чашу до дна выпила, пора и в дорогу собираться…»

— И что же старица? — переспросил купец.

— Собралась, батюшка, за один день собралась… — вздохнула келейница. — Отошла, как жила, светло да тихо.

— И ничего не сказала перед смертью? — вмешался в разговор протиснувшийся сквозь толпу старик-француз.

— Ничего не сказала, — еще тяжелее вздохнула келейница, — только брату своему названому медальон передать велела… Но где этот брат и кто он такой — сказать не успела.

Она показала Шепелеву изящный медальон на тонкой золотой цепочке, но так некстати вмешавшийся в разговор француз выхватил медальон из рук купца. Жак д’Акевиль с детства помнил это любимое украшение кузины Лизы и знал наверняка, чьи лица увидит, распахнув его створки. Так и случилось — рыжеволосая женщина с голубыми глазами и пухленьким личиком в детских ямочках, цесаревна Елизавета Петровна, улыбалась своему нелицемерному другу Алеше Разумовскому, и ничто в мире уже не могло разлучить их…