— Что мне с вами делать? — сказала Елизавета в сердцах, когда жарким августовским днем они с Алешей бродили вдоль берега Серы. — Вы ведь с Настей точно две лилии. И ко мне, греховоднице, в сети попали. Увез бы ты сестру от греха… — Елизавета подобрала подол платья, сбросила с ног атласные туфельки и вбежала в прозрачную, теплую воду.

— Говорил я ей, Лиза. Не хочет.

Солнце палило немилосердно, и Шубину показалось, что он стоит возле костра, но костром была эта женщина, наклонившаяся к воде, чтобы зачерпнуть свое отражение. Алексей задержал взгляд на водной глади и отпрянул в ужасе — из своевольного зеркала реки на него смотрела не красавица Елизавета, а юный император Петр Алексеевич, для забавы приклеивший мушку в уголок рта.

— Ну, все одно, мне скоро в Москву собираться, — погруженная в свои мысли Елизавета не заметила Алешиного замешательства. — Женится наш Петруша-император. На Катьке Долгорукой. А меня на свадьбу зовет.

Шубин знал, что Елизавета имела особые виды на подростка-императора Петра II, сына замученного покойным императором царевича Алексея. Пылкий мальчик влюбился было в свою обворожительную тетушку, но цесаревна держала мальчишку на расстоянии — то отдаляла, то приближала. Замуж она не собиралась, но и отдавать Петрушу княжне Долгорукой была не намерена. Впрочем, свадьбу сладили без нее, и теперь Елизавете оставалось только вздыхать.

— Хочешь, Настю твою замуж выдам? Жениха найду. Хоть Бутурлина Сашеньку…

Шубин не поверил своим ушам — такого цинизма он не ожидал даже от Елизаветы. Она с полнейшим спокойствием предлагала в мужья его сестре надоевшего фаворита.

— Побойся Бога, Лиза! — возмутился Алеша. — Чай, жених не платье с царского плеча! И ты своим платьем Настю не жалуй. Обойдемся.

— Это ты про Сашеньку так? — рассмеялась цесаревна, пытаясь влезть в дожидавшиеся ее на берегу туфельки. — Мои с ним амуры — дело прошлое. И Насти твоей не касаются. А не хочешь его в зятья, найдем другого. — Она наконец-то сумела обуться и теперь шла чуть впереди Алексея — так ее отец всегда опережал на прогулке своих медлительных приближенных.

— Никого не надо, Лиза, — отрезал Шубин, догоняя Елизавету. — Ты только Настю с собой в Москву не зови.

— И не подумаю… — успокоила его цесаревна. — Ты сам посуди, зачем мне в Москве два ангела? И тебя одного довольно будет. И так ни ступить, ни молвить. Ты все морщишься да сердишься, а Настя твоя глаза опускает. Устала я, Алеша. Не гляди на меня, дай хоть в Москве волю. Я не ангел, как ты. Ну, не судьба.

Алеша тяжело вздохнул — он хотел быть ангелом-хранителем цесаревны, а не камнем на ее шее. Притянув к себе бесконечно любимое пухленькое личико, запустил ладони в рыжие непудреные волосы — резко, решительно прижал Елизавету к себе. Ее кожа была удивительно белой, как только что выпавший снег, глаза смотрели лукаво и невинно, и это сочетание греха и пронзительной детской нежности сводило с ума.

— Делай что хочешь, Лиза. Только я с тобой в Москву поеду. Нельзя тебе одной. Таким, как ты, ангел-хранитель в человеческом облике положен. Друг нелицемерный. Я тебе таким другом и буду.

— Друг мой нелицемерный… — охнула Елизавета, и лицо ее исказилось от боли и восторга. — Неужели так бывает, Алешенька, милый? С детства знала — одна я в этом мире. Ни отец, ни мать, ни сестра Аннушка — никто не спасет. Только греха прибавит — тяжкого, родового. Отец умер, мать умерла, Аннушка совсем юной скончалась. А я вот все забыться пытаюсь, блудом страх заглушить хочу.

— Какой страх, Лиза? — переспросил Алексей, хотя прекрасно знал, о каком страхе говорит его любимая.

— Какой страх, говоришь? — Елизавета устремила на него тяжелый, пристальный, как у отца, взгляд. — Разве сам не знаешь? Знаешь, знаешь, но печалить меня не хочешь. Да только моей боли ни прибавить ни убавить нельзя. Иногда такое находит, что себя боюсь. Давеча в Успенском монастыре молилась, отцовские грехи замаливала. Ведь в Успенском царевна Марфа умерла. Инокиня Маргарита. Батюшка ее и правительницу Софью собственноручно пытал.

— Ничего, Лиза, — прошептал Алексей, стирая поцелуями ее слезы. — Для того я к тебе и приставлен, чтобы от беды спасти. Ты только счастлива будь, родная. А я счастье к тебе приведу. Как ребенка — за ручку. Нежную ручку, мягкую, как у тебя. — Шубин припал губами к ее мягкой, как у ребенка, ладони.

— А я клятву дала, Алеша, — продолжила цесаревна, и голос ее зазвучал спокойно и торжественно. — Если взойду на престол, то смертную казнь отменю. Верь мне, ангел, так и будет.

— Я верю, Лиза, — ответил Алексей. Он знал наверняка, что, когда цесаревна выплачется, все будет по-прежнему — александровские ассамблеи в духе Петра I — с ушатами водки и пьяными бесчинствами гостей (сама Елизавета допивалась разве что до рыданий), разговоры о попранных правах цесаревны, попытки составить заговор, и вся эта грязная, неряшливая, безудержная жизнь, к которой так привыкла Елизавета.

Вот и сейчас он слушал ее с улыбкой, думая, что когда закончатся признания и слезы, Лиза уедет в Москву на свадьбу императора и надолго забудет свое нынешнее раскаяние.

Глава шестая

Придворный лекарь

— Это ты Елисавет Петровне запретил меня в Москву брать? — не на шутку рассерженная Настя Шубина целый день донимала брата этим вопросом. Тот сначала отмалчивался, а потом не выдержал:

— Я, Настя, и хватит тебе судьбу испытывать…

— Судьбу? — Любимая фрейлина Елизаветы резко пробежала пальцами по клавикордам, сбросила на пол забытые цесаревной ноты. — Я судьбу не испытываю, я тебе помочь хочу.

И добавила с невольной тоской:

— Душно-то как, Господи… Словно кто-то за горло держит.

День и в самом деле выдался тяжелый, душный. Елизавета с утра затворилась у себя, сидела одна в темной, тесной спальне — непричесанная, неодетая, унылая. Шепотом разговаривала с образом Богородицы, плакала и молилась. Да и Алеше с Настенькой стало невмоготу — накануне отъезда в Москву цесаревна была мрачнее тучи.

Развеселые гости цесаревны разъехались кто куда, дольше других в Александрове задержался Бутурлин. Ему было скучно, и от нечего делать он затеял роман с фрейлиной Нарышкиной.

Ее тезка — Настя Шубина спокойно и, казалось, равнодушно наблюдала за этим бедламом, но Алеша знал, что сестра давно мысленно вынесла приговор Елизавете, ее безудержной, неряшливой жизни и развеселым друзьям. Однако уезжать домой от двора будущей императрицы Настя не желала и простить не могла брату, что он запретил цесаревне брать ее в Москву, на свадьбу юного императора Петра II.

— Не огорчайтесь, мадемуазель, — заметил врач Елизаветы, Иоганн-Герман Лесток, с утра возившийся с истерикой цесаревны. Он только что вышел из покоев пребывавшей в меланхолии красавицы и на правах светила медицины завладел лучшим в гостиной креслом.

— Принцессе Елизавете будет в Москве невесело. И вам ни к чему делить ее печали. Достаточно того, что их разделит ваш брат.

— Правда, Настя, незачем тебе в Москву ехать, — подхватил Алеша, которого, впрочем, удивило неожиданное вмешательство Лестока. Он взял сестру за руку, но та резко, по-детски, выдернула ладонь и выбежала из комнаты.

— Капризничает девица, — философски заметил Лесток. — Идите, Алексей Яковлевич, принцесса вас зовет. Потом с сестрой объяснитесь. Недосуг сейчас — там с утра слезы и уныние, — заключил он, указав на дверь, ведущую в покои Елизаветы.

— Как это вы у нее успели побывать? — удивился Алеша. — Никого ведь с утра не хотела видеть.

Лекарь рассмеялся, его полный, плотный подбородок затрясся от хохота, парик съехал на ухо.

— Я к ней вхожу без предупреждения, — сказал он, отсмеявшись вволю. — На правах врача.

«И заговорщика», — подумал Алеша, но вслух ничего не сказал. То, что Лесток пытается возвести цесаревну на отцовский престол, не составляло тайны для ее приближенных.

Хирург Иоганн-Герман Лесток действительно врывался в покои цесаревны Елизаветы Петровны без стука и предупреждения. Как лекарь, он знал, что сильные мира сего или претенденты на власть по большей части малодушны, и добиться от них чего-то можно, только обезоружив внезапностью посещения, когда они слабы и бессильны. А как авантюрист, всем нутром чуял, что Фортуна любит положения скользкие и двусмысленные и разыгрывает свои партии не в парадных апартаментах, в часы, отведенные для приемов и ассамблей, а где-нибудь на задворках и во время, самое для этого неподходящее.

К Елизавете Лесток был приставлен заботливой матерью-императрицей, когда дочери Петра едва исполнилось 16 лет. Тогда Екатерина I вернула хирурга из Казани, где остроумец-француз томился по личному распоряжению Петра Великого. Во времена Петровы болтал лекарь слишком много, острил без меры и как-то на свою беду сболтнул при свидетелях, что император завел роман с собственным денщиком. Неудачная шутка, не более. И почему это русский варвар возмутился — непонятно! Очевидно, Петр Алексеевич шуток не понимал, и хорошо еще, что спровадил лекаря в Казань, а не в Сибирь или вовсе на тот свет, как делал с другими шутниками.

Вернувшись из Казани, Лесток шутить перестал и занялся политикой. Императрица Екатерина сделала его лейб-медиком и приставила к своей младшей дочери, через которую мечтала породниться с французским королевским родом, коль скоро русская знать ее презирала. Втайне Лесток посмеивался над этим проектом императрицы, но вслух острить не решался.

И вот теперь Лесток стремился подобрать для цесаревны сторонников повлиятельнее и, главное, воодушевить тех простых гвардейских солдат и офицеров, которые не прочь были сложить за красавицу свои головы или стать надежной и падкой на деньги, почести и бунты опорой ее трона.

Алеша открыл дверь в Елизаветины покои и замер в оцепенении — мимо него к выходу шагнула серая, тяжелая тень.

— Петр Алексеевич дочку навещал, — с недоброй усмешкой сказал Лесток и вошел в комнату вслед за Алешей.

Пока парочка приводила Елизавету в чувство, тень растаяла в воздухе, словно ее и не было. А вошедшая в покои цесаревны Настя Шубина беззвучно заплакала, прижавшись горячей щекой к дверному косяку. Теперь она решила во всем слушаться брата, понимая его правоту и правду.

И только перед самым отъездом в Москву, когда Алеша усадил цесаревну в поданную к крыльцу карету и подошел к сестре попрощаться, Настя, перекрестив его на прощание, тихо спросила:

— Ну почему ты? Мало у нее фаворитов было? Бутурлин, Лялин… Пусть они на себя ее крест берут. Она ведь неверна тебе, Алеша…

— Пусть неверна, Настя. Разве в этом дело? — ответил Алеша, обнимая сестру. — Я ведь люблю ее и, значит, должен за нее пострадать. Ты только напомни ей обо мне, когда срок придет. Если в ссылке или в застенке буду, а она воцарится, пусть мне поможет. А если умру, все равно напомни — пусть в молитвах своих меня помянет. Я ведь знаю — она забудет, если тебя рядом не окажется.

И Настенька обещала стать совестью цесаревны и, когда придет срок, напомнить ей об Алеше.

Часть II

Тень за троном

Глава первая

Обручение Петруши

Ехали на свадьбу, а приехали на похороны.

Шумно и пышно отпраздновали обручение пятнадцатилетнего мальчика, императора Петра II, с надменной княжной Долгорукой, которую Елизавета по простоте душевной называла Катькой.

Рядом с женихом сияла вновь обретенным счастьем былая царица, Евдокия Лопухина. При покойном Петре I царица, ставшая инокиней Еленой, не покидала Ладожского монастыря — так царю было удобно надзирать за нею из Петербурга. С воцарением же Екатерины I монастырь сменился на Шлиссельбургскую крепость, и только внук — император Петр II освободил Лопухину окончательно.

И цесаревна, вплывшая в зал на обручение этакой богиней, с бриллиантами в высокой прическе, вдруг оробела и не смогла взглянуть Евдокии Федоровне в глаза. Зато былая узница вздрогнула, как под кнутом, увидев, как до мучительной, судорогой сводящей сердце боли похожа эта вошедшая в зал красавица на ее немилосердного супруга.

— Кто это? — спросила Евдокия Федоровна у брата невесты, князя Ивана Долгорукого, закадычного друга юного государя, учившего мальчика волочиться за фрейлинами и шляться по кабакам.

Царица, монахиня, узница, нечаянная гостья на обручении внука, она в первый раз увидела младшую дочь Петра и Екатерины.

— Лизаветка, — небрежно ответил князь. — Все государя нашего с пути истинного совращала. Соблазнить хотела, на себе женить. Шутка ли, под венец с собственным племянником!

— Племянником? — охнула Евдокия. — Стало быть, это и есть царевна Елисавета? Господь милосердный, как на отца похожа! Как будто сам он сюда вошел…

Евдокия Федоровна тяжело опустилась в приготовленное для нее кресло, а рядом как ни в чем не бывало села цесаревна. За спиной Елисавет Петровны стоял ее ординарец Алеша Шубин. Сначала Евдокия сидела неподвижно, не решаясь отвести от лица внезапно налившиеся тяжестью ладони. Потом решилась, взглянула. Елизавета обворожительно, светски улыбалась.

— Тяжело тебе? — тихо, полушепотом спросила былая узница, и этот вопрос заставил Елизавету стереть с губ приторную улыбку. Цесаревна растерянно обернулась к Алеше, как будто он мог ответить за нее.

— За отца ведь живешь… — спокойно, повелительно продолжила Евдокия, не дождавшись ответа от цесаревны. — Тень его с тобой рядом ходит.

— Тяжело, — призналась цесаревна, и лицо ее стало скорбным и строгим. — Да, видно, такой у меня путь.

— Есть и другие пути, — сурово возразила Евдокия. — В монастырь иди, в Ладожский, на мое место. Отцовские грехи замаливать.

— Не место мне в монастыре. — Ласковый, сладкий взгляд Елизаветы налился отцовской свинцовой тяжестью. — В миру мое место.

— В миру? — голос Евдокии набух гневом, как небо — грозой. — В грехе и блуде?

— А хоть бы и в грехе… — притворно беззаботно рассмеялась цесаревна. — Верно, Алеша?

Шубин молчал, и, уязвленная его молчанием, Елизавета продолжила:

— Не тебе меня судить, царица…

— Верно, не мне, — охотно согласилась Евдокия. — Каждому из нас свой приговор вынесен. И твой приговор никто не отменит. Ежели сама не отмолишь.

— Что ж ты себя не отмолила? — спросила Елизавета с оскорбительной для Евдокии циничной улыбкой. — Под кнутом была, любовника твоего на кол посадили, сына убили, брата не уберегла. Свой приговор не изменила, а меня поучаешь, в монастырь идти велишь? Хороша советчица!

— Не тебе о моем пути судить! — Спокойствие изменило Евдокии, и ее невозмутимый, ровный голос сорвался на крик.

Князь Иван Долгорукий подошел было к Евдокии Федоровне, чтобы избавить бабушку правящего императора от оскорблений сидевшей рядом с ней легкомысленной девицы, но инокиня Елена остановила его.

— Ты, Елисавета, не шуми, ты меня послушай. Не обрела душа отца твоего покоя. До сих пор тень его по земле ходит, и сейчас он рядом где-то — за державой своей присматривает.

— Присматривает? — усмехнулась Елизавета. — Что же внук твой столицу в Москву перенес, а Петербург оставил? Отец мой совсем другого хотел!

— Петербургу пустым быть! — повторила Евдокия давно выстраданное пророчество. — И Петруша мой верно сделал, что этот город оставил. А над тобой, Лиза, больше других отцовский грех тяготеет — не зря люди говорят, что ты на него, как отражение в зеркале, похожа.

— Знаю я, но изменить ничего не могу. Не я свой путь выбирала — отец мне его предложил. Не из чего выбирать было.

— Это ты себя так утешаешь, царевна. Что ж, от утешений дышится легче. Но я тебе лгать не стану — другие для лжи найдутся. От кого ты еще правду о себе и об отце услышишь, как не от меня, отцом твоим всего лишенной? Берегись, Елизавета Петровна, страшный у тебя путь и славный. Одна по нему пойдешь — или ангел-хранитель тебя оберегать станет, это мне неизвестно. Только отец всегда с тобой рядом будет. Иди, если силы есть…

— Нет у меня сил, Евдокия Федоровна. И мужества нет — только слабость одна осталась. Слабость и отчаяние. Суди меня — твоя воля, но лучше пожалей. Одна я на этом свете — сирота.

— Ты? Одна? — удивилась Лопухина. — С отцом ты, Лиза. Нынче и навсегда.

— Страшно мне, — призналась Елизавета, — и от советов его, и от присутствия ежечасного. Свободы хочу и счастья.

— Свободу, царевна, отмолить надо, — сказала Евдокия. — Она просто так никому не дается. А ты в миру жить хочешь… Стало быть, путем власти пойдешь?

— Пойду, — подтвердила цесаревна и стала в эту минуту так похожа на молодого Петра Алексеевича, что Евдокия не смогла сказать ни слова. Она лишь медленно поднялась и вышла из зала, оставив Елизавету в растерянности и тоске.

Цесаревне не нужны были судьи — только советчики. Она не хотела слышать голос совести — рядом соблазнительно гремели медные трубы власти, и только эти звуки были понятны и необходимы ее душе. В это мгновение она не нуждалась ни в чем другом…

Глава вторая

Болезнь Петруши

Вскоре после своего обручения пятнадцатилетний император заболел оспой и слег. Сначала цесаревна не особенно встревожилась.

— Ничего, милый, и я оспой в детстве мучилась. Жива осталась и даже не подурнела, — сказала она Шубину, нежно проводя пухленькими пальчиками по щеке, как будто хотела еще раз убедиться в том, что на ее обворожительном личике не осталось безобразных оспенных отметин. — А вокруг Петруши лекарей вон сколько. Поживет еще мальчик…

Но жить Петру оставалось совсем недолго.

Конец января оказался особенно тяжелым: мальчик метался в лихорадке, а за дверью его спальни суетились князья Долгорукие, невеста, так и не ставшая женой, да канцлер барон Остерман. Они составляли проекты завещаний на подпись Петруше, до хрипоты спорили о правах невесты на престол умирающего жениха, а Петруша звал Лизу — цесаревну Елисавет Петровну, которая в заслонившем реальность бредовом мареве казалась ему то матерью, то сестрой.

— Лиза, где же Лиза? — неустанно спрашивал Петруша, и камергер Лопухин уверял его, что Елисавет Петровна непременно придет, что за ней уже послали и скоро, совсем скоро она будет здесь.

Она и в самом деле пришла, тихо, робко прошмыгнула в покои умирающего, молча отстранила Остермана и присела у постели Петруши, нежно, по-матерински, коснулась его пылавшей смертным жаром щеки прохладной, благоуханной ладонью.

— Лизанька, — прошептал мальчик. — Пришла, значит…

— У императора оспа, — предостерег ее барон. — Вы можете заразиться, принцесса.

— А я оспой уже болела, — рассмеялась Елизавета. В трагические минуты ее розовые губки сводила судорога смеха, пугавшая самые неробкие души. — И, видишь, выздоровела. Не подурнела даже. И Петруша наш выздоровеет. Непременно.

— Нет, Лиза, я умру… — император произнес эти слова без тени сожаления или испуга — спокойно, буднично, просто. — Видение мне было, я тебе рассказать хочу.

— Какое видение, милый?

— Будто стоит у моей постели император покойный, дед мой, и говорит: «Уступи престол, Петруша. Не твой он. Уступи сам». И грозно так хмурится, страшно. «Уступи, говорит, престол дочери моей Елисавете. Ты волю свою перед смертью объявить должен. Там, в раю, тебя отец с матерью заждались, и сестра Наташа ждет не дождется. Тебе с ними быть, а мне с Лизой». Вот я и позвал тебя, Лиза, волю свою объявить хочу.

Петруша рассказывал медленно, протяжно, казалось, что вслед за каждым произнесенным словом из него капля за каплей вытекают жизненные силы.

И тут случилось небывалое: цесаревна упала на колени перед постелью, обняла мальчика и громко, отчаянно зарыдала.

— Не хочу я престола, Петруша, — горько, настойчиво повторяла она. — Видит Бог, не хочу. Не составляй завещания, погубишь меня совсем. Душу мою соблазном не испытывай — слаба я сейчас. В Александров уеду, затворюсь ото всех — мне, кроме покоя и воли, ничего не нужно. А престол кому хочешь передай. Я стерплю. Вон хоть Катьке твоей.