Елена Шумара
Если я буду нужен
Моим родителям
…любовь приходит к нам по-разному, в разных обличьях, в разных одеждах, и, может быть, нужно очень много времени, чтобы понять, принять и называть её по имени.
Джон Фаулз. Коллекционер
В тот день я понял, что детство кончилось. Вернее, само-то детство никуда не делось. Просто оно выплюнуло меня на гладкий взрослый асфальт. Или его вытошнило мной, не знаю. Одно было ясно. Эта резкая боль — через глаза, горло, грудную клетку, живот, ниже — теперь никуда не уйдет. Она будет затихать и прятаться, а потом возвращаться и… снова, снова, снова.
Глава 1
Дети — цветы, или Мутный Сад
Мне — семь
Ровно в семь меня будили теплые материнские руки. Ощущения этого я не любил и не потому, что не умел просыпаться. Умел, и еще как. Мое сознание хорошо чувствовало наступление нового дня и дергало за все крючки: «Встать!» Утренняя мать напоминала вкус парного молока — белого, тягучего, сладкого. Я начинал тяжело дышать и отталкивать ее будто в полусне. А она смеялась и крепко держала меня за запястья.
Утренний я был горячим и влажным, как новорожденный котенок. Мне хотелось трогать себя и там, и тут, гладить против слипшейся шерсти. Но мать смотрела, и я только сжимал кулаки, собирая в горсть податливую простыню.
Пузатый чайник дышал паром, а на деревянном столе без скатерти лежали куски сыра и круглого ржаного. Кровяно пахло свеклой и блекло — капустой. Мать что-то резала, швыряла, кувыркала. Точила ножи об оселок в форме слона, и слон визжал, подняв к потолку свой толстый хобот.
— Борщ варю, — подмигивала мать.
Старый фартук с крылышками, прожженный в нескольких местах, твердо обнимал ее за талию, а крылышки, чуть смятые, слабо шевелились, словно крылья умирающей бабочки. Вечером — не всякий раз, иногда — в кармане фартука можно было найти конфету или орех. Я приходил за добычей в темноте, как вор, и запретность этого действия доставляла мне удовольствие, даже если карман оказывался пустым.
— Веди себя хорошо, мальчик, — говорила она изо дня в день, хотя знала, что там, вне дома, мне трудно быть хорошим. Знала, что, сколько бы я ни старался, ей придется снова идти в Сад и с виноватой улыбкой просить за меня прощения.
Я шмыгал носом и впивался зубами в бутерброд. В Саду тоже дадут борщ, с кусками серого мяса и неровными жирными кругами. Все будут послушно есть, и со всеми я, потому что иначе поставят в угол или запрут в чулане на весь тихий час. Впрочем, наказания случались, и я шел на них покорно — они, как борщ, слон и голос матери, были частью моей жизни.
В чулане мне нравилось больше, чем в углу. Темнота, почти полная, кутала, как ватное одеяло. Вещи же, в начале заключения такие простые, со временем делались призрачными и вовсе не похожими на самих себя. Конечно, в чулане стеной висела пыль, и через полчаса я начинал кашлять и задыхаться. Но стояние в углу сопровождалось брюзжанием, а порой и грубыми тычками, которые я особенно не любил.
К шкафам, набитым игрушками, подходить не разрешалось никому, даже Ирусе, воспиталкиной дочке. Безразличие, с каким Ируся глядела на шкафы, не давало мне покоя. Я представлял, как вечером, выпроводив нас за дверь, воспиталка сюсюкает: «Играй доченька, играй миленькая», — и доченька, чуть не срывая дверцы с петель, набрасывается на сокровищницу. Еще я представлял, как вдруг ожившие игрушки мстят за меня Ирусе. Одноглазый пират до синяков стреляет железными пульками, робот твердит: «Дура, дура, дура», а тяжелый паровоз с хрустом переезжает ногу в розовом сандалике.
На прогулках мы ходили по кругу. Не горстками или парами, а в одну линию, друг за другом. Так гуляли заключенные в одной книжке — я видел на картинке, и это меня чуть-чуть подбадривало. Узники, страдающие за правое дело, или жестокие преступники, которых боится даже охрана, — совсем не то, что семилетние мальчики, гуляющие в Саду.
Последние десять минут были вольными. Воспиталка дула в блестящий свисток, и под резкую трель все разбегались в разные стороны — к домикам, лесенкам, шинам, наполовину врытым в землю. Меня тянуло на качели, но занимал их обычно тот, кто больше всех толкался и кричал. А я ни того, ни другого не хотел.
Поэтому я смотрел, как развлекаются остальные, и немного помогал им. Раскачивал лесенки, чтобы по ним было не скучно лазать, кричал в окна домиков веселые слова или раскручивал карусели, отправляя в космос тех, кто успел втиснуться в деревянные креслица раньше других. Однажды в космосе бурно вырвало Мишаньку, и мне навсегда запретили играть на площадке. Свои десять минут свободы я тратил почти бездарно — стоял, вложив руку в потную воспиталкину ладонь, и смотрел вверх…
Лук слезился под ножом, скрипел, ложился ровными кольцами. Картошка рассыпалась кубиками, и, когда мать отворачивалась к плите, я складывал из кубиков разные фигуры. Затем все они — фигуры, плаксивый лук, кружево капусты, худенькая стружка моркови — отправлялись в кипяток и даже не просили о пощаде. Я махал им вслед, как героям, но под столом, тайно, потому что это не касалось никого, кроме них и меня.
Мать мыла руки и прежде, чем вытереться, со смехом брызгала мне в лицо холодной водой. Руки у нее были длинные, узкие, с сетью намечающихся морщин и нитками свежих шрамов. Нос — тоже узкий, с высокой горбинкой. И вся она казалась острой, долгой, покрытой тонкой бесцветной вязью. Я не умел читать эти знаки, но по утрам они успокаивали, помогали оторваться от дома и перешагнуть ту мутную черту, за которой начинался Сад.
Последнее утро детства было холодным. Я босиком стоял возле раковины, безответно крутил ручку с красным кружком, и пятки мои леденели.
— Отключили! — крикнула мать от плиты и глухо добавила: — Иди-ка сюда.
В кухне меня встретили два уголька. Так глаза матери темнели, когда она собиралась сказать о плохом. Я сел на пол и уткнулся лицом в ладони. Между пальцами было видно, как мать помешивает овощи в сковородке и убавляет газ.
— Ну что ты, мальчик?
Я засопел и дернул плечом, словно отгоняя писклявого комара. Реветь мне совсем не хотелось, но и слушать плохое — тоже.
— Еду кое-куда на месяц, — решилась мать.
— А это куда? — Я икнул, но все-таки поднял голову.
— Не важно, мальчик. Просто меня не будет тридцать дней.
— А ты оставишь конфет?
Мать улыбнулась:
— Немного.
— А борща?
— Борща… нет, борща не оставлю.
— Что же я буду кушать?!
Мать опустилась на пол и взяла меня за подбородок.
— Послушай, мальчик… Тебе не понадобится мой борщ. Весь месяц ты будешь в Саду, в круглосуточной группе.
Наверное, она ждала, что я начну кататься по полу, орать и лупить по стенам. Так бывало, когда меня загоняли в угол. Но только не в этот раз.
Про круглосуточную группу ходили всякие слухи. Говорили, детей там на ночь привязывают к кроватям. А кто особо провинится, того заставляют стоять по полдня с вытянутыми руками и приседать десять раз по десять раз. Я как-то попробовал, четыре раза по десять присел и бросил — начало болеть.
Попасть в такую группу, да еще на месяц… сдохну! Зато, если не сдохну, узнаю все — врут ли про кровати, отбирают ли на ночь трусы и сколько новая воспиталка сможет меня терпеть. Но главное даже не это. Из круглосуточной есть выход на черную лестницу, а с лестницы — на чердак.
Год, не меньше, снился мне тот чердак в самых волнующих снах. На прогулке, пока другие летали на качелях и ползали по лесенкам, я, прикованный к воспиталке, смотрел на заколоченные досками окна. Смотрел, пока задранная голова не начинала ныть и кружиться. А вдруг получится? Встать ночью, проскользнуть в дверь, взметнуться вверх и… провалиться в черноту, где живут старые-старые вещи. Где сквозь узкие щели тянет к тебе руки полная луна и булькают голуби, и привидение замученной директрисы глухо ворчит во сне.
Я позволил матери собрать чемоданчик, молча выслушал привычное «веди себя хорошо» и вышел за порог. В чемоданчике, помимо прочего, лежал бумажный пакет, а в нем — шесть конфет и орех.
В круглосуточную меня отправили с самого утра. Наша воспиталка сказала той, потряхивая челкой:
— Приглядывайте за ним, если не хотите неприятностей.
— А что? — Та лениво жевала резинку и смотрела без всякого интереса.
— Узнаете, — сказала наша, — когда он вам полгруппы передушит.
— Гольфиком, — уточнил я и тут же получил увесистый подзатыльник.
Наша воспиталка ушла, а чужая села на маленький стульчик и подтащила меня к себе.
— Значит, так. Сладкое, если имеется, сдать. На нервы не действовать. Приказов слушаться мгновенно. А то хуже будет, ясно?
Я кивнул и открыл чемодан. Чужая заглянула в бумажный пакет и брезгливо фыркнула:
— Да, мамаша-то у тебя щедрая.
Вместо того чтобы плюнуть ей на платье, я сказал себе: «Чердак». И пошел знакомиться с такими же, как я, оставленными без матерей и сладкого.
Компания подобралась печальная. Горохом рассыпались по ковру ясельные, у окошка девчонки тискали куклу — одну и ту же, по очереди, потный очкарик за воспиталкиным столом пялился в книжку. А в углу, прямо у входа, лицом к стене стоял белобрысый в растянутых колготках.