Григорий неловко подцепил корявый ствол. Плавник, что приносили Полуй или широкая Обь, березы и низкорослые деревца и кусты — все пожиралось печью в немалом количестве. Одной рукой тащить — людей смешить, но десятник получал от того особое удовольствие.

— Эй, Басурман, чего застыл? Работай, а то кормить не буду! — гаркнул Втор Меченый.

— Не будешь кормить — без кузнеца останешься. И не Басурман Григорий, — ответил дерзко, вспомнив о тех временах, когда за словом в карман не лез.

— Ишь, как заговорил! — качнул головой Втор, и шрам, протянувшийся от уха до клочковатой бороды, стал багровым.

Потом Басурман выплевывал кровь и зубы, а десятник под хохот своих людей продолжал бить его тем самым корявым стволом, приговаривая: «Так тебе!» Отец Димитрий устыдил десятника, да тот и не подумал каяться. Священник добился своего, увел Басурмана в свою избенку, вытребовал узнику два дня отдыха, а в звенящей голове Григория билось одно слово — «побег».

2. Лето

Просторы обдорские цвели — белым, синим, золотым. На что равнодушен был к бездумно-зеленому миру, и его проняло. А еще всякая поросль напоминала о жене, что рвала, сушила, берегла всякую травинку. Тоска охватывала его. И жажда, и злость бескрайняя.

Где она? Померла с голоду? Или в шелках да бархате? Тоскует по нему или трепещет от страха, завидев темную голову? А может, и думать забыла о муже, о любви его черной?

— Как ночь вернется, пойдем. — Двое лопоухих шептались за тыном, да через дыры меж жердями услышишь все, что надобно и не надобно.

Вот безмозглые. Ежели Втор Меченый проведает, им несдобровать.

— Лишь бы не узнал никто.

— Кто ж так дело устраивает? — Григорий ухмыльнулся прямо в щелястый тын, а там, снаружи, тревожно зашуршали. — К вам сейчас приду, будто бы помочь. И скажу, как надобно действовать.

Лопоухих звали смешно: того, что покрупнее, с неведомо откуда взявшимся в бескормицу пузом, — Хлудень, второго, мелкого и востроносого, — Пугас. Оба хорошо управлялись с топором, только глупы были на удивление. Григорий за прошедшую зиму перемолвился с ними хорошо если дюжиной слов, а тут расщедрился:

— Я из плена крымского бежал, через всю Россию пробрался к Каменным горам [Каменные горы — так называли Урал.]. Будем все делать по-моему.

Лопоухие сначала пытались спорить, трясли бороденками, грозились воткнуть нож меж ребер, а потом приутихли.

Сколько ночей думал о том, как сподручнее убежать из обдорского ада, — зря, что ль?

* * *

Летом возле заплота стало тесно.

Два самоедских рода, что не уплатили ясак в срок, зимой, убоялись наказания. Они привезли в Обдорск пушнину, оленьи шкуры, рыбий зуб — все, что шло царю в далекую Москву. Но казаки были не лыком шиты, требовали мзду и себе: мясо, дубленых кож на сапоги, песцовых шкур, плавника, разгульных баб.

Самоядь казаков боялась, но торг вела.

А тут еще Басурману наконец соорудили путную кузню. Горн сделали — вырыли яму да обмазали глиной, благо в одной версте [Верста — старинная русская мера длины, 1066,8 м.] на берегу Полуя нашли ее вдоволь. Из Березова привезли кожаные мехи, дюжину мешков угля, щипцы и прочее. Молот да каменную наковальню в Обдорск уж притащили сколько-то лет назад.

От Басурмана ждали теперь денной и нощной работы. А кто ж с одной десницей справится? С молотом не совладать, клещи валятся — маета одна.

Втор Меченый паскудно кричал, бил кнутом, обещал повесить кузнеца за ноги, скормить рыбам, вогнать осиновый кол — всякий раз он выдумывал новую казнь. Григорий прятал ухмылку: сквозь сопли, боль, бессилие она все ж лезла. Нрав не переделать.

Отец Димитрий — кто ж еще? — придумал определить двух воров в помощники Григорию. Хлуденя, крупного, плечистого, приставили махать молотом. Тощего Пугаса — раздувать мехи, таскать дрова, кричать на пороге кузни: «Куем и латаем котлы». Хотя кричать и не надобно было: и местные лезли, и казаки. Да только лезли попусту: надобно было еще Григорию сделать из двух олухов кузнецов.

Легко сказать.

С утра до ночи — здесь, в Обдорске, и не определить, когда она начиналась, и ночью светлота — он талдычил одно и то же:

— Железо нагреваем до красноты, да спешка здесь не нужна. Хлудень, клещи-то ровнее держи, ты чего, как девка, жара боишься? Выпадет — все испортишь. Пугас, отчего огонь потух? Сукины дети. — И дальше все руганью.

Воры отвечали тем же, но вину свою чуяли, старались работать лучше. Меж ними давно было говорено: во второй половине лета задуманное свершится.

* * *

И дурака можно хитрой работе обучить. В том Григорий убедился через седмицу, когда в кузне его зазвенел молот, когда ковали гвозди, прямили сабли, правили кольчуги, иногда пели втроем:


— Ой да реченька быстрая,
К морю лютому по камушкам бежит,
Ой да долюшка корыстная,
Молодец в оковах у борта сидит.


Ветры горькие да сильные,
Птицы, что летают вволюшку,
Помогите, родные, вы молодцу,
Охладите буйную головушку.


Ой ты, матушка родимая,
Ой ты, батюшка в могилушке,
Вы простите сына непутевого,
Что в остроге на чужой сторонушке [Здесь и далее авторские стихотворения и песни, вдохновленные русским народным творчеством.].

Григорий пел хрипло, порой он замолкал, словно стыдился себя: не до песен здесь, в проклятом остроге. Крепкий Хлудень тянул высоко, звонко, точно паренек, а тощий Пугас — глухо, охрипшим псом, который потерял хозяина.


— Ай ты, женушка-затейница,
Жди ты милого до смертушки…
Только чует, чует душенька:
С полюбовником ты тешишься.

Здесь Хлудень и Пугас пели вдвоем. Григорий замолкал, боясь, что голос его выдаст. А дальше, где молодец разрывал оковы, возвращался в родную сторонушку, обнимал мать, наказывал неверную жену, пел громче всех, словно криком выплескивал из себя то, что наболело.

Замолкали, песня была короткой, но скоро заводили новую — в том находили успокоение и работалось шибче. Ели и спали здесь же, навалив мох, сохлую траву и дырявые шкуры, подаренные старым самоедом.

Отец Димитрий часто приходил к ним, садился на шаткую лавку, сколоченную из тощих березок, крестил, спрашивал о чем-то, потом попросил выковать крест железный для часовенки.

— А мож, серебряный надобен, а, отец? — скалил желтые зубы Хлудень.

Григорий бил его десницей по ребрам, чтобы тот замолчал.

* * *

Одним смурным вечером — налетели серые тучи, нависли над Обдорским острогом, с моря потянуло холодом — десятник Втор Меченый устроил потеху.

— Эй, Басурман! — гаркнул он, и казаки тут же загоготали.

Подручные Григория переглянулись: от десятника добра не ждали. Пугас сочувственно хмыкнул и перекрестил кузнеца. Григорий кивнул им. Ни страха, ни дрожи в коленях, осточертело все — и кузня, и чумной десятник. Тот явился по его душу, всякому ясно: двое воров мало-мальски обучились кузнечному мастерству и ненавистный Басурман боле был тому не нужен. Можно и запороть насмерть. Или чем там грозил в последний раз?

— Басурман, гляди!

Григорий вышел из кузни и ожидал чего угодно: сабли, кнута или удара под дых, а вовсе не того, что увидал на земле, истоптанной людьми и северными оленями.

* * *

Отец Димитрий молился истово, глядя на образа, словно на родителей, коих не видел годами, сгибался в спине так, что Григорий слышал скрип немолодой хребтины. До того не приходилось ему глядеть на священников среди обычных дел: еды, сна, отдыха, молитвы. А оказалось все, как у обычных людей, да только везде они старались быть лучше — отец Димитрий точно.

Григорий явился в храм еще до пробуждения острога, когда кособокие постройки тонули в туманной дымке, пригасившей вечное солнце. Втор Меченый не терпел праздности, и, даже когда заказов не было, кузнец и его подручные изображали бурную работу. Не велено им было ходить на службы. Лишь по воскресеньям и праздничным дням сие дозволялось, и то по настойчивым просьбам батюшки.

Сначала Григорий скучал по долгим беседам, по доброй улыбке отца Димитрия, а потом ощутил свободу: внимательные глаза глядели и в его душу. А там прятался шайтан…

Но сейчас, после пережитого той ночью, надобно очиститься…

— Сказывай, — наконец вымолвил священник.

Григорий потер культю, не зная, с чего начать. Язык его не слушался, еле ворочался во рту. А что ж такого-то?

— Знаю я про дар десятника, — молвил отец Димитрий.

Григорию стало легче поведать о том, что случилось той ночью и опосля. Втор Меченый, нахлебавшись царского вина, явился к кузне и поведал Григорию и его помощникам, что «дело сие весьма важное, работают, не щадя живота своего» и оттого получат награду.

Он пихнул человечка, обряженного в местные одежды, тот пискнул и упал прямо к ногам кузнеца.

— Благодари, Басурман, за щедрость мою, — хохотнул десятник. — Или тебе все обрезали, нечем… — Последнее слово утонуло в смехе казачьем.

Инородец пополз к кузне, длинные косы его елозились по земле, а Григорий, ошарашенный несуразным поведением десятника, поклонился, безо всякого почтения поблагодарил. Тот браниться и требовать поклонов не стал, повторил: «Благодари-и-и», икнул и ушел восвояси.