Григорий не понял, что его толкнуло к тощему Пугасу; что-то помимо его равнодушной, готовой к прыжку с обрыва воли заставило выбить нож из хлипких пальцев, точно жизнь священника была ценна.

Вор разразился страшными ругательствами, призывая на голову Григория злых чертовок и водяниц [Чертовки, водяницы — старинные названия нечисти, обитающей в воде, русалок.]. А к ним уже бежали озлобленные казаки, и Григорий пожалел, что не сиганул в холодную реку.

Толстый, нелепый Хлудень прыгнул, его мягкая плоть ударилась о камни и напоила кровью чертовок, о коих говорил он недавно.

Десятник пьяно пучил глаза, сплевывал тягучую слюну и на вопрос казаков: «Чего, вытаскивать его придется?» — только махнул рукой.

* * *

Григорий лежал на животе, давил постыдные стоны, костерил проклятущую судьбу. Сколько думал о побеге, сколько представлял, как вернется… Шайтан ухмыльнулся и превратил побег в свою забаву: поиграл с ворами да бросил их.

Но жаловаться грех, отделался легко.

Отец Димитрий устроил крик на весь острог, требовал у десятника пощады для «заблудшего Гриньки, что пошел вслед за разбойниками. Господь наш помиловал разбойника, и грехи его были забыты» [Отец Димитрий ссылается на знаменитый сюжет из Библии о благоразумном разбойнике, что был распят на Голгофе рядом с Иисусом Христом. Он раскаялся, уверовал и получил обетование, что будет в раю.]. Втор Меченый еще громче отвечал отцу Димитрию, что ему далеко до милостивого Спасителя, воры совершили побег, за то должны быть наказаны по всей строгости. Ежели весть о том дойдет до Тобольска и тем более до Москвы, ему несдобровать.

Казаки предлагали сотворить с беглецами всякое: камнями ноги раздробить или связать да оставить для зверья. А священник упорно напоминал про нужного в острожном хозяйстве кузнеца, который обучит новых людишек своему мастерству.

Убедил.

Пять ударов плетью для Григория.

Тридцать ударов для Пугаса, что посмел с ножом кинуться на пастыря: теперь десятник высоко оценил жизнь отца Димитрия. В благодарность за чуткое ухо, что не пропустило побег.

Отец Димитрий принес травы, велел выжимать сок и накладывать их на кровавые лохмотья, терпеть их едкость и боль. Раны на спине Григория затянулись за две седмицы. Пугас пролежал в беспамятстве до первого снега, думали, не жилец, однако ж и он очухался стараниями незлопамятного пастыря.

3. Бессилен

Весна не спешила в Обдорск: на Вознесение Господне [Вознесение Господне в 1621 году приходилось на 10 мая.] с неба падала белая крупа, засыпая темные проталины и зеленые пятачки мха. Сразу после службы казаки вышли из церкви. Они ругались, требовали тепла для застывших задов, а отец Димитрий увещевал их не сквернословить возле Божьего дома.

Григорий только хмыкал, слушая его громкий размеренный голос, сметал пыль с аналоя, счищал копоть с жирника, заведенного по инородческому обыкновению: свечей на севере не водилось.

Отец Димитрий вернулся в храм. Григорий притушил ухмылку, но пастырь, как всегда внимательный к мелочам, заметил и вздохнул, однако ж ничего не сказал.

За прошедшие годы они стали почти друзьями. Отец Димитрий пытался наставить его на путь истинный, говорил о прощении и спасении души, Григорий исповедался в своих грехах. Впрочем, после неудачного побега их было немного: гордыня, гнев, чревоугодие, вернее, неотступное желание съесть хоть что-то.

Григорий вновь и вновь рассказывал о своей жене Аксинье и полюбовнице Ульянке, о сыне Тошке. Долгими вечерами он говорил одно и то же. Отец Димитрий вновь пытался исцелить его душу, поминая о природе человеческой, о ретивой молодости, о том, что вина лежит на всех.

— А ежели ты вернешься в родную деревню, что сделаешь? — пытал священник, и Григорий отвечал все одно:

— Обниму сына, прощу жену. Уйду в дальние земли, как и хотел.

Сегодня беседа не клеилась, за тесовой стеной разыгралась непогода, и невольно лезли в голову худые мысли: «Что ж мы здесь забыли?»

Наконец отец Димитрий нарушил тишину:

— А я маленький страсть как солнце любил. Выйду во двор, подставлю лицо и так стою, пока отец не прикрикнет.

Григорий уж знал, что обдорского батюшку жизнь не жаловала: вырос в семье сельского священника, пошел по его стопам, женка померла первыми родами. И он решил служить во славу Божию там, где убоится другой.

— Будто знал, где окажусь, — улыбался отец Димитрий. — Отогревался про запас.

Он напоминал Григорию старого муллу из Кафы, что когда-то превратил его в басурмана. Но о том благоразумно молчал.

— Та самоедка сына растит, — сказал нежданное священник. — Сказывают, темноглазый, яростный. На тебя похож.

Григорий часто вспоминал ту ночь. Отцу Димитрию винился, говорил про грех и раскаяние. Не скажешь ведь правды… А сам, ежели был сыт — голод выбивал все иные страсти, — видел ее темные косы и смуглое тело, томился мужским желанием.

Сын от самоедки?

Околесица.

Его сынок, Тошка, рос в Еловой, звал отцом Георгия Зайца. «Да уж вырос давно, поди, и свою семью завел», — поправлял себя Григорий, терявший, как и все обитатели острога, течение времени. Уж пятнадцать годков прошло. Каков сын, похож ли? Здоров ли, весел, нашел ли женку по душе, да не изменщицу?

Там, в Еловой, осталась его жизнь, его сын, его любовь и гнев. Вернуть прежнее — о том мечтал Григорий долгими ночами.

Но все его надежды разрушил сошедший с Оби лед.

* * *

Много сменилось на памяти Григория десятников и казаков. В Обдорске жили годовальщики. Лето, зима, год иль два — они возвращались в родной город или отправлялись на новое место службы. А Григорий и отец Димитрий оставались здесь, узники обдорской земли.

Весна была ранней, лед с Оби сошел быстро. До Троицы пришел коч, груженный зерном, солью, конопляным маслом, железом, сукном. Казаки взваливали на хребет мешки, Григорий, кряхтя, тащил на закорках тяжелый короб с веревками и сукном. Отец Димитрий работал наравне со всеми, сгибался в три погибели, брел по шатким сходням. Григорий шел вслед за ним, видел в старости священника свою старость. У обоих в бороде лезли седые волосы, колени скрипели, точно несмазанные петли.

Уже теснились на берегу беспорядочной грудой мешки, короба, туеса, бадейки и кувшины (половину побили в дороге). Уже казаки, приехавшие и те, кто зазимовал в Обдорске, обменивались вестями, хохотали, подначивали друг друга.

Григорий устроился прямо на каменистом берегу, прислонив к мягкому мешку спину, раз за разом сжимал пальцы на единственной деснице, тосковал по былой силушке.

— Отец Димитрий! — крикнул он, увидев, что священник идет по сходням и некому прижать доски, чтобы не вихлялись, не грозили опрокинуть в холодную Обь. А та пенилась, несла мусор, сброшенный с коча, ждала неосторожных людишек.

Григорий подошел к берегу, поглядел на упрямого священника. Тот с превеликим тщанием нес что-то, завернутое в рогожку. Видно, ему наконец прислали икону в ответ на многолетние просьбы и воззвания.

Прижал к себе, точно дитя, шептал что-то, поди молитвы. Отец Димитрий был безмятежен, как человек в великом счастии, и предчувствие вновь кольнуло Григория.

— Погоди, придержу сходни.

А отец Димитрий шел и не видел, что доска под его ногой уже накренилась и выпала из небрежной петли на берегу. И повалилась в Обь, унося с собой священника и его драгоценную ношу.

Быстро скинул старые сапоги. Вода обожгла, а он и не заметил.

* * *

После купания в холодной воде отец Димитрий захворал. Казаки не пожалели царского вина, Григорий щедро растер пастыря. И о себе, искупавшемся в Оби, не забыл. Священнику отдали самое теплое одеяло из оленьих шкур, поили отварами.

Григорий нашел в себе благодарности больше, чем мог помыслить. Хворь единственного человека, что был к нему добр, что скрашивал его тусклое существование, внушала ему страх.

А ежели отец Димитрий умрет? Григорий часто отлучался из кузницы, чтоб проведать священника. Но тому становилось все хуже.

А жизнь текла в Обдорском остроге своим чередом. Новый десятник, молодой, веселый, и слова супротив не говорил. Ему было в тягость следить за местным людом, ругаться с князцами. Десятник часто уходил из острога с двумя казаками, ставил силки, добывал зверя, ловил тамешку [Тамешка — в старину так называли тайменя.], точно и не помнил, для чего государь отправил его в захудалый северный острог.

Лопоухий Пугас давно помер от нутряной немочи, она прицепилась после неласковой плети. Подручным к Григорию приставили казака старого, иссеченного саблями и человеческой неблагодарностью. Говорил он мало, все больше отхаркивал темную тягучую слюну.

В кузне кипела работа. Молот звонко стучал по серпу, коим косили сочные травы в пойме притоков Оби. Оказалось, жить можно и здесь: в летние месяцы держать поросят и куриц, забивать их с приходом морозов и не мучиться от голода хотя бы в начале долгой обдорской зимы.

— И тебе, брат, здоровьица! — В дверях скалился один из приехавших казаков. — Кузнец, ишь, как ты ловко без руки-то управляешься. О тебе слух по землям идет. Калечный, а сноровки много.

Григорий не ответил. Его помощник кивнул гостю, не отводя взгляда от щипцов. Наконец их опустили в лохань с водой, железо зашипело, точно недовольная баба, и затихло.

— Поговорить нам с тобой надобно, кузнец.

— О чем говорить-то?

— Эх, кузнец, жалко мне тебя. Правда — она такая, как промеж яиц ударит… — Сказал матерное слово, будто мяса съел.