— Сестра, — произнес один. Он раскраснелся и вспотел, и даже в тусклом свете она разглядела, что манжеты его мундира опалены. — Вот сюда.

В квартире толпился народ, возможно, сюда набились все жильцы дома. Здесь царили запахи гари и сырого пепла, паленой шерсти и паленых волос, плотные пятна света свечей и тяжкий гул разговоров шепотом. Собравшиеся разделились на две группы: одна — вокруг мужчины средних лет без пиджака и в шлепанцах, сидевшего на стуле у окна, закрыв лицо руками, другая — вокруг другого мужчины, топтавшегося у лежавшей на темном диване женщины, над ними висела незажженная люстра под абажуром с бахромой. На лбу у женщины лежала тряпка, и она как будто вполне связно отвечала на вопросы склонившегося над ней молодого человека. Увидев монахиню, женщина подняла вялую руку и сказала:

— Она в спальне, сестра.

От запястья и до локтя ее рука блестела от какой-то мази — возможно, просто сливочного масла.

— Полегче с салом, — посоветовала сестра. — Если, конечно, не вознамерились им пропитаться.

Услышав это, молодой человек, рассмеявшись, повернулся. На нем была серая фетровая шляпа, и в усмешке блеснул молочный зуб.

— А вы будьте любезны снять шляпу, — велела сестра.

Призванием сестры Сен-Савуар было входить в дома незнакомых людей, главным образом старых или больных, невозмутимо переступать пороги квартир и комнат, открывать бельевые шкафы, буфеты или ящики бюро, заглядывать в унитазы или осматривать грязные носовые платки, которые они стискивали в руках, но, сколь бы часто ей ни приходилось вторгаться в чужие дома, ее первый порыв — отстраниться, прикрыть глаза — не ослабел с годами. Проходя через гостиную в узкий коридор, она склонила голову, но успела увидеть достаточно, чтобы заключить: тут живет еврейка. В том, что это женщина, она не сомневалась, а вот о вероисповедании только догадывалась: по люстре под абажуром с бахромой, по пианино у дальней стены, по тому, что на темных картинах в узком коридоре были изображены не святые, а самые обычные крестьяне. Жилье, не готовое к приему гостей, замершее, как это часто бывает, из-за кризиса или трагедии в часы тихого уединения. Сестра мимоходом углядела тарелку на маленьком столе в крошечной кухне, а еще — надкушенный и испачканный темной подливой кусок хлеба на тарелке. Стакан чая на свернутой газете.

В освещенной свечами спальне, где в дальнем углу совещались еще двое полицейских, где на спинке стула висели черные чулки, где на низком туалетном столике в беспорядке валялись щетки и носовые платки, где на потертом ковре в ногах кровати лежал серый корсет… боком сидела на кровати девушка. Темная юбка раскинулась вокруг нее, точно она упала с большой высоты. Она сидела спиной к двери, лицом к стене. Еще одна женщина склонилась над ней, положив руку ей на плечо.

Полицейские, увидев монахиню, кивнули, а тот, что пониже, снял фуражку и сделал к ней шаг. У него тоже манжеты были опалены. Еще у него было тяжелое лицо, несвежее дыхание и скверные зубные протезы, но в жестах — он указывал короткой рукой на девушку на кровати, на потолок и на квартиру этажом выше, где произошел пожар, — сквозило сострадание. Сострадание бременем гнуло его к земле. Добросердечный, подумала сестра, один из нас. По его словам, девушка вернулась из магазина и обнаружила, что дверь в ее квартиру заблокирована изнутри. Она пошла к соседям, мужчине на ее этаже и женщине, которая жила здесь. Те помогли ей надавить на дверь и открыть ее, а потом мужчина зажег спичку, чтобы посветить в темноту. Последовал взрыв. К счастью, сказал полицейский, он сам стоял на ближайшем углу и успел потушить пожар, а соседи — отнести всех троих сюда. Внутри, в спальне, он нашел молодого человека на кровати. Смерть от удушья. Муж девушки.

Сделав глубокий вдох, сестра Сен-Савуар перекрестилась.

— Заснул, бедняга, — сказала она негромко. — Наверное, лампочка контрольного индикатора погасла.

Взглянув через плечо на кровать, полицейский взял сестру за локоть и вывел в узкий коридор. Они остановились на пороге кухни. Сцена, вырванная из времени: надкушенный хлеб, темная подлива, стакан красноватого чая на маленьком деревянном столике, отодвинутый стул (в дверь настойчиво стучали), газета с кособокими строчками типографского шрифта.

— Он покончил с собой, — шепнул полицейский. Дыхание его отдавало чем-то кислым, словно ему было нехорошо от того, о чем приходится докладывать. — Включил газ. Повезло еще, что всех жильцов дома с собой не прихватил.

Привыкшая врываться в жизнь незнакомых людей, сестра приняла эти сведения с тактичным кивком, но за потребовавшуюся на это секунду, за промежуток времени, пока она поворачивала и склоняла голову, ее лицо скрылось за широкими полями жесткого чепца. Мгновение миновало, и ее глаза за стеклами очков снова стали маленькими, карими и отражали слабый свет так, как способна только гладкая поверхность — мрамор или чугун, ничего водянистого: правда о самоубийстве была и признана, и спрятана подальше. Точно так же она кивала, вытаскивая носовые платки из сжатых кулачков молодых женщин, разворачивая, чтобы увидеть кровь вперемешку с мокротой, и сворачивая снова. Точно так же она кивала, когда входила в чужие дома, видела бутылки в мусорном ведре, пустые кухонные шкафы, прикрытые косынками синяки, а однажды — бледного младенца размером с мизинец в тазике, полном крови. Точно так же молчала, склоняла голову, кивала…

— Как фамилия девушки? — спросила она.

Полицейский нахмурился.

— Мак… как-то там. Соседи называли ее Энни. Они ирландцы, — добавил он. — Вот почему я решил послать за вами.

Сестра улыбнулась. В глазах-пуговках скрывались темные глубины.

— Вот как? — переспросила она.

Они оба знали, что никто за ней не посылал. Она возвращалась домой, просто проходила мимо. Она снова опустила голову, прощая полицейскому его тщеславие, — разве он не упомянул, что сам потушил пожар?

— Тогда я пойду к ней, — сказала она.

Уже собираясь уходить, она увидела, как к полицейскому направляется молодой человек с молочно-белым зубом, он все еще был в шляпе.

— Эй, О’Нил! — окликнул он. Вот уж кто не имел представления о приличиях.

В полутемной спальне соседка, стоявшая у кровати, мыслями была далеко. Кряжистая женщина лет сорока. Ей, несомненно, надо было укладывать спать детей, ублажать мужа. У нее своя семья, свои беды, от нее нельзя требовать, чтобы она бесконечно опекала других горемык.

Монахиня только кивнула, пока они менялись местами. Уходя, женщина оглянулась и шепнула с порога:

— Я могу для вас что-нибудь сделать, сестра?

Сестра Сен-Савуар вспомнила шутку, которую отпустила как-то, когда тот же вопрос ей задала в одно непростое утро молодая монахиня: «Да. Не могла бы ты за меня пописать?»

Но вслух она сказала:

— Мы справимся.

Ей хотелось, чтобы Энни Мак-как-то-там услышала именно это.

Когда соседка ушла, сестра Сен-Савуар достала из-под плаща свою маленькую корзинку. Корзинка была неопрятной и жалкой, сплетенной неблагословенными, неумелыми пальцами, и ей несладко пришлось от того, что ее так долго прижимали к телу. Сестра постаралась распрямить ее и придать форму, в ноздри ей ударил запах зелени, который тепло тела и труды ее рук иногда выманивали из высохшей лозы. Поставив корзинку на прикроватную тумбочку, она отвязала от пояса кошель. Сегодня — сплошь монеты, в основном по одному пенни. Положив кошель в корзинку, она осторожно опустилась на краешек кровати: почки у нее ныли, в лодыжках и стопах пульсировала боль. Она посмотрела на девушку — длинную спину, изгиб молодого бедра, тонкие ноги под широкой юбкой. Внезапно девушка повернулась и с плачем уткнулась ей в колени.

Сестра Сен-Савуар накрыла ладонью темную головку Энни. Волосы были густыми и мягкими, как шелк. Редкая красота. Сестра погладила тяжелый узел волос, который грозил развалиться, и смахнула прядь с ее щеки.

В одном монахиня была уверена: муж лелеял эту девушку с прекрасными волосами. Любовь не была причиной трагедии. Скорее уж дело в деньгах. В алкоголе. В безумии. В погоде и времени года: умирающий день в начале февраля, есть ли в году пора, более подходящая для отчаяния? Самой сестре сегодня приходили на ум похожие мысли, пока она долгие часы просила милостыню в продуваемом насквозь вестибюле.

«Мы все испытываем отчаяние, — думала она, — все мы, кто идет по улице, входит в магазин или выходит из него, с мокрыми плечами, ссутулившиеся, все, кто видел ее, но сделал вид, будто не видит, все, кто хмурился, и все (хотя в этот сырой день таких было не слишком много), кто, проходя, опускал руку в карман или сумочку, мы все его испытываем, думала она, в сей юдоли слез чувствуем груз низкого неба, равнодушного дождя и сырых глубин бесконечной зимы, кислый запах вестибюля, сернистое дыхание подземки, медных монет, холод, который забирается под одежду и опустошает твое нутро».

Сегодня она просила милостыню шесть с половиной часов и была так подавлена погодой и самой зимой, что не нашла в себе сил сдвинуться со своего насеста и снести будничное унижение — воспользоваться общественным туалетом в универмаге. И потому она покинула свой табурет на час раньше обычного.