— А нам обязательно пить каждый раз? — вдруг резко говорит Нил. — Мы что, спиться хотим?

Бренда торопливо отхлебывает из стакана и отодвигает его:

— Кому это обязательно пить каждый раз?

Она думает — он имеет в виду, что им следует переключиться на кофе или кока-колу. Но он встает, подходит к одежному шкафчику, открывает ящик и говорит:

— Поди сюда.

— Даже смотреть не хочу, — отвечает она.

— Ты даже не знаешь, что у меня тут.

— Еще как знаю.

Она, конечно, не знает. То есть не конкретно.

— Оно не кусается, вообще-то.

Бренда снова отпивает из стакана и смотрит в окно. Солнце, уже идущее на закат, бросает на стол яркое пятно света, согревая ей руки.

— Ты не одобряешь, — говорит Нил.

— Я не одобряю и не не одобряю, — отвечает она, чувствуя, что теряет контроль над разговором и что ее внутреннее счастье пошло на убыль. — Мне все равно, что ты делаешь. Это твое дело.

— «Не одобряю и не не одобряю», — жеманным голосом передразнивает он. — «Мне все равно, что ты делаешь».

Это сигнал, который обязательно должен подать кто-то из двоих. Вспышка ненависти, чистой злобы, словно лезвие ножа блеснуло. Сигнал, что теперь можно ссориться в открытую. Бренда делает большой глоток, словно чувствуя, что заслужила его. Ее охватывает мрачное удовлетворение. Она встает и говорит:

— Мне пора идти.

— А если я еще не готов?

— Я сказала, что мне пора, а не тебе.

— Да ну. У тебя что, машина тут?

— Я могу дойти до своей.

— Дотуда пять миль.

— Пять миль вполне можно пройти.

— В таких туфлях?

Оба смотрят на ее желтые туфли, по цвету гармонирующие с желтыми птицами-апплике на бирюзовой кофточке. И то и другое куплено и надето для встречи с ним.

— Ты эти туфли надела не для того, чтобы в них ходить, — говорит Нил. — Ты их надела, чтобы на каждом шагу вихлять своей толстой жопой.


Она идет по дороге вдоль берега озера, по гравию, терзающему ступни сквозь подметки туфель. Каждый шаг требует внимания, иначе запросто можно подвернуть ногу. В одной кофточке уже холодно. Ветер с озера хлещет сбоку, и каждый раз, как по дороге проезжает машина, особенно грузовик, Бренду бьет жесткая волна воздуха, швыряя в лицо песок. Конечно, некоторые грузовики притормаживают, и легковушки тоже, и мужчины что-то орут из окон. Одна машина съезжает, буксуя, на гравий и останавливается чуть впереди. Бренда замирает, не зная, что делать, но через некоторое время машина возвращается на асфальт и уезжает, а Бренда опять начинает шагать вперед.

Ничего страшного не происходит, ей ничто не грозит. Она даже не боится уже, что ее увидит кто-нибудь из знакомых. Она ощущает такую свободу, что ей все равно. Она вспоминает первый раз, когда Нил пришел в «Мебельный амбар», — как он обнял за шею Самсона, их собаку, и сказал: «Сторож-то у вас так себе, мэм». Бренда тогда подумала, что это «мэм» — нахальное, фальшивое, словно из какого-нибудь старого фильма с Элвисом Пресли. А то, что он сказал после этого, было еще хуже. Она посмотрела на Самсона и сказала: «По ночам он лучше». А Нил: «Я тоже». Наглый, заносчивый бахвал, подумала она. И не настолько молод, чтобы ему это сошло с рук. После второй встречи ее мнение даже не особо изменилось. Но все, что ей в нем не нравилось, стало лишь камнем на дороге, который нужно миновать. Она могла бы дать понять, что ему не обязательно так себя вести. Ее задачей было — принять его дары всерьез, чтобы он тоже мог стать серьезным. И спокойным, и благодарным. Но почему она так быстро сочла все его неприятные качества чем-то поверхностным?

Она уже в начале второй мили (ну, может, в конце первой), когда ее догоняет «меркурий». Он притормаживает, съезжая на гравий. Она подходит и садится в машину. Почему бы и нет. Это не значит, что она обязана с ним разговаривать или пробыть с ним больше нескольких минут, которые занимает дорога до болота и ее машины. Его присутствие не обязательно должно для нее что-то значить, как ничего не значит дующий в лицо ветер с песком.

Она крутит ручку, открывая окно полностью, чтобы отгородиться от любых его слов потоком ревущего холодного воздуха.

— Я хочу извиниться за неуместные личные выпады, — говорит он.

— С какой стати? У меня задница и правда толстая.

— Нет.

— Да, — говорит она вполне искренне — скучным голосом, не допускающим дальнейших споров. Нил затыкается на пару миль — до тех пор, пока они не сворачивают под деревья, на дорогу, ведущую к болоту.

— Если ты подумала, что там, в ящике, были шприцы, то ничего подобного.

— Это не мое дело, что у тебя там.

— Всего лишь оксики и люд. Немножко гаша.

Она вспоминает ссору с Корнилиусом, после которой они чуть не разорвали помолвку. Не тогда, когда он дал ей пощечину за косяк — в тот раз они быстро помирились. Нет, ссора вышла из-за чего-то такого, что вообще никакого отношения к ним не имело. Они заговорили об одном человеке, который работал с Корнилиусом в шахте, и о его жене, и об их умственно отсталом ребенке. Корнилиус сказал, что этот ребенок все равно что овощ: он сидит в этаком загоне, отгороженном в углу комнаты, бормочет что-то и гадит себе в штаны. Ему лет шесть-семь, и он навсегда останется в таком виде. Корнилиус заявил, что, если у людей получился такой ребенок, они имеют право от него избавиться. Он сказал, что сам бы именно так и сделал. Никаких сомнений. Есть очень много способов избавиться от такого ребенка и не попасться, и он уверен, что многие так и поступают. Они с Брендой ужасно поссорились из-за этого. Но все время, пока они ссорились, Бренда подозревала, что на самом деле Корнилиус ничего подобного не сделал бы. Однако он считал, что обязан это заявить. В разговоре с ней. Говоря с ней, он счел нужным утверждать, что поступил бы именно так. И потому она злилась на него сильнее, чем если бы он был искренне груб и жесток. Он хотел вызвать ее на спор. Хотел, чтобы она протестовала, чтобы пришла в ужас, но зачем? Мужчины вечно стремятся шокировать женщин, требуя ликвидации ребенка-овоща, или принимая наркотики, или ведя машину на манер камикадзе, но зачем все это? Чтобы показать свою крутость, брутальность на фоне бабьей вялой жалостливой добродетели? Или чтобы с финальным рыком таки уступить и поубавить в себе крутости и отвязности? Каков бы ни был ответ, женщинам это в конце концов надоедает.

Когда в шахте произошел несчастный случай, Корнилиуса могло задавить насмерть. Он работал в ночную смену. В мощной стене каменной соли выдалбливают щель, потом сверлят отверстия для взрывчатки, прилаживают заряды; взрыв устраивают раз в сутки, без пяти минут полночь. Огромный пласт соли отделяется от стены и начинает свой путь на поверхность. Корнилиус был обборщиком: его поднимали в клети к потолку выработки, и он должен был отбить слабо держащиеся куски и закрепить болты, которые фиксируют потолок, чтобы он не обвалился при взрыве. Какая-то неполадка в гидравлическом приводе, который поднимал клеть, — Корнилиус притормозил, потом ускорил движение и вдруг увидел потолок, что несся на него так быстро, словно захлопывали крышку. Он пригнулся, клеть остановилась, и скальный выступ ударил его в спину.

К этому времени он проработал в шахте семь лет и никогда не рассказывал Бренде, каково там, внизу. Теперь рассказывает. Он говорит, что там как будто отдельный мир — пещеры, колонны, они тянутся на много миль под озером. Если зайти в штольню, где нет машин, освещающих эти серые стены и воздух, наполненный соляной пылью, и выключить лампу на каске, можно постичь настоящую темноту, какой живущие на поверхности Земли никогда не увидят. Машины остаются там, внизу, навсегда. Некоторые машины спускают туда по частям и собирают на месте. Ремонтируют их все прямо там, в шахте. А в самом конце снимают запчасти, которые еще можно использовать, а остальное затаскивают в выработанный тупик и запечатывают, словно хоронят. Эти подземные машины ужасно шумят, когда работают; их шум и гул вентиляторов заглушают любой человеческий голос. А теперь там, внизу, есть новая машина, которая делает то, что раньше делал Корнилиус. Причем сама, без участия человека.

Бренда не знает, скучает ли Корнилиус по подземелью. Он говорит, что, глядя на озеро, не может не думать о том, что лежит под ним, — о том, что человеку, не бывавшему там, невозможно вообразить.


Нил и Бренда едут по лесной дороге, под деревьями; ветер здесь внезапно почти не ощущается.

— И да, я брал у нее деньги, — говорит Нил. — Сорок долларов. По сравнению с тем, что получили некоторые, это вообще ничто. Я клянусь, сорок долларов, это всё. Ни центом больше.

Бренда молчит.

— Я не собирался исповедоваться, — продолжает он. — Я просто хотел об этом поговорить. И в результате все равно соврал, и сейчас мне от этого противно.

Теперь Бренде лучше слышно, и она замечает, что у него такой же упавший и усталый голос, как у нее. Она видит его руки на руле и думает о том, что вряд ли смогла бы описать его внешность. На расстоянии — например, когда ждет ее в машине — он кажется ярким размытым пятном света; его присутствие — облегчение и обещание. Вблизи он распадается на отдельные детали: шелковистая или загрубевшая кожа, жесткие, как проволока, волосы или только что сбритая щетина, запахи — его личные, неповторимые или как у всех мужчин. Но в основном энергия — присущее ему качество, заметное в тупых коротких пальцах или в загорелой крутизне лба. Впрочем, энергия — тоже не совсем точное слово: он словно туго налит соком, который поднимается из корней, как у дерева, прозрачный, подвижный. Это и притягивает к нему Бренду — этот сок, ток под кожей, словно это и есть его единая, истинная суть.