Что же читала Флора? Книги о жизни в Шотландии — не классику, а истории про шалопаев и комичных старушек. Единственное заглавие, оставшееся в памяти у матери, было «Масенький Макгрегор». Мать не очень хорошо понимала со слуха и не могла смеяться, когда Флора смеялась, а Элли тихо подвизгивала, — бо́льшая часть этих книг была на шотландском диалекте, или же Флора читала с густым шотландским акцентом. Мать удивлялась, что Флора умеет так читать — говорила она обычно совсем по-другому.

(Но ведь, наверно, Роберт говорил именно так? Может быть, именно поэтому мать никогда не передавала мне его слов; он никогда не участвовал в описываемых ею сценах. Он ведь должен был присутствовать, сидеть там же, в комнате. Она одна во всем доме отапливалась. Я представляю себе Роберта черноволосым, с мощными плечами, сильным, как тяжеловоз, исполненным такой же красоты — меланхоличной, скованной в движениях.)

Потом Флора говорила: «На сегодня всё». И брала другую книгу, старую, написанную каким-то проповедником, их единоверцем. В книге было такое — моя мать ничего подобного в жизни не слыхала. Что именно? Она не могла объяснить. Всё это, вся их ужасная старая вера. От этой книги Элли засыпала, или же притворялась спящей, после пары страниц.

Вероятно, мать имела в виду сложную расстановку избранных и про́клятых, бесконечные споры о духовной прелести и о необходимости свободы воли. Обреченность и зыбкое, неуловимое спасение души. Мучительное, непобедимое, но для иных умов — неотразимое нагромождение переплетенных, противоречащих друг другу догм. Мою мать оно не привлекло. Ее вера была легкой, ее дух — в то время — сильным. Идеи ее никогда не интересовали.

Ну что это за чтение для умирающей, спрашивала она (про себя). То был единственный случай, когда она допускала хоть намек на критику в адрес Флоры.

Ответ — если по-настоящему веришь, то это и есть самое подходящее чтение — матери, видимо, в голову не пришел.


Весной приехала сиделка. Так тогда было заведено — умирать полагалось дома, а распоряжалась этим приглашенная сиделка.

Сиделку звали Одри Аткинсон. Она была коренаста и носила корсеты — жесткие, как обручи от бочки. Волосы цвета медных подсвечников были завиты «марсельской волной», а рот — скупых от природы очертаний — ущедрен помадой. Сиделка въехала во двор на машине — своей собственной, темно-зеленой, двухместной, блестящей и элегантной. Вести об Одри Аткинсон и ее автомобиле разлетелись быстро. Возникли вопросы. Откуда у нее деньги? Может, какой-нибудь богатый дурак переписал на нее завещание? Может, она злоупотребила своим влиянием на больного? Или просто стянула пачку денег из-под матраса? Как ей можно доверять?

Впервые в истории фермы Гривз во дворе оставили на ночь автомобиль.

Одри Аткинсон говорила, что ее никогда еще не звали ухаживать за умирающими в такой примитивный дом. По ее словам, у нее не укладывалось в голове, что так вообще можно жить.

«И ладно бы они были бедные, — говорила она моей матери. — Они ведь не бедные. Это я бы еще поняла. И ведь дело даже не в их религии. Тогда в чем? Им просто все равно!»

Поначалу она подлизывалась к моей матери, будто само собой разумелось, что они союзницы в этом богом забытом месте. Она разговаривала с матерью так, словно они ровесницы, две утонченные, интеллигентные женщины, идущие в ногу с жизнью и умеющие получать от нее удовольствие. Сиделка обещала матери научить ее водить машину. Предлагала ей сигареты. Умение водить было бо́льшим искушением, чем сигареты. Но мать отвергла предложенное — сказала, что подождет, пока муж ее научит. Одри Аткинсон переглядывалась с моей матерью за спиной Флоры, поднимая розовато-оранжевые брови, и мать приходила в ярость. Она ненавидела сиделку гораздо сильней, чем Флора.

«Я понимала, что она за человек, а Флора — нет», — рассказывала мать. Она имела в виду, что уловила исходящий от Одри запашок дешевки — может быть, даже питейных заведений, непорядочных мужчин, неблаговидных сделок. А Флора, будучи не от мира сего, ничего этого не замечала.

Флора снова затеяла великую уборку. Она вешала занавески на распялках, выколачивала ковры, взлетала на стремянку, атакуя пыль на карнизах. Но сиделка Аткинсон все время мешала ей жалобами.

«Скажите, пожалуйста, нельзя ли хотя бы чуточку поменьше бегать и греметь? — оскорбительно вежливо говорила сиделка. — Я прошу только ради своей пациентки». Она всегда называла Элли «моя пациентка» и делала вид, что больше некому защитить Элли и потребовать уважительного к ней отношения. Но сама относилась к ней не очень-то уважительно. «Алле-оп», — говорила она, втаскивая бедняжку повыше на подушках. Еще она сообщила Элли, что не будет терпеть нытье и скулеж. «Это вам никакой пользы не приносит, — говорила она. — И я от этого точно быстрее не приду. Так что учитесь себя контролировать». Она ахала при виде пролежней Элли — демонстративно, словно они ложились на семью дополнительным позорным пятном. Она требовала мазей, лосьонов, дорогого мыла — в основном, разумеется, для защиты собственной кожи, которая, по ее утверждению, страдала от жесткой воды. (Откуда этой воде быть жесткой, сказала сиделке моя мать, желая постоять за честь дома, раз больше некому. Откуда этой воде быть жесткой, если она дождевая, прямиком из бочки?)

Еще сиделка Аткинсон требовала сливок — она велела оставлять немного, не все сдавать на молокозавод. Она собиралась готовить питательные супы и пудинги для своей пациентки. Она и впрямь готовила пудинги и желе, из порошковых смесей, каких в доме сроду не бывало. Мать была уверена, что сиделка всё это съедает сама.

Флора по-прежнему читала сестре, но теперь — лишь короткие отрывки из Библии. Когда она заканчивала и вставала, Элли пыталась за нее цепляться. Она рыдала и иногда очень странно жаловалась. Она говорила, что на дворе стоит рогатая корова и хочет пробраться в дом и забодать ее, Элли.

«У них часто бывают подобные мысли, — заметила на это сиделка Аткинсон. — Не потакайте ей, а то вам ни днем ни ночью покоя не будет. Они все такие, только о себе и думают. Когда я с ней одна, она себя очень хорошо ведет. Никаких забот от нее. Но как только вы заходите, опять все начинается сначала — стоит ей вас увидеть, и она расстраивается. Вы ведь не хотите прибавлять мне работы, правда? Вы меня пригласили, чтобы я взяла дело в свои руки, верно ведь?»

«Элли, ну Элли, миленькая, мне нужно идти», — успокаивала Флора сестру. А сиделке она сказала: «Я понимаю. Конечно, вам надо держать все в своих руках, и я вами восхищаюсь, я восхищаюсь вашей работой. Для нее нужно столько терпения и доброты».

Мать гадала — то ли Флора действительно так слепа, то ли она этой незаслуженной похвалой хочет сподвигнуть сиделку Аткинсон на то самое терпение и доброту, которых у той не было. Но сиделка Аткинсон была слишком толстокожа и самодовольна, с ней подобные фокусы не проходили. «Да уж, работа у нас нелегкая, — ответила она. — Нам не то что медсестрам в больнице, им-то все готовенькое приносят». Больше она ничего не сказала — ей было некогда: она пыталась поймать в радиоприемнике передачу «Фантазийный бальный зал».

Мать была занята выпускными экзаменами и июньскими мероприятиями в школе. Еще она готовилась к своей свадьбе, назначенной на июль. За ней заезжали на машинах подруги и везли на примерку платья, на вечеринки, выбирать карточки для приглашений, заказывать свадебный торт. Расцвела сирень, вечера удлинялись, прилетели и загнездились птицы, и мать расцветала в лучах всеобщего внимания, готовая вот-вот пуститься в увлекательное приключение — брак. Ее платье должны были украсить аппликацией из шелковых роз. Фата будет крепиться на шапочку, расшитую жемчужным песком. Мать принадлежала к первому поколению молодых женщин, которые сами заработали и скопили деньги себе на свадьбу, гораздо более пышную, чем всё, что могло позволить себе поколение их родителей.

В последний вечер перед свадьбой за матерью заехала подруга (та самая, с почты), чтобы увезти ее совсем — вместе с вещами, книгами, наготовленным приданым, подарками от учеников и других людей. Девушки смеялись и суетились, грузя вещи в машину. Флора вышла и помогла им. «Похоже, это самое замужество — морока еще больше, чем я думала», — улыбаясь, сказала она. И подарила моей матери нарядный шарф, который сама втайне связала крючком. Разумеется, не обошлось без сиделки Аткинсон — она вручила невесте флакон одеколона с распылителем. Флора стояла на склоне у дома и махала вслед. Ее пригласили на свадьбу, но она, конечно, сказала, что не может прийти — сейчас такое время, что ей нельзя «выходить на люди». Последний образ Флоры, сохранившийся в памяти матери, — энергично машущая одинокая фигура, одетая для генеральной уборки, в фартук и бандану, на зеленом склоне у черной стены дома, в вечернем свете.

«Ну что ж, может, она хоть теперь получит то, что ей в первый раз не досталось, — сказала подруга с почты. — Может, теперь они смогут пожениться. Она вроде бы еще не слишком стара, чтобы родить. Сколько ей вообще лет?»

Мать подумала, что такие речи применительно к Флоре звучат очень вульгарно, а вслух ответила, что не знает. Но поневоле призналась себе, что сама думает о том же.