С одной стороны от дома росли в ряд кедры, с другой — шла железнодорожная насыпь. Движения по этой ветке и раньше почти не было, а теперь проходило самое большее несколько поездов в месяц. Рельсы зарастали сорной травой. Однажды, незадолго до того, как Нита достигла периода менопаузы, она предложила Ричу заняться любовью именно там — не на шпалах, конечно, а на узкой полоске травы рядом с полотном. Вниз они спустились чрезвычайно довольные собой.

Каждое утро, садясь за стол в свое кресло, Нита думала об опустевшем доме. Рич больше не заходил в маленькую ванную комнату, где по-прежнему лежала его бритва и пилюли от разнообразных, но несерьезных болезней: он эти таблетки отказывался выбрасывать. Его не было в спальне, которую она привела в порядок и закрыла. И в большой ванной комнате, куда он заходил только затем, чтобы принять ванну. И в кухне, которая в последние годы стала преимущественно его территорией. И конечно, его не было на террасе с наполовину отодранной старой краской, откуда он мог шутя заглянуть в окно — то самое окно, у которого она когда-то притворялась, что начинает показывать стриптиз.

И в кабинете. Да, в кабинете его отсутствие ощущалось сильнее всего. В первый день Нита зачем-то открыла туда дверь, встала на пороге и так стояла, рассматривая пачки бумаг, устаревший компьютер, разбросанные повсюду папки, книги — раскрытые для чтения, положенные страницами вниз и теснящиеся на полках. Теперь она в кабинет не ходила, только представляла его себе.

Но Нита понимала, что рано или поздно войти туда придется, и это неизбежно будет похоже на вторжение. Ей придется вторгнуться в сознание покойного мужа. Вот уж о чем она никогда в жизни не думала. Рич казался таким сильным, крепким, умелым, знающим, и она никогда не сомневалась, что он ее переживет. Впрочем, в последний год это была уже не безосновательная вера, а уверенность, которую, как она полагала, разделяли они оба.

В первую очередь следовало заняться погребом. Это был именно погреб, а не подвал: на земляном полу набросаны доски, а маленькие оконца под потолком заросли паутиной. Там не хранилось ничего нужного лично ей. Полупустые банки из-под краски, разнокалиберные доски, оставленные на всякий случай, инструменты, которые можно было еще использовать, а можно и выкинуть. Она только раз зашла туда — спустилась по лесенке, чтобы посмотреть, не горят ли где-нибудь лампочки, и убедиться, что на распределительном щите у выключателей подписано, какой из них за что отвечает. Поднявшись оттуда, она закрыла, как обычно, дверь на засов со стороны кухни. Рич смеялся над этой ее привычкой: а что такое страшное может вылезти оттуда, из погреба, через каменные стены и малюсенькие оконца?

Да, в любом случае с погреба будет легче начать. В сто раз легче, чем с кабинета.

Нита застилала по утрам кровать, прибирала за собой на кухне и в ванной, но заняться генеральной уборкой ей было не по силам. Еле удавалось заставить себя выбросить скрепку или разонравившийся магнитик с холодильника, не говоря уже о наборе ирландских монет, которые они с Ричем привезли из путешествия пятнадцать лет назад. Все вещи приобрели теперь какую-то странную значимость.

Кэрол и Вирджи звонили каждый день, обычно ближе к ужину: они думали, что в это время она острее всего чувствует одиночество. Нита отвечала, что у нее все хорошо и что скоро она выберется из своей берлоги, ей просто нужно какое-то время побыть одной, подумать и почитать. И питается она нормально, и спит хорошо.

Все это, кстати, было правдой, кроме чтения. Нита сидела в кресле в окружении книг, но не могла открыть ни одной из них. А ведь она всегда читала с увлечением. Рич даже говорил, что она ему подходит именно потому, что может часами сидеть и читать, оставив его в покое. Но теперь ей не удавалось одолеть и половины страницы.

Нита не только читала, но и перечитывала книги. «Братья Карамазовы», «Мельница на Флоссе» [«Мельница на Флоссе» (The Mill on the Floss) — роман английской писательницы Джордж Элиот (1860).], «Крылья голубки» [«Крылья голубки» (Wings of the Dove) — роман американского писателя Генри Джеймса (1902).], «Волшебная гора» [«Волшебная гора» (Der Zauberberg) — роман немецкого писателя Томаса Манна (1924).] — все это она перечитывала снова и снова, по многу раз. Бывало, возьмет книгу, чтобы найти какой-то фрагмент, и не может оторваться, пока не дойдет до конца. Современную литературу она тоже читала, но только художественную. Ей не нравилось, если говорили, что чтение — это побег от действительности. Она отвечала на полном серьезе, что не литература, а так называемая реальная жизнь и есть такой побег. И эта тема была для нее так важна, что она даже не вступала в споры по данному поводу.

Странно, но теперь все это куда-то делось. Не только из-за смерти Рича, но и из-за ее собственного погружения в болезнь. Сначала она думала, что это ненадолго и магия литературы вернется, как только закончится курс некоторых лекарств и изматывающих процедур.

Но этого не случилось.

Почему? Иногда она пыталась объяснить это некоему воображаемому инквизитору:

— Я слишком занята.

— Все так говорят. А чем ты занята?

— Я занимаюсь тем, что сосредоточиваю внимание.

— На чем?

— Ну, в смысле — думаю.

— О чем?

— Не важно.


Однажды утром, посидев так некоторое время, Нита решила, что день выдался очень жаркий. Надо включить вентиляторы. Или лучше даже открыть обе двери, переднюю и заднюю, оставив только сетки, и дать ветерку, если он сегодня вообще есть, возможность свободно продувать дом насквозь.

Она решила открыть сначала переднюю дверь. И раньше, чем в дом проникла хотя бы полоска утреннего солнца, Нита увидела за дверью темную тень, заслоняющую свет.

За сеткой стоял, как-то странно изогнувшись, молодой человек.

— Не хотел вас пугать, — сказал он. — Как раз искал, где тут звонок. Я постучал, но вы, должно быть, не слышали.

— Да, простите, — сказала она.

— Мне тут надо взглянуть на ваш электрощит. Не покажете, где он?

Она посторонилась и пропустила его. На секунду задумалась, припоминая.

— Это в погребе. Я вам включу свет. Там сразу увидите.

Он закрыл за собой дверь и наклонился, чтобы снять ботинки.

— Не надо, — сказала она. — Дождя же нет?

— Нет, но может пойти. У меня просто привычка. А то наслежу тут у вас.

Она направилась в кухню: вернуться на свое обычное место, пока он не уйдет, было нельзя.

Когда он поднялся из погреба, Нита открыла ему дверь.

— Ну что? — спросила она. — Все в порядке?

— Ага.

Нита повела его к выходу, но вдруг поняла, что он за ней не идет. Обернулась и увидела, что он стоит посреди кухни.

— А пожрать чего-нибудь не найдется?

Он сказал это другим голосом — высоким и надтреснутым, и ей сразу вспомнился комик из телевизора, разыгрывавший вечно хнычущего деревенского дурачка. При верхнем свете на кухне она разглядела, что этот человек совсем не молод. Когда она его пускала в дом, то обратила внимание только на его худощавое телосложение, а лица против света было не разглядеть. Теперь она видела: действительно худой, но худоба его — не юношеская, а словно от изнурения; он сильно горбился. Лицо продолговатое, кожа дряблая, глаза голубые. Взгляд насмешливый, но упорный, как у человека, который всегда добивается того, что хочет.

— Понимаете, я диабетик, — продолжал он. — А диабетики должны есть сразу, как проголодаются, а то вся машина поломается к чертям. Мне надо было поесть прежде, чем я сюда пошел, но я сильно торопился. Я присяду, ничего?

На самом деле он уже сидел у кухонного стола.

— Кофе есть?

— Только чай. Травяной чай. Хотите?

— Давайте!

Она насыпала чай в чашку, включила электрический чайник и заглянула в холодильник.

— У меня тут еды совсем мало, — сказала она. — Есть яйца. Я себе иногда делаю яичницу с кетчупом. Хотите? Еще могу подогреть английские булочки.

— Английские, ирландские, юкраинские — мне по барабану.

Она разбила над сковородкой пару яиц, смешала вилкой желтки и белки. Затем разрезала булочку надвое и положила в тостер. Взяла из буфета тарелку, поставила перед ним. Вынула из ящика для посуды нож и вилку.

— Красивая тарелка, — заметил он, разглядывая ее так, словно любовался своим отражением. Как только Нита отвернулась, чтобы посмотреть на яичницу, она услышала, как тарелка грохнулась на пол.

— Ах, простите! — сказал он пискляво и откровенно издевательски. — Ах, надо же, что я наделал!

— Ничего страшного, — сказала она, уже понимая, что на самом деле все очень и очень страшно.

— Выскользнула из рук, понимаешь…

Она взяла еще одну тарелку и поставила ее возле тостера, чтобы положить на нее половинки булочки, как только они будут готовы, а потом яичницу, залитую сверху кетчупом.

Он тем временем наклонился, чтобы собрать осколки разбитой тарелки. Поднял один, с очень острым концом. Когда она ставила на стол готовое блюдо, он слегка провел этим острием себе по голому предплечью. Выступили мелкие бусинки крови — сначала по отдельности, потом слились воедино.

— Все нормально, — сказал он. — Шучу. Я знаю, как это делать в шутку. А если бы я это сделал всерьез, нам бы уже кетчуп не понадобился, а?

На полу оставалось несколько осколков, которые он не поднял. Нита повернулась и хотела выйти, чтобы взять веник, стоявший в кладовке возле задней двери дома. Он в мгновение ока схватил ее за руку.

— Сядь! Сиди тут, пока я не поем.

Он поднял кровоточащую руку и показал ей снова. Потом сделал из булки и яичницы сэндвич и проглотил его в несколько укусов. Жевал он, не закрывая рта. Чайник вскипел.

— Пакетик в кружке? — спросил он.

— Да. То есть я насыпала чая прямо туда.

— Не двигайся. К чайнику близко не подходи, поняла?

Он налил кипяток в чашку.

— Что это за сено? Другой чай есть?

— К сожалению, нет. Прошу прощения.

— Прощения не проси. Если больше ничего нет, значит нет. А скажи, ты что, и правда поверила, что я пришел проверять предохранители?

— Ну да, — ответила Нита. — Поверила.

— А теперь не веришь?

— Теперь нет.

— Боишься?

Она решила, что этот вопрос не насмешка, он спрашивает всерьез.

— Не знаю. Наверно, больше испугана, чем боюсь. Не знаю.

— Одной вещи можешь не бояться. Насиловать я тебя не буду.

— Этого я и не боялась.

— Ну, не стоит зарекаться. — Он отпил глоток и скривился. — Подумаешь, старая. Есть такие козлы… Кого хочешь трахнут. Младенца, собаку, кошку, старуху. Старика тоже могут. Неразборчивые ребята. Но я-то не такой. Я это делаю только в нормальных условиях с красивой телкой, которая мне нравится и которой я нравлюсь. Так что ты не волнуйся.

— Я и не волнуюсь, — ответила Нита. — Но спасибо, что сказали.

Он отмахнулся от этих слов, но было видно, что он очень собой доволен.

— Это твоя машина у входа?

— Моего мужа.

— Мужа? А где он?

— Он умер. А я не вожу. Собиралась ее продать, но не успела.

Какая глупость! Как глупо было сказать ему все это.

— Две тысячи четвертого года выпуска?

— Наверное. Да.

— А я было решил, что ты хочешь меня надуть, когда сказала про мужа. Не прошло бы, учти. Я нюхом чую, когда женщина живет одна. А про тебя понял это, как только вошел в дом. Даже раньше — как только ты отперла. Чутьем почуял. Ну и как она, бегает? Когда он в последний раз на ней ездил?

— Семнадцатого июня. В тот день, когда умер.

— А бензин там остался?

— Да, наверное.

— Будет неплохо, если он успел заправиться. Ключи у тебя?

— Да, но не с собой. Я знаю, где они лежат.

— Ладно.

Он отодвинул свой стул, задев что-то из посуды. Встал, тряхнул головой, словно чему-то удивляясь, и сел обратно.

— Выдохся. Надо посидеть минутку. Думал, поем — станет легче. Я ведь тебе наврал про диабет.

Она подвинула свой стул, и он тут же вскочил.

— Сиди где сидишь! Я не настолько выдохся, чтобы тебе шею не свернуть. Просто прошагал всю ночь.

— Я собиралась достать ключи.

— Сиди и жди, пока не скажу. Шел по шпалам всю ночь. И ни одного поезда. Всю ночь, пока сюда шел, — ни одного поезда.

— Они тут почти не ходят.

— Ну а я о чем? Это хорошо. Шел, шел, да еще возле каждой гребаной деревни приходилось залезать в канаву. Потом рассвело, но я уже был почти на месте. Только через дорогу один раз перебежать пришлось. Огляделся здесь, вижу — дом, рядом машина стоит, и тут я себе сказал: «Вот оно!» Я мог, конечно, отцовскую машину забрать, но не стал. Кое-какие мозги у меня еще сохранились.

Было ясно: он хочет, чтобы она спросила, что он такого натворил. Но Нита понимала: чем меньше она будет знать, тем лучше для нее.

И вдруг впервые с тех пор, как он вошел в дом, она вспомнила о своей опухоли. О том, что эта болезнь освобождает ее, избавляет от опасностей.

— Ты чего улыбаешься?

— Не знаю. Разве я улыбалась?

— Ты, наверное, любишь слушать рассказы. Рассказать тебе историю?

— Я бы предпочла, чтобы вы ушли.

— Уйду, уйду. Но сначала расскажу тебе историю.

Он сунул руку в задний карман брюк.

— Вот. Хочешь посмотреть фотку? Гляди.

Это была фотография трех человек, снятая в гостиной, на фоне задернутых штор с узором в цветочек. Пожилой человек — не слишком старый, лет шестидесяти с небольшим, — и женщина того же возраста расположились на диване. Очень полная молодая женщина сидела рядом в кресле-каталке, чуть выдвинутой вперед. Мужчина был крупным, седовласым. Глаза прищурены, а рот чуть приоткрыт, словно от одышки, но при этом он старательно улыбается. Пожилая женщина гораздо ниже его ростом, темноволосая, губы подкрашены. На ней надета так называемая крестьянская блуза с небольшими красными бантиками у запястий и на вороте. Она как-то странно улыбается, может быть, просто скрывает плохие зубы.

Но больше всего привлекала внимание молодая женщина. Одетая в широкое цветастое гавайское платье, она казалась каким-то чудовищем. Черные волосы аккуратно уложены меленькими кудряшками на лбу, щеки постепенно переходят в шею. И несмотря на обилие плоти, на этом лице царило выражение довольства и лукавства.

— Это моя мать, это отец. А это сестра, Мадлен. В коляске. Она родилась такой чудно́й. И ни хрена доктора сделать не могли. Жрала все время, как свинья. Мы с ней никогда не ладили, сколько себя помню. Она была на пять лет старше и только и делала, что меня мучила. Швыряла в меня все, до чего могла дотянуться, пихала, пыталась обогнать, где могла, на своей гребаной каталке. Извините мой французский.

— Наверное, вам было трудно. Вам и вашим родителям.

— Ну, они-то привыкли. Смирились. Ходили в церковь, и там поп говорил, что она, мол, послана им в подарок от Бога. И ее с собой возили в церковь. Она там визжала, как гребаная кошка, а они говорили: пытается подпевать, значит, ее Бог благословил. Мать ее! Снова извиняюсь.


— Ну а я дома долго не засиделся, как ты понимаешь. Быстро зажил своей жизнью. Живите как хотите, говорю им, а меня от этого дерьма избавьте. У меня своя жизнь. У меня работа. Я ведь без работы почти никогда не оставался. Я не из тех, кто сидит на заднице, получает пособие и бухает. На месте не сидел то есть. Я у отца ни гроша ни разу не попросил. Встаю и иду работать — мажу крышу битумом в сорокоградусную жару, или полы мою в какой-нибудь драной забегаловке, или механиком устраиваюсь в какую-нибудь гребаную мастерскую. Пожалуйста, работаю. Но я не собирался всю жизнь ходить под ними. Поэтому долго не выдержал. Эти гады всегда помыкают такими, как я, а я этого не собирался терпеть. Я из рабочей семьи. Отец пахал всю жизнь, пока мог, он на автобусе работал. Нет, я не для того родился, чтобы мной помыкали. Хотя и хрен с ними. А дело-то в чем. Мне родители всегда говорили: дом твой. Все выплачено, ремонт сделан, и он твой. Так они мне говорили. Тебе, мол, в нем пришлось нелегко, когда ты был пацаном. Образования, мол, ты не получил, это мы виноваты и хотим загладить вину. Ну а недавно звоню отцу, а он говорит: ты, мол, должен войти в положение и пойти на соглашение. Какое еще, на хрен, соглашение? А такое: подпишешь бумагу, что будешь заботиться о сестре до самой ее смерти. И дом твой, но только при условии, что она там тоже будет жить.

Господи Исусе! Никогда не слыхал про такие соглашения. Я-то думал, что, когда они помрут, ее отправят в богадельню, вот и все соглашение. А теперь выясняется, что тогда и дом не мой.

В общем, я говорю отцу: это все не дело. А он мне: бумаги, мол, готовы, а если не хочешь подписывать — не подписывай. Тетя Ренни будет приглядывать за тем, чтобы ты после нашей смерти придерживался наших распоряжений.

Ага, думаю, еще, значит, тетя Ренни. Это материна младшая сестра, сука редкая.

Да при любом раскладе, он говорит, тетя Ренни будет за тобой приглядывать. И тут я сбавляю тон. Ладно, говорю, раз такое дело, пусть так все и будет. Значит, это справедливо. Ладно, говорю. А как вы смотрите, если я к вам подъеду на ужин в это воскресенье?

Отлично, отвечает. Рад, что ты все правильно понял. А то ты обычно выпалишь, не подумав, а в твои годы пора уже пораскинуть мозгами.

А забавно, что ты так говоришь — «пораскинуть мозгами», — думаю я про себя.

Ну, приехал я к ним. Мамаша цыплят пожарила. Я как вошел, думаю: запах-то какой, а? А потом унюхал запах Мадлен, все тот же, он у нее не меняется. И почему она так воняет, если мать моет ее каждый день? Ну, я вел себя как паинька. Раз у нас сегодня такой праздник, говорю им, надо мне вас сфотографировать. Сказал, что у меня новая камера, которая сразу снимки печатает, поэтому они себя тут же увидят. Тут же, говорю, увидите, хотите? Усадил их в гостиной, как на этой фотке. Мамаша говорит: «Давай быстрее, мне надо в кухню, а то все пригорит». — «Момент», — отвечаю. Щелкнул, а она говорит: «Ну давай, показывай, как мы получились». Я такой: «Сейчас, минуту подождите». И пока они ждут, когда фотка будет готова, вынимаю из кармана пушечку и — пиф-паф! — довожу дело до конца. Потом снимаю еще одну фоточку, отправляюсь на кухню и съедаю там цыпленка, а на них больше даже не гляжу. Я думал, тетя Ренни тоже приедет в гости, но мамаша сказала, что у нее там какие-то церковные дела. А то бы я ее, конечно, тоже сфотографировал. На-ка, погляди. До и после.


У мужчины голова свешена набок, у его жены — откинута назад. Выражения лиц потрясенные. Сестра склонилась вперед так, что лица не видно. Можно разглядеть только ее обтянутые цветастой тканью большие колени и темную голову с тщательно уложенными в старомодную прическу волосами.

— Ну а мне наконец-то стало хорошо: в первый раз за неделю расслабился. Но долго засиживаться там я не стал, перед темнотой ушел. Привел себя в порядок, доел цыпленка и решил, что пора сматываться. Думал наведаться еще к тете Ренни, но чувствую — настроение уже не то. Чтобы с ней разобраться, надо было снова завестись, а мне уже не хотелось. Ну и желудок полный, цыпленок-то оказался здоровый. Я там все съел, не стал с собой брать, потому что боялся собак: вдруг почуют, когда буду пробираться переулками. Решил, пожру так, чтобы на неделю хватило. Но когда до тебя добрался, сама видишь, как проголодался.

Он оглядел кухню.

— А выпить у тебя, должно быть, ни хрена нет. Чай-то был поганый.

— Наверное, есть вино, — сказала Нита. — Я не знаю, сама я больше не пью…

— Подшилась?

— Нет. Просто разонравилось.

Встав, она почувствовала, как дрожат ноги. Ну а как же иначе?