Все было потрясающе красиво, но сейчас, похоже, эта красота ничьего внимания не привлекала. Старушки продолжали болтать — не громко, но все-таки и не шепотом. Вновь прибывшие, кивнув знакомым и перекрестившись, преклоняли колена и с деловым видом принимались за молитвы.

Пора было и мне заняться тем делом, за которым я пришла. Я поискала глазами священников, однако не увидела ни одного. Что ж, подумала я, у священников, как и у всех людей, рабочий день не безграничный. Они тоже едут домой, заходят в свои гостиные, кабинеты или спальни, включают телевизор, расстегивают белые воротнички. Можно выпить рюмочку и посмотреть, что хорошего осталось на ужин. А когда они отправляются в церковь, вид у них совсем другой. В полном облачении, готовые к совершению богослужения… Как бишь оно у них называется? Месса?

Или вот исповеди. Ведь когда исповедуешься, то не знаешь, сидит в исповедальне священник или нет. Должно быть, они входят и выходят оттуда через особую дверцу.

Надо мне кого-нибудь спросить. Вот этот мужчина, который расставляет корзинки, — он же наверняка здесь на работе, хотя и не похож на привратника. Да и вообще, зачем тут привратник?

Прихожане выбирали, где сесть или где встать на колени, чтобы помолиться. Иногда они поднимались и переходили на другое место — наверное, из-за ослепительного сияния солнечных лучей, проникающих через драгоценные витражи. Обращаясь к мужчине, я перешла на шепот — сказалась старая церковная привычка, — так что он даже не расслышал и переспросил. Потом как-то озадаченно и недоуменно кивнул в сторону исповедален. Значит, надо было говорить иначе, поточнее и поубедительнее.

— Нет-нет. Я просто хочу поговорить со священником. Меня прислали с ним поговорить. Мне нужен именно отец Хофстрейдер.

Человек с корзинками скрылся в боковом проходе и спустя минуту возвратился в сопровождении плотного, энергичного молодого священника, одетого не в рясу, а в обычный черный костюм.

Молодой человек провел меня в комнату, входа в которую я раньше не замечала. Точнее сказать, это была не комната, а маленький придел храма: мы прошли туда не через дверь, а через арку.

— Здесь можно спокойно поговорить, — сказал он, пододвигая мне стул.

— Отец Хофстрейдер…

— Извините, я не отец Хофстрейдер. Его сейчас нет, он в отпуске.

Я растерялась, не зная, что делать дальше.

— Но я готов вам помочь.

— Есть одна женщина, — начала я, — она сейчас умирает в больнице Принцессы Маргариты в Торонто…

— Да-да, эту больницу мы хорошо знаем.

— И она попросила меня… То есть оставила записку… Она хочет видеть отца Хофстрейдера.

— Она прихожанка нашей церкви?

— Не знаю. Я даже не знаю, католичка ли она. Вообще она живет здесь, в Гелфе. Это моя подруга, но я не видела ее много лет.

— А когда вы с ней говорили?

Мне пришлось объяснить, что я с ней не говорила. Она спала, но оставила мне письмо.

— Так, значит, вы не знаете, католичка она или нет?

У него в углу рта виднелась болячка — трещина. Должно быть, ему больно говорить.

— Думаю, что все-таки католичка, но муж у нее неверующий, и она от него скрывает. Не хочет, чтобы он знал.

Я надеялась, что это немного прояснит ситуацию, хотя не была уверена, что дело обстояло именно так. Мне казалось, этот священник вот-вот потеряет всякий интерес к делу.

— Отец Хофстрейдер должен быть в курсе, — добавила я.

— Так вы с ней не разговаривали?

Я объяснила, что моя подруга спала под воздействием обезболивающих, но это у нее продолжается не все время и наверняка бывают периоды просветления. Последнее я всячески подчеркнула, как самое главное.

— Но если она хочет исповедаться, то ведь в этой больнице есть свои священники.

Я не знала, что на это ответить. Просто вынула письмо Шарлин, расправила его и протянула ему. Теперь мне показалось, что почерк вовсе не так хорош. Он выглядел вполне читабельным только в сравнении с буквами на конверте.

Лицо священника стало озабоченным.

— А кто такой этот К.?

— Это ее муж.

Я испугалась, что он захочет узнать фамилию мужа, чтобы связаться с ним, но вместо этого он спросил о Шарлин:

— А как зовут вашу подругу?

— Шарлин Салливан.

Удивительно, что я смогла вспомнить ее фамилию. И вдруг меня осенило, что она звучит вполне по-католически […Салливан… по-католически… — Салливан (или О'Салливан, англ. O'Sullivan) — типичная ирландская фамилия, говорящая о происхождении человека или его предков из католической страны.] и, значит, муж — католик? Однако священник мог решить, что муж отпал от католической церкви. Тогда желание Шарлин скрыть от него свою просьбу выглядело более понятным, а сама просьба — более убедительной.

— А почему она просит приехать именно отца Хофстрейдера?

— Наверное, какое-то особенное дело. Специальное.

— Любая исповедь — дело весьма специальное.

Он поднялся, но я продолжала сидеть. Тогда он тоже сел.

— Отец Хофстрейдер сейчас в отпуске, однако из города не уехал. Я могу позвонить ему и спросить. Если вы настаиваете, конечно.

— Да, пожалуйста!

— Вообще-то, мне не хотелось бы его беспокоить. Он не очень хорошо себя чувствует.

Я ответила, что если он не в состоянии сам доехать до Торонто, то я могу его отвезти.

— О транспорте мы позаботимся, если возникнет необходимость.

Он вытащил шариковую ручку, пошарил по карманам и, не найдя того, что искал, перевернул письмо Шарлин чистой стороной, чтобы написать на нем ее имя.

— Чтобы не забыть. Как, вы говорите, ее зовут? Шарлотта?

— Шарлин.


Вы спросите, было ли у меня искушение вдруг взять и все рассказать, прервав эту говорильню? И наверное, не единожды? Вы, должно быть, думаете, что я могла проявить мудрость и наконец открыться, понадеявшись на это великодушное, хоть и ненадежное прощение? Но нет, такое не для меня. Что сделано — то сделано. Сонмы ангелов, кровавые слезы — нет, это невыносимо.


Я сидела в машине, ни о чем не думая, и даже не заводила мотор, хотя становилось страшно холодно. Было непонятно, что делать дальше. То есть я знала, что можно сделать. Выехать на шоссе, влиться в блестящий бесконечный поток машин, двигающихся в сторону Торонто. Или, если не будет сил вести машину, найти тут гостиницу и переночевать. В большинстве отелей вам либо дадут зубную щетку, либо покажут автомат, в котором ее можно купить. Я понимала, что можно и нужно сделать, но любое движение было выше моих сил.


Моторным лодкам на озере полагалось держаться подальше от берега. И в особенности от пляжа детского лагеря, чтобы волны, которые эти лодки поднимали, не мешали нам купаться. Но в то последнее утро, в воскресенье, два катера устроили гонки и кружили по воде довольно близко — не к спасательному плоту, разумеется, но все-таки достаточно близко, чтобы до нас докатывались поднятые ими волны. Плот вдруг сильно подбросило, и Полина закричала изо всех сил, призывая прекратить безобразие. Однако моторы ревели, гонщики ничего не слышали, и к тому же большая волна уже все равно устремилась к берегу, заставляя резвившихся на мелководье девчонок подпрыгивать, чтобы не оказаться сбитыми с ног.

Шарлин и я одновременно потеряли равновесие. Когда раздался крик Полины, мы стояли спинами к плоту, по грудь в воде, глядя на подплывающую Верну, и вдруг почувствовали, что волна подхватывает и швыряет нас. Как и все вокруг, мы, наверное, закричали — сначала от страха, а потом от радости, когда снова почувствовали под собой дно и увидели, как волна разбивается о берег. Следующие волны были уже не такими сильными, так что можно было удержаться на ногах.

В тот момент, когда нас сбила волна, Верна нырнула в нашем направлении. Когда мы выскочили — размахивая руками, с текущими по лицам струями, — то увидели, что она неподвижно распласталась под водой. Вокруг стоял визг и крик, усиливавшийся с каждой следующей волной. Те, кто почему-либо пропустил первую волну, теперь притворялись, что их сбила вторая или третья. Голова Верны оставалась под водой, но уже не лежала неподвижно, а лениво, как медуза, поворачивалась к нам лицом. Мы с Шарлин протянули руки и схватили ее за резиновую купальную шапочку.

Это могло произойти и случайно. Мы пытались удержать равновесие и схватились за ближайший резиновый предмет, вряд ли понимая, что это такое и что мы делаем. Я обдумала всю ситуацию в деталях и считаю, что нас следует простить. Мы были совсем дети. К тому же перепуганные.

Да-да. Вряд ли осознавая свои действия.

Правда ли это? Ну да, правда — в том смысле, что ничего не было решено изначально. Мы не взглянули друг на друга: мол, надо сделать то-то и то-то, а потом сознательно это сделали. Голова Верны рвалась на поверхность, как клецка в рагу. Тело только совершало мелкие рассеянные движения в воде, но голова знала, что надо делать.

Мы, наверное, не удержали бы резиновую голову, резиновую шапочку, если бы на ней не было рельефного рисунка, из-за которого она была не такой скользкой. Я хорошо помню цвет шапочки: вялый, скучный голубой цвет, но мне никак не удается припомнить рисунок: рыба, русалка, цветок? — рисунок, впившийся мне в ладони.

Мы с Шарлин смотрели скорее друг на друга, чем вниз — на то, что делали наши руки. Глаза моей подруги были широко открыты, они ликовали. Мои, я думаю, тоже. Вряд ли мы чувствовали себя злодейками, получающими радость от своего злодейства. Скорее, было такое чувство, что мы странным образом выполняем предначертанное, и этот момент — высшая точка, кульминация нашей жизни. Мы были собой.

Вы можете сказать, что мы зашли слишком далеко и пути назад, выбора уже не было. Но я клянусь: ни о каком о выборе для нас в тот момент просто не могло идти речи.

Все дело не заняло, вероятно, и двух минут. Трех? Полторы?

Нельзя сказать, что как раз в это время небо прояснилось, но в какой-то момент — то ли когда приблизились катера, то ли когда закричала Полина, то ли когда накатила первая волна, то ли когда резиновый предмет у нас в руках перестал двигаться самостоятельно, — в какой-то момент брызнули солнечные лучи. Еще больше родителей высыпало на берег, послышались крики, призывавшие нас кончать беситься и вылезать из воды. Купание завершилось. Тем, кто жил далеко от озера или муниципальных бассейнов, этим летом искупаться уже вряд ли удалось. О личных бассейнах мы тогда только читали в журнальных статьях про кинозвезд.

Как я уже сказала, расставание с Шарлин и то, как я очутилась в родительской машине, мне не запомнилось. Это не имело значения. В том возрасте, в каком я была тогда, все постоянно меняется и ты ждешь, что закончится одно и начнется другое.

Вряд ли мы произнесли на прощание что-нибудь столь банальное, оскорбительное и ненужное, как слова «Никому не говори!».

Можно представить себе, как обнаружилось неладное. Далеко не сразу, потому что мешали одновременно происходившие драмы: кто-то потерял сандалию, какая-то девочка из числа самых маленьких кричала, что у нее из-за этих волн песок попал в глаз. Почти наверняка кого-то вырвало — либо от возбуждения, вызванного купанием, либо от волнения из-за приезда родителей, либо от слишком быстрого поедания контрабандных сладостей.

И вскоре, но не сразу все это перекрывает тревога по другому поводу: кого-то недосчитались.

— Кого нет?

— Кого-то из «специальных».

— Вот черт. Ну надо же!

Женщина, которая отвечает за «специальных», мечется по пляжу. На ней по-прежнему купальник в цветочек, жир на руках и ногах трясется на бегу. Зовет — пронзительно и жалобно.

Кто-то отправляется искать в лес, бежит по тропинке, выкрикивает имя.

— Как ее зовут?

— Верна.

— Стойте!

— Что?

— Вон там, в воде, что это?


Но я полагаю, что к этому моменту мы уже уехали.

Лес

Рой занимается обивкой, покраской и ремонтом мебели. Может починить стол или стул, если отвалилась ножка, перекладина или еще что-нибудь. Сейчас за такую работу мало кто берется, и заказов у Роя всегда больше, чем нужно, — он даже не знает, как с ними справиться. Однако помощников брать не хочет, говорит: только попробуй найми работника, и бюрократы утопят тебя в бумагах. Настоящая причина, наверное, не в этом. Просто он привык работать один — уже много лет, с тех пор, как пришел из армии, — и ему не по душе даже сама мысль, что кто-то будет постоянно торчать рядом. Вот если бы Леа (это его жена) родила мальчика, а тот вырос бы и занялся тем же делом, что и отец, и под старость сменил бы его в мастерской… Ну даже если бы родилась дочь. Одно время он думал обучить своему ремеслу племянницу жены Диану, — та, когда была маленькой, все время проводила в мастерской, наблюдала за ним. Потом вдруг выскочила замуж в семнадцать лет и стала помогать Рою кое в чем: они с мужем тогда нуждались в деньгах. Но вскоре забеременела и больше работать не смогла: ее тошнило от запахов растворителя, морилки, олифы, политуры и дыма. По крайней мере так сама Диана объяснила Рою. А жене его сказала настоящую причину: ее муж считал, что эта работа не для женщин.

Теперь у Дианы четверо детей и работает она кухаркой в доме престарелых. Муж, должно быть, считает, что так лучше.

Мастерская Роя помещается в сарае за домом. Отапливается она дровяной печью, для которой надо добывать топливо. Это и подтолкнуло Роя к одному делу, — он не любит распространяться на этот счет, хотя секрета тут нет. То есть все в округе знают, чем он занимается, но никто не понимает, насколько это важное для него дело.

Заготовка дров.

У Роя есть полноприводный грузовик, бензопила и колун весом в добрых восемь фунтов. И он с каждым годом все больше и больше времени проводит в лесу, заготавливая дрова. Рубит гораздо больше, чем нужно ему самому, и потому, так уж получается, приходится продавать. В нынешних домах часто устраивают камины — и в гостиных, и в столовых, и в залах. Причем жгут дрова каждый день, а не только по случаю прихода гостей или на Рождество.

Когда Рой только начал ездить в лес, Леа очень волновалась: вдруг поранится, а помочь будет некому? Но больше всего опасалась, что из-за этого увлечения остановится его главное дело, бизнес. Рой, конечно, не разучится, не позабудет свое ремесло, но начнет отставать, выбьется из графика.

— Ты же не хочешь подводить людей? — спрашивала она. — Ведь если тебе кто-то заказывает вещь к сроку, так, значит, на то есть причина.

Она представляла себе его работу так: берешь заказ — значит, принимаешь на себя обязательство помочь человеку. А когда он как-то раз поднял цены на свои услуги, Леа ужасно разволновалась и долго объясняла всем и каждому, сколько теперь приходится тратить денег на материал.

Пока она сама ходила на работу, Рою было легче: он мог с утра, проводив ее, отправиться в лес, а вернуться до того, как она приедет домой. Леа работала в городе у дантиста — записывала пациентов и вела бухгалтерский учет. Служба в регистратуре подходила ей как нельзя лучше, поскольку она была очень общительная, говорливая. И дантисту была прямая выгода: куча ее родственников — огромная дружная семья — лечила у него зубы, и никто из них даже не подумал бы обратиться к кому-то другому.

Все эти родственники — Боулзы, Джеттерсы, Пулзы — с утра до ночи торчали у них дома, а Леа частенько гостила у них. Члены клана любили собираться вместе. Бывало, на Рождество или День благодарения [. День благодарения (Thanksgiving Day) — праздник, когда в доме собираются несколько поколений одной семьи на праздничный обед, и каждый произносит слова благодарения за то хорошее, что произошло в его жизни; в Канаде отмечается во второй понедельник октября.] в дом набивалось двадцать, а то и тридцать человек. А по воскресеньям — не меньше дюжины. Смотрели телевизор, болтали, готовили еду и ели, причем все это одновременно. Рой тоже любит и посмотреть передачу, и поболтать, и, само собой, поесть, но ведь не все же сразу! Так что, когда родственники собирались в его доме по выходным, он обычно уходил в сарай и топил там печь дровами из граба или яблони, — когда они горят, идет очень вкусный дым, особенно от яблони. А еще у него на полке — прямо в открытую, рядом с красками и инструментами — всегда стояла бутылка пшеничного виски. Дома такая тоже имелась, и он не жалел ее для гостей, но все-таки налить себе стаканчик в одиночестве — другое дело. Так и запах дыма кажется лучше, если никто вокруг не восклицает: «Ах, какая прелесть!» Но когда Рой возился с мебелью или собирался в лес, он не пил. Только по воскресеньям.

То, что хозяин игнорировал компанию, гостей не задевало. Родственники были не из обидчивых. Да они вообще не очень интересовались такими, как Рой, — теми, кто не принадлежал по рождению к их клану и даже детей не добавил к их числу и вообще на них не похож. Они все были здоровенные, шумные, общительные. А Рой — небольшого роста, очень сдержанный. Жена его была женщиной добродушной, покладистой и мужа любила таким, какой есть. Поэтому, когда он уходил к себе в сарай, она его не попрекала и перед родственниками за него не извинялась.

Они оба чувствовали, что очень дороги друг другу — больше, чем многодетные пары.

Леа почти всю прошлую зиму пролежала то с гриппом, то с бронхитом. Она подозревала, что дело в микробах, которые приносят пациенты дантиста, и решила бросить работу. Говорила, что ей все равно надоело и хочется иметь побольше времени для собственных занятий.

Рой так и не смог понять, что за занятия она имела в виду. Леа очень скоро стала терять силы и уже не оправилась. И характер ее совершенно изменился. Гости теперь ее нервировали — и родственники больше, чем кто бы то ни было. От разговоров она скоро уставала. Гулять не любила. Поддерживала в доме порядок, но между любыми двумя работами по хозяйству отдыхала так долго, что самые простые дела занимали весь день. Почти потеряла интерес к телевизору, но, если Рой его включал, могла и посмотреть. Фигура ее, раньше приятно-округлая, теперь похудела, потеряла форму. Живость, румянец — все, что придавало прелесть ее лицу, — все высохло, исчезло, и карие глаза потеряли прежний блеск.

Доктор прописал какие-то пилюли, но Леа не могла ответить, помогают они ей или нет. Сестра свозила ее к целительнице, практиковавшей холистическую медицину [Холистическая медицина (Holistic Medicine) — вид альтернативной медицины, призывающей лечить не болезнь, а «всего пациента», учитывая множественность факторов болезни. По большей части не признается официальной медициной.], сеанс обошелся аж в триста долларов. Но все равно осталось непонятно, помогло это хоть сколько-нибудь или нет.

Машину Леа больше не водила. И молчала, когда Рой отправлялся в лес.

«Ничего, еще оклемается», — говорила Диана. (Теперь к ним заезжала одна только племянница.) Но потом добавляла: «А может, и нет».

Врач выражал примерно ту же мысль, но более деликатно. По его словам, пилюли должны помочь больной не до конца выпасть из реальности. А где кончается это «не до конца» и начинается «до конца»? — думал Рой, — как различить?


Иногда, блуждая по лесам, он попадал в места, где рабочие с лесопилки уже срубили и раскряжевали деревья, оставив валяться на земле только верхушки. А иногда попадались участки, где прошли лесничие, окольцевав те деревья, которые надо срубить, — больные, скрюченные или просто не годящиеся на пиломатериалы. Не годятся, например, граб или голубой бук. Отыскав такой участок, Рой заводил разговор с владельцем — обычно фермером. Поторговавшись, они договаривались о цене, и тогда можно было приступать к рубке. Особенно часто он занимался этим поздней осенью — в ноябре и начале декабря. Наступал сезон покупки дров, и, значит, Рою нужно было отправляться в лес на своем грузовике. Раньше, когда фермеры сами заготавливали и продавали дрова, у них были хорошие подъездные пути. Теперь такого нет, надо добираться по полям, а это можно делать либо когда поля еще не вспаханы, либо когда окончательно убран урожай. Последнее лучше, поскольку почва уже схвачена морозом. Нынешней осенью спрос на дрова оказался велик, как никогда, и Рой выезжал на промысел два-три раза в неделю.