Рой начинает осторожно вставать. Болят оба колена: одно он зашиб топорищем, а другим сильно ударился о землю. Он держится за ствол молодой вишни — мог и о нее стукнуться головой — и постепенно поднимается. Сперва переносит весь вес на правую ногу и осторожно касается земли левой — той, которая поскользнулась и подвернулась. Сейчас он на нее встанет. Он наклоняется, чтобы подобрать пилу, и чуть снова не падает. Боль пронизывает его от ступни и до самой макушки. Забыв про пилу, Рой выпрямляется и пытается понять, где все-таки болит. В левой ноге, внизу? Да, боль отступает вниз к лодыжке. Рой вытягивает ногу, чтобы ее почувствовать, очень осторожно ставит ступню на землю и чуть надавливает. Боль адская! Даже не верится, что может так болеть. Да, нога не просто подвернулась. Наверное, сильное растяжение связок. А то и перелом. На вид не поймешь: в ботинке левая лодыжка выглядит такой же, как правая, здоровая.

Надо потерпеть. Не обращать внимания на боль и попытаться выбраться отсюда. Только плохо это у него получается — не обращать внимания. Наступать на ногу совсем нельзя. Наверное, все-таки перелом. Перелом лодыжки. Ну ничего, не страшно. Старушки часто получают такую травму, поскользнувшись на льду. Нет, он все равно счастливчик. Подумаешь, перелом лодыжки. Однако наступать на нее нельзя. Идти он не сможет.

В конце концов Рой соображает, что, если он хочет добраться до грузовика, надо бросить здесь пилу и колун, встать на четвереньки и ползти. Он опускается на колени и начинает двигаться назад по своим же следам, уже припорошенным снегом. Проверяет карман, где лежат ключи: все в порядке, застегнут на молнию. Шапка мешает видеть, Рой сбрасывает ее — пусть здесь полежит. Теперь снег падает прямо на голову. Но не холодно. Ползти на карачках — это он здорово придумал, только вот тяжеловато передвигаться на руках и на одном здоровом колене. Теперь Рой очень осторожен, когда движется по насту, пробирается через молодняк и одолевает кочки. Если на пути встречается небольшой склон, с которого можно скатиться, то Рой не решается это сделать — надо поберечь сломанную ногу. Слава богу, что по пути сюда он не шел через болото. И еще слава богу, что сразу решил выбираться назад: снег валит все гуще, и следы почти не заметны. А без них можно заблудиться, ведь снизу не видно, куда ползешь.

Начинаешь привыкать к своему положению, которое в первую минуту казалось таким дурацким. А теперь ничего, даже как-то естественно. И ползти на руках или локтях и на одном колене, почти у самой земли. И ощупывать встреченное бревно — не трухлявое ли? И переваливаться через него на животе, загребая руками охапки сгнивших листьев, грязи и снега. Рукавицы он не надел: держаться как следует и ощупывать все попадающееся на пути можно только пальцами, хотя они совсем замерзли и скрючились. И все это уже не кажется странным. О колуне и пиле Рой даже не думает, хотя в первую минуту не понимал, как можно их бросить. И даже о самом происшествии уже не вспоминает. Ну случилось и случилось, и не важно, как именно. Все уже кажется обычным делом, бывает.

Теперь надо преодолеть довольно крутой подъем. Добравшись до него, Рой останавливается передохнуть. Молодец, что дополз сюда. Он отогревает руки, сунув их под куртку. Почему-то вспоминает Диану: а не идет ей красная лыжная куртка. Что ж, пусть живет как хочет, — думает Рой, — мне-то что за дело? Потом вспоминает жену: как она смотрит телевизор и делает вид, что ей смешно. Думает о ее безразличии ко всему на свете. Ну что ж, по крайней мере она накормлена и в тепле, ей не так плохо, как какой-нибудь беженке, бредущей сейчас где-то по дорогам. Бывает и хуже, — думает он, — бывает и хуже.

Рой начинает подниматься вверх по склону, помогая себе локтями и больным, но все-таки рабочим коленом. Движется наверх, сжав зубы, словно это предохраняет от соскальзывания вниз. Хватается за любой вылезший из земли корень, за каждый попавшийся на пути ствол. Иногда все-таки соскальзывает, пальцы разжимаются, но Рой заставляет себя снова их сжать и сантиметр за сантиметром движется вверх. Даже голову не поднимает, чтобы прикинуть, сколько еще впереди. Если представлять себе, что подъем будет длиться вечно, то вершина покажется радостным сюрпризом.

Подъем длится долго. Но вот последнее усилие — и Рой наконец вытаскивает себя на ровную площадку. Здесь, за деревьями и стеной снега, он различает грузовик. Старая красная «мазда», верная подруга, ждет его — разве это не чудо? После подъема он вновь поверил в себя, а потому становится на колени и осторожно, очень осторожно наступает на колено больной ноги. Дрожа, продвигает вперед здоровую, подтаскивает больную — все это качаясь, как пьяный. Пытается чуть ли не подпрыгнуть. Нет, без толку — теряет равновесие. Пробует совсем легко перенести вес на больную ногу, хотя бы чуть-чуть, но чуть не теряет сознание от боли. Тогда принимает прежнюю позицию и ползет. Движется он не напрямую, через заросли, а маневрирует под прямыми углами, не упуская из виду грузовик. Если выбраться к колеям, оставленным грузовиком, это сэкономит время и силы. Днем грязь в колеях, должно быть, растаяла, но сейчас снова подморозило. Колену и ладоням приходится нелегко, хотя это не сравнить с тем, что было раньше. Настроение бодрое: впереди виден грузовик. Он смотрит на Роя, он ждет Роя.

Вести машину он сможет. Слава богу, что сломана левая нога. Теперь уже все худшее позади, и вместе с облегчением в голову лезут неприятные вопросы. Кого попросить съездить забрать пилу и колун? И как объяснить, где их искать? Снег ведь скоро все тут занесет. Интересно, а когда он сам сможет ходить?

Без толку об этом думать. Чтобы стряхнуть подобные мысли, Рой поднимает голову и еще раз бросает взгляд на «мазду». Останавливается, чтобы отогреть на груди руки. Теперь можно было бы надеть рукавицы, но зачем их портить?

Большая птица перелетает с куста на куст, и Рой вытягивает шею, пытаясь ее разглядеть. Сначала показалось, что сокол, но похоже, это сарыч. Наверное, приметил раненого и обрадовался — думает, повезло.

Рой ждет, когда птица вновь взлетит, чтобы точно определить, кто это, по полету и по крыльям.

И пока он ждет — да, судя по крыльям, все-таки сарыч, — ему вдруг приходит в голову совершенно новая мысль насчет той истории, которая так занимала его последние сутки.


Грузовик поехал! Когда он тронулся с места? Пока Рой наблюдал за птицей? Чуть двинулся вперед, колеса вихляют в колеях, — похоже на галлюцинацию. Но мотор-то работает, Рой же слышит. Значит, действительно движется. Забрался туда кто-то, пока он смотрел в сторону? Или сидел там и ждал все это время? Разумеется, Рой запер машину, и ключи при нем. Он снова ощупывает карман на молнии. Значит, кто-то угоняет «мазду» прямо на глазах у хозяина, да еще без ключей. Рой кричит, машет руками, не поднимаясь с земли, словно из этого может выйти какой-то толк. Однако грузовик вовсе не разворачивается, чтобы уехать, а, наоборот, трясется по колее навстречу ему, Рою. Да еще тот, кто сидит за рулем, подает звуковой сигнал — однако не предупредительный, а приветственный. Вот он останавливается.

И Рой видит, кто это.

Тот, у кого хранятся единственные запасные ключи. Единственный, кто это может быть.

Леа.

Он пытается встать на одной ноге. Она выпрыгивает из грузовика и подбегает, чтобы поддержать его.

— Я там навернулся, — говорит Рой, тяжело дыша. — По-дурацки так навернулся.

Тут ему приходит в голову спросить, как она сюда попала.

— Ну как-как, — отвечает Леа, — не прилетела же.

Она объясняет, что приехала на машине. Говорит так, словно никогда не переставала водить. Приехала сюда на машине, но оставила ее на дороге.

— Я решила, что на легковой тут можно завязнуть, — говорит она. — А на самом деле ничего страшного, грязь уже замерзла. Увидела в стороне от дороги грузовик. Дошла до него пешком, открыла, забралась внутрь. Решила, что ты скоро вернешься, раз снег пошел. Вот только не ожидала, что ты приползешь на четвереньках.

От прогулки, а может быть, от мороза лицо ее как-то посветлело, голос стал резче. Она опускается на колени и осматривает его лодыжку. Нога сильно распухла.

— Могло быть и хуже, — замечает Рой.

Леа говорит, что на этот раз она за него совсем не волновалась. Единственный раз в жизни не волновалась, когда надо было. (Рой думает: не стоит ей рассказывать, что она уже много месяцев вообще ни о чем не волновалась.) Ни малейшего предчувствия у нее не было.

— Я знаешь, зачем приехала? — продолжает Леа. — Рассказать, что мне в голову пришло, когда та врачиха меня лечила. Не могла стерпеть, поехала. А потом смотрю — ты на карачках ползешь, и даже забыла про это. Думаю: ну ничего себе!

Что в голову пришло?

— А вот что… Хотя нет, мало ли что ты подумаешь. Лучше потом скажу. Надо тебе лодыжку закрепить как-то.

Что в голову пришло?

Ей пришло в голову, что весь этот контракт, вся затея, о которой говорил Перси, на самом деле не существует. Просто Перси услышал какой-то разговор: мол, один мужик подрядился рубить лес. А разговор этот на самом деле был про Роя.

— Старый Элиот Сатер — большое трепло. Я же знаю эту семейку. Жена его — родная сестра Энни Пул. Он везде болтал про то, что заключил таку-ую сделку, ну и приврал, конечно. Договорился до того, что его клиент будет поставлять в «Ривер-инн» дрова по сто кордов в день. Ну а дальше — сидит пьяница, пьет пиво и слушает, что болтают другие пьяницы. И вот у тебя уже и контракт…

— Очень глупо… — начинает Рой.

— Вот так и знала, что ты так скажешь!

— Наверное, это очень глупо звучит, — продолжает Рой, — но только мне точно то же самое пришло в голову минут пять назад.

Вот что это было! Вот что его осенило, когда он высматривал сарыча.

— Ах вот как! — хохочет Леа. — А я, знаешь, что я думаю? Все из-за этой гостиницы. Только ее упомянешь — и дело сразу растет на глазах. Получается история про большие деньги.

Ну да, так и есть, думает Рой. Он услышал историю про самого себя. В нем одном все дело.

Значит, бульдозер не придет. И рабочих с бензопилами не будет. Ясени, клены, буки, грабы, вишни — все останется ему, Рою. На веки вечные и в полной неприкосновенности.

Леа совсем запыхалась, поддерживая его, но находит силы пошутить:

— У дураков мысли сходятся.

Сейчас не время обсуждать произошедшую с ней перемену. Это было бы все равно что кричать «Поздравляю!» человеку, взобравшемуся на стремянку.

Он подхватывает свою ногу и с помощью жены забирается на сиденье грузовика. Стонет, причем совсем не так, как стонал, когда был один. Не то чтобы подчеркивает, как ему больно, но словно описывает своим стоном эту боль жене.

Или даже так: предлагает ей свою боль. Он совсем иначе представлял себе возвращение Леа к жизни. И звук, который он издает, как бы компенсирует эту недостачу. Все правильно: надо вести себя осторожнее, пока не знаешь, надолго ли Леа воскресла, или все завтра же вернется к прежнему.

Но даже если она воскресла окончательно и все хорошо, то в этом есть и нечто большее. Какая-то потеря затмевает обретение. Какая-то потеря, в которой ему стыдно было бы признаться, если бы у него остались на это силы.

Уже темно, валит снег, и Рой с трудом различает ближайшие деревья. Он бывал тут раньше ранней зимой в сумерках, но теперь видит лес словно впервые. Как сплелись его ветви, какой он густой и таинственный. Это не просто стоящие рядом деревья, это древесный массив, они помогают друг другу, поддерживают друг друга и сливаются воедино. Лес преображается у вас за спиной, как только вы отвернетесь.

Есть еще какое-то название для леса — оно крутится у Роя в голове, но он никак не может его поймать. Хотя нет, не совсем. Он представляет себе это слово: оно как бы внутренне сплетенное, страшное и в то же время ко всему безразличное.

— Я там топор бросил, — замечает Рой механически, — и пилу.

— Ну бросил и бросил. Попросим кого-нибудь съездить и подобрать.

— А твоя машина? Слушай, может, ты на ней поедешь, а я поведу грузовик?

— Ты с ума сошел?

Голос у нее рассеянный, потому что в этот момент она медленно выводит грузовик задним ходом к месту, где можно развернуться. Грузовик подпрыгивает в колеях, но держится на дороге. Рой не привык смотреть в зеркало заднего вида под таким углом, поэтому он опускает стекло и высовывает голову в окно. Снег летит ему в лицо. Он делает это не только для того, чтобы проследить, как Леа разворачивает машину, но и чтобы стряхнуть то теплое обалдение, которое постепенно его окутывает.

— Давай потихоньку, — командует он. — Так, так. Еще немного. Стоп! Нормально. Все нормально.

Он произносит эти слова, а она говорит что-то про больницу:

— …гу посмотрели. Это сейчас главное.

Кажется, она никогда раньше не садилась за руль грузовика.

Однако вон как справляется.

Заросли! Вот это слово. Ничего в нем нет странного, слово как слово, но почему-то он никогда раньше его не произносил. Есть в нем что-то книжное, ненатуральное, а он этого всегда сторонился.

— Дикие заросли, — произносит он, словно ставя этой фразой точку.

Слишком много счастья

Многие, которым никогда не представлялось случая более узнать математику, смешивают ее с арифметикою и считают ее наукой сухой и aride [Бесплодной (фр.).]. В сущности же, это наука, требующая наиболее фантазии, и один из первых математиков нашего столетия […один из первых математиков нашего столетия… — Имеется в виду Карл Вейерштрасс (1815–1897), «отец математического анализа», учитель С. В. Ковалевской.] говорит совершенно верно, что нельзя быть математиком, не будучи в то же время и поэтом в душе.

Софья Ковалевская

I

Первого января 1891 года на старом кладбище в Генуе прогуливаются двое: женщина небольшого роста и крупный мужчина. Обоим около сорока лет.

У женщины по-детски большая голова и темная кудрявая шевелюра. Выражение лица энергичное, но в то же время в разговоре с ним словно бы просящее. Лицо это уже явно начинает увядать.

Мужчина огромен. Весит он килограммов сто тридцать и при этом отличается крепким и пропорциональным сложением. Поскольку он русский, иностранцы зачастую называют его за глаза казаком и медведем. Он занят делом: списывает в книжечку эпитафии с могильных плит. Некоторые сокращения даются ему не сразу, хотя, помимо русского, он говорит по-французски, по-итальянски, по-английски и может читать на классической и средневековой латыни. Знания его столь же обильны, как и плоть. Специальность этого господина — государственное право иностранных держав и история учреждений. Он способен часами рассуждать о политическом устройстве современной Америки, сравнивать особенности общественной жизни в России и на Западе, сопоставлять законы и обычаи древних империй. Однако он вовсе не педант, а напротив — остроумен, открыт, легко сходится с самыми разными людьми. Кроме того, он богат и может позволить себе многое: у него обширное имение под Харьковом. Долгие годы он преподавал, но недавно был уволен из университета за вольнодумство.

Ему очень идет его имя — Максим.

Максим Максимович Ковалевский. [Ковалевский Максим Максимович (1851–1916) — историк, юрист, социолог, общественный деятель, академик (с 1914). В 1887 г. был уволен из Московского университета за лекции о европейских конституциях и критику правительства.]

Женщина носит ту же фамилию: она была замужем за его дальним родственником, однако давно овдовела.

Она слегка подтрунивает над ним:

— Послушай, что я скажу. Один из нас не переживет этого года.

Он занят делом и не слушает, но все-таки спрашивает: «Это еще почему?»

— Потому что мы пошли гулять по кладбищу в первый день нового года.

— Да что ты говоришь?

— Все-таки ты знаешь не все, — торжествующе объявляет она. — А я об этом услышала еще в восемь лет!

— Это, наверное, оттого, что девочки больше времени проводят с няньками, а мальчики — в конюшне. Да-с, полагаю, что причина в этом.

— А кучера не говорят о смерти?

— Не часто. Им есть чем заняться.

Падает и тут же тает легкий снежок. Прогуливаясь, они оставляют за собой черные следы, которые скоро становятся неразличимы на земле.


Она встретила Максима в 1888 году [Она встретила Максима в 1888 году. — На самом деле их первая встреча произошла в 1882 г. в Париже у П. Л. Лаврова.]. Тогда в Стокгольмском университете [Стокгольмский университет — был открыт как университетский колледж, или «высшая школа» (шв. högskola), в 1878 г.; С. В. Ковалевская уехала в Стокгольм в 1883 г. и получила там место пожизненного университетского профессора в 1889 г.] решили открыть факультет социальных наук, и его пригласили для консультаций. То, что они оказались не только земляками, но и однофамильцами, могло бы сблизить даже людей, не испытывающих никакого интереса друг к другу. Однако она заранее сочувствовала коллеге-либералу, подвергшемуся гонениям на родине, и взяла на себя обязанность опекать и развлекать его в Стокгольме.

Это оказалось вовсе не скучно. Они моментально нашли общий язык, словно и вправду были родственниками, родными людьми, встретившимися после долгой разлуки. Бесконечный поток шуток и вопросов, понимание с полуслова, а главное — свобода и счастье болтать по-русски. Им показалось, что все остальные европейские языки были клетками, в которых они просидели целую вечность, жалкой заменой подлинной человеческой речи. Очень скоро их поступки вышли за рамки принятого. Он допоздна засиживался в ее квартире. Она являлась к нему в отель на завтрак. Когда он поскользнулся и подвернул ногу, она ставила ему примочки, делала перевязки и, более того, рассказывала об этом во всеуслышание. В то время она была необыкновенно уверена и в себе, и особенно в нем. В письме подруге она описала его словами Альфреда де Мюссе:


Il éait très joyeux — et pourtant très maussade,
Détestable voisin — excellent camarade,
Extrêmement futile — et pourtant très posé,
Indignement naïf — et pourtant très blasé.
Horriblement sinsère — et pourtant très rusé [Он так весел и в то же время так мрачен — // Неприятный сосед, прекрасный товарищ, // Чрезвычайно ничтожный, но очень солидный, // Возмутительно наивный, но очень пресыщенный, // Искренний до невозможности, но очень хитрый (фр.).]. [Il etait très joyeux… — из 13-й части первой песни поэмы А. де Мюссе «Намуна (Восточная сказка)» (1832).]

И в конце письма заметила: «К довершению всего — настоящий русский с головы до ног».

Толстяк Максим — так она его звала.

«Никогда не чувствуешь такого сильного искушения писать романы, как в присутствии М.».

И еще:

«Он занимает так ужасно много места не только на диване, но и в мыслях других, что мне положительно невозможно в его присутствии думать ни о чем другом, кроме него».

И все это в то время, когда ей следовало бы сидеть за столом с утра до ночи и готовить работу на соискание Борденовской премии [Борденовская премия (Le Prix Bordin) — учреждена в 1835 г. по завещанию нотариуса Ш.-Л. Бордена, вручается за выдающиеся работы в гуманитарных и естественных науках. С. В. Ковалевская получила эту премию в 1888 г.]. «Я забросила не только функции, но и эллиптические интегралы и даже мое любимое твердое тело», — шутила она в письме к коллеге-математику Гёсте Миттаг-Леффлеру [Миттаг-Леффлер Магнус Гёста (1846–1927) — шведский математик, профессор университетов в Гельсингфорсе (с 1877) и Стокгольме (с 1881).]. Именно он сумел убедить Максима, что тому надо поехать в Уппсалу и прочесть там курс лекций. Тогда она на время перестала думать и мечтать о нем и вернулась к вопросу о движении твердого тела и решению задачи так называемой «математической русалки» с помощью тета-функций с двумя независимыми переменными. Задача не поддавалась, но Софья все-таки была счастлива, потому что Максим незримо присутствовал рядом с ней. Когда он вернулся, она была совершенно вымотана, но торжествовала победу. Даже две победы: работа была почти завершена (надо пройтись по ней последний раз, и можно подавать на конкурс — анонимно), а ее возлюбленный — ворчащий, но в душе довольный — охотно вернулся из своего изгнания и, как показалось Софье, намекнул, что собирается сделать ей предложение.


Борденовская премия все испортила. Так, по крайней мере, решила Софья. Ее поначалу увлекла эта церемония, ослепила своими люстрами и потоками шампанского. От комплиментов кружилась голова. Знаки восхищения и целование рук затмили одно крайне неудобное и несомненное обстоятельство: предложений о работе, соответствующей ее таланту, так и не последовало, — как будто с нее достаточно и преподавания в провинциальной школе для девочек. Пока она купалась в лучах славы, Максим куда-то исчез. Разумеется, не сказав ни слова о подлинных причинах отъезда: пробормотал только, что собирается кое-что написать, а для этого нужен мир и покой, который можно обрести только в Болье […только в Болье… — В деревне Болье (Beaulieu, букв.: «красивое место»), в 20 минутах езды от Ниццы, находилась вилла Батава, принадлежавшая М. М. Ковалевскому.].