— Может, и в школе. Он мне не докладывает. И чем больше я о нем знаю, тем меньше хочу знать.

Софья решила попробовать его успокоить, а про Юру поговорить позже. Спросила Жаклара, как его здоровье. Тот ответил, что с легкими дело плохо. Сказываются последствия зимы семьдесят первого года, когда пришлось и голодать, и ночевать на улице. Софья не помнила, чтобы коммунары сильно голодали. Считалось, что они обязаны хорошо питаться и тем поддерживать силы для сражений. Однако вслух она сказала только, что совсем недавно, когда ехала в поезде, вспоминала те времена. И Владимира, и побег Жаклара — очень смешной, прямо оперетта.

Вовсе не оперетта, обиделся он, и даже не опера. Однако, заговорив об этом, сразу оживился. Начал рассказывать о тех, кого расстреляли, приняв за него, и об отчаянном сопротивлении в последнюю декаду мая […об отчаянном сопротивлении в последнюю декаду мая. — Имеется в виду «майская кровавая неделя», последние баррикадные бои защитников коммуны против многократно превосходивших сил версальцев. После падения последней баррикады 28 мая 1871 г. началась жестокая расправа над коммунарами.]. Когда его наконец схватили, массовые расстрелы без суда уже закончились, но он не строил иллюзий и ждал, что его казнят после имитации суда. Одному Господу известно, как ему удалось тогда бежать. «Хотя в Бога я не верю», — тут же прибавил он, по своему обыкновению.

Он рассказывал это каждый раз. И с каждым разом в его истории все меньшую роль играл Владимир и генеральские деньги. О паспорте он даже не упоминал. Только его, Жаклара, храбрость, только его ловкость и сообразительность — вот что ему помогло. Излагая свою историю, он даже начинал лучше относиться к собеседнику.

Имя его будут помнить. И о жизни его будут рассказывать.

За первой историей последовали другие, тоже давно известные. Он поднялся и вытащил из-под кровати небольшую железную коробку. Там хранился драгоценный документ, ставший причиной его высылки из Петербурга, где они с Анютой жили некоторое время после разгрома коммуны. Это письмо полагалось зачитать полностью:

«Милостивый государь Константин Петрович! [Милостивый государь Константин Петрович! — Письмо адресовано Константину Петровичу Победоносцеву (1827–1907); с 1880 г. — обер-прокурору Святейшего синода.] Довожу до Вашего сведения, что французский подданный Жаклар, член так называемой коммуны, проживая в Париже, имел постоянные сношения с представителями Польской революционной пролетарской партии, в частности с евреем Карлом Мендельсоном […Карлом Мендельсоном… — Имеется в виду видный польский социалист Станислав Мендельсон (1857–1913), муж подруги С. В. Ковалевской.], и через русских знакомых своей жены помогал доставлять письма Мендельсона в Варшаву. Кроме того, он близок со многими французскими радикалами. Будучи в Петербурге, Жаклар посылал лживые и вредные известия в Париж о русской политике, а после злодейского убийства государя императора его сообщения стали совершенно неприемлемыми. Вот почему по моему настоянию министр внутренних дел принял решение выслать Жаклара за пределы империи» […принял решение выслать Жаклара… — Виктора Жаклара должны были выслать из России в течение трех дней по предписанию министра внутренних дел графа Д. А. Толстого в середине марта 1887 г., однако из-за тяжелой болезни жены Жаклара К. П. Победоносцев (по просьбе А. Г. Достоевской, которую просила С. В. Ковалевская) дал ему отсрочку до конца мая.].

От чтения Виктор явно получал большое удовольствие, и Софья вспомнила время, когда не только она, но даже Владимир бывал польщен, если Жаклар обращал на него внимание, пусть только для того, чтобы сделать слушателем своих рассказов.

— Как жаль, — сказал Виктор, складывая письмо. — Как жаль, что тут не все сказано. Не упомянуто, что я участвовал также в Лионской коммуне [Лионская коммуна. — В сентябре 1870 г., после поражения под Седаном, жители Лиона на короткий срок захватили власть в городе, создав Комитет общественного спасения; одним из руководителей коммуны был М. А. Бакунин.] и был послан оттуда в качестве представителя Первого интернационала в Париж.

В этот момент вошел Юра. Однако его отец продолжал говорить, не обращая внимания на сына:

— Это было тайной, разумеется. Официально меня избрали членом Лионского комитета общественного спасения…

Он расхаживал по комнате туда и обратно в веселом возбуждении.

— Именно там, в Лионе, мы узнали о пленении Наполеона-племянника […о пленении Наполеона-племянника… — Наполеон III сдался немцам после поражения под Седаном 2 сентября 1870 г.], этой шлюхи…

Юра кивнул тете, снял куртку — холодно ему, по-видимому, не было — и, сев на ящик, принялся заканчивать работу, которую не доделал отец, — ваксить сапоги.

Действительно похож на Анюту. Но только на Анюту, какой она стала в последние дни. Печально поникшие веки, скептический, если не презрительный изгиб полных губ. Ничего от той златовласки, которая жаждала опасности, громкой и праведной славы. Ничего от ее взрывов негодования. Впрочем, такой свою мать Юра и не помнил. Только больной, задыхающейся женщиной, умиравшей от рака […умиравшей от рака… — Анна Жаклар умерла 29 сентября 1887 г., вскоре после возвращения с мужем в Париж, после тяжелой операции.] и желавшей скорой смерти.

Жаклар, наверное, любил ее в первое время — в той мере, в какой он вообще способен любить. Во всяком случае, замечал ее любовь к себе. В наивном или попросту хвастливом письме, адресованном ее отцу, он объяснял свое желание жениться на Анюте тем, что несправедливо было бы бросить женщину, которая так к нему привязана. И он никогда не бросал других женщин — даже вначале, когда Анюта просто бредила им. Ну и разумеется, не оставил их после женитьбы. Софья подумала, что Виктор и сейчас может быть привлекательным для женщин, несмотря на неопрятную полуседую бороду и на манеру взвинчивать себя собственными речами до того, что начинал как-то бессвязно выплевывать слова. Герой, выжатый собственной борьбой, человек, пожертвовавший своей юностью, — так Жаклар представлял себя миру, и не без успеха. И это было в какой-то мере правдой. Он по-прежнему храбр, он не изменил своим идеалам, он родился крестьянином и знает, что такое презрение высших…

Но ведь и она отнеслась к нему с презрением только что.

Комната обшарпанная, однако, присмотревшись внимательнее, можно заметить, что кто-то пытался навести здесь порядок. Кастрюли висят на крючках, печь нетопленая, но вычищенная, как и днища медных кастрюль. Похоже, у него есть женщина.

Жаклар тем временем перешел на Клемансо [Клемансо Жорж (1841–1929) — французский политик левых убеждений, участник коммуны, впоследствии (дважды) премьер-министр Франции.], с которым, по его словам, сохранил добрые отношения. Теперь он хвастался дружбой с этим человеком, хотя должен был, скорее, обвинять его в шпионаже в пользу англичан (она сама в эти слухи не верила).

Софья решила отвлечь Жаклара от политики, похвалив чистоту квартиры.

Он оглянулся, удивленный таким неожиданным поворотом, а потом усмехнулся и сказал, мстительно смакуя каждое слово:

— Есть женщина, с которой я живу, она тут хозяйничает. Француженка, слава богу. Они не так болтливы и ленивы, как русские. Она образованна, служила гувернанткой, но ее уволили за политические взгляды. Боюсь, что не смогу ее с тобой познакомить. Она бедна, но честна и дорожит своей репутацией.

— Понятно, — сказала Софья, поднимаясь. — А я хотела сказать тебе, что снова выхожу замуж. За русского дворянина.

— Да, я слышал, что у тебя роман с Максимом Максимовичем. Про женитьбу только не слышал.

Софью била дрожь от долгого сидения в холодной комнате. Она обратилась к Юре, стараясь говорить как можно приветливей:

— Ты не проводишь старую тетушку до станции? А то мы с тобой так и не поговорили.

— Надеюсь, я тебя не обидел, — ядовито заметил Жаклар на прощание. — Я верю в правду и всегда говорю только правду!

— Все в порядке.

Юра надел куртку, и теперь стало видно, что она ему слишком велика. Должно быть, куплена на блошином рынке. Он подрос, но все равно не выше ростом, чем она сама. Видимо, сказывается плохое питание в такой важный для роста период жизни. Мать его была высокой, и Жаклар до сих пор высок.

Юра, похоже, не горел желанием ее провожать, но тем не менее заговорил первым, как только они спустились с лестницы. И сразу взял ее сумку, без всяких просьб.

— Он страшно скупой, даже печку не топит. У нас дров полно, она утром принесла. А вообще она страшная, как крыса из помойки, поэтому он тебя и не захотел с ней знакомить.

— Нельзя так говорить о женщинах.

— Это почему? Вы же добиваетесь равноправия.

— Я хотела сказать — нельзя так говорить о людях. Но послушай, Юра, оставим твоего отца. Давай лучше поговорим о тебе. Как твоя учеба?

— Я ее ненавижу.

— Что, все предметы?

— А почему бы нет? Очень даже просто — ненавижу их все.

— Давай по-русски поговорим.

— Вот еще! Варварский язык. А кстати, почему ты так плохо говоришь по-французски? Отец считает, что у тебя варварский акцент. И у матери, говорит, был точно такой же. Русские — все варвары.

— Это он сказал, что все русские варвары?

— Нет, я сам решил.

Некоторое время они шли молча.

— Наверное, скучно в это время года в Париже, — сказала Софья. — А ты помнишь, как было весело летом в Севре? Как мы болтали обо всем на свете? Фуфа все еще спрашивает про тебя. Помнит, как ты хотел жить с нами.

— Глупости. Даже тогда я всерьез об этом не думал.

— Так, может, теперь подумаешь? Ты уже знаешь, чем будешь заниматься?

— Знаю.

Он ответил насмешливо и самодовольно, и она не стала уточнять, чем именно. Он сказал сам:

— Буду ездить на омнибусе и выкрикивать остановки. На Рождество я сбежал из дому и уже устроился на такую работу. А они меня нашли и вернули домой. Но ничего, еще год — и никто уже не сможет это сделать.

— А ты уверен, что тебе не разонравится всю жизнь объявлять остановки?

— А почему бы нет? Это же полезно, значит, всегда будет нужно. Вот математики, по-моему, совершенно ни к чему.

Она промолчала.

— Будь я профессором математики, — не унимался он, — я бы сам себя не уважал.

Они уже поднимались на платформу.

— Получать разные премии, кучу денег за то, что никто не понимает и никому не нужно.

— Спасибо, что поднес мою сумку.

Она протянула ему деньги — хотя не так много, как намеревалась изначально. Он взял с недовольной ухмылкой, словно говоря: значит, ты очень богатая, да? Потом быстро пробормотал «спасибо», как бы против воли.

Она смотрела ему вслед и думала, что, скорее всего, никогда его больше не увидит. Сын Анюты. Действительно похож. Ни один обед в Палибино не обходился без Анютиных длинных обвинительных тирад. А потом она вышагивала по дорожкам сада, полная презрения к своей теперешней жизни, с верой в то, что судьба пошлет ей другую жизнь, суровую и справедливую.

Может, Юра будет жить иначе, кто знает? Может, когда-нибудь станет помягче к тете Соне, — только вряд ли это произойдет при ее жизни и вряд ли раньше, чем он достигнет ее лет.

III

На вокзал Софья приехала за полчаса до отправления поезда. Ей хотелось выпить горячего чая и купить пастилки для горла, но она была сейчас не в состоянии выносить ни очередей, ни разговоров по-французски. Можно прекрасно владеть иностранным языком, но стоит пасть духом или почувствовать недомогание, и вас потянет назад, к языку детской. Она села на скамью и опустила голову. Посплю чуть-чуть.

«Чуть-чуть» обернулось четвертью часа, как показали вокзальные часы. Вокруг нее собралась целая толпа, все бегали, суетились, мимо проезжали багажные тележки.

Софья поспешила к своему поезду. По пути мелькнул мужчина в меховой шапке, как у Максима. Лица она не увидела, он шел прочь от нее, однако широкие плечи и то, как он прокладывал себе путь — вежливо, но уверенно, — очень сильно напоминало Максима.

Тележка, доверху нагруженная чемоданами, вклинилась между ними, и мужчина исчез.

Разумеется, это не Максим. Что ему делать в Париже? На какой поезд или на какую встречу он мог бы так торопиться? Сердце неприятно забилось. Она зашла в вагон и села на свое место у окна. Было ясно, что в жизни Максима есть другая женщина. Вероятно, та самая, которую он не мог представить, и потому не приглашал Софью в Болье. Но ей казалось, мелкие мелодраматические дрязги — это не его стиль. Еще меньше он годился для того, чтобы терпеть женскую ревность, слезы и проклятия. Он сам как-то сказал, что у нее нет на него прав, он ей не принадлежит.

Это, разумеется, значило, что в браке у нее появятся на него права и обманывать ее он почел бы ниже своего достоинства.

Когда Софье почудилось, что это он на перроне, она только что пробудилась от тяжелого нездорового сна. Наверное, галлюцинация.

Поезд тронулся с обычным стоном и лязгом и медленно выполз из-под крыши вокзала.

Как ей нравился когда-то Париж! Не Париж времен коммуны, когда приходилось подчиняться экзальтированным, иногда совершенно непонятным распоряжениям Анюты, но Париж, в который она приехала позже, уже совсем взрослой, в полном расцвете. Когда знакомилась с математиками и политиками. В Париже, считала она тогда, не бывает ни скуки, ни снобизма, ни обмана.


Потом ей вручили Борденовскую премию, целовали руки, дарили цветы, произносили речи в роскошных светлых залах. Но когда дело дошло до поисков работы, перед ней закрыли все двери. Парижане думали об этом не больше, чем о том, чтобы принять в профессорб ученую обезьяну. Жены великих ученых избегали ее или встречались с ней только у себя дома, в приватной обстановке.

Эти жены были наблюдателями на баррикадах, бойцами невидимой непреклонной армии. Мужья страдали от их запретов, но в конечном счете подчинялись им. Мужчины, ломавшие то, что прежде считалось непреложными законами природы, пребывали в рабстве у женщин, занятых только тугими корсетами, визитными карточками и разговорами, от которых в горле першило, как от смешанного запаха духов.

Впрочем, пора прекратить эту литанию обид. Жены ученых в Стокгольме приглашали ее к себе: и на лучшие званые вечера, и на ужины в узком кругу. Они хвалили ее и даже выставляли напоказ. Тепло приняли ее дочку. Может, Софья и для них была курьезом, но таким, который они приняли и одобрили? Что-то вроде попугая-полиглота или тех гениев, которые моментально определят, что такой-то день в четырнадцатом веке пришелся на вторник.

Нет, это несправедливо. Они с уважением относились к тому, чем занималась Софья, и многие из них считали, что женщинам надо последовать ее примеру и когда-нибудь так и будет. Так почему же ей становилось с ними скучно, почему она все вспоминала других людей, способных засиживаться до поздней ночи за необычными разговорами? И почему ей было неприятно, что они одевались либо как пасторские жены, либо как цыганки?

Она все еще не могла прийти в себя после встречи с Жакларом и Юрой, от слов о том, что ее нельзя представить женщине, которая дорожит своей репутацией. А еще болит горло и озноб по всему телу, — видимо, сильно прохватило.

Ну ничего, скоро она сама будет женой, причем женой человека богатого, умного и к тому же воспитанного.


Вот наконец едет по проходу тележка с закусками. Еда должна облегчить боль в горле, хотя Софья предпочла бы сейчас выпить русского чая. Как только отъехали от Парижа, пошел дождь, а теперь он превратился в снег. Как все русские, она предпочитает снег дождю, запорошенные поля — темной и мокрой земле. Там, где бывает снег, люди готовятся к зиме как следует и принимают серьезные меры, чтобы поддерживать в своих жилищах тепло. Она вспоминает дом Вейерштрасса, где ей предстоит сегодня переночевать. Профессор и его сестрицы и слушать не захотели про гостиницу.

Дом у них очень удобный, с темными коврами, мягкими креслами и тяжелыми портьерами с бахромой. Жизнь в нем следует раз навсегда заведенному порядку: она подчинена науке, а конкретнее — математике, у которой есть центр, святилище — кабинет. Робкие, плохо одетые студенты один за другим проходят туда через гостиную. Две сестры профессора, старые девы, приветливо с ними здороваются, но разговоров не затевают. Они заняты: вяжут, чинят, штопают, вышивают коврики. Им известно, что их брат — выдающийся ученый, великий человек, но в то же время они знают и то, что он должен съедать ежедневно порцию чернослива (это полезно при сидячем образе жизни), что у него появляется сыпь на коже от любой, даже самой нежной шерсти и что он очень расстраивается, если коллега не благодарит его за помощь в опубликованной статье (хотя профессор и притворяется, будто не заметил этого, и потом устно и письменно продолжает нахваливать того самого коллегу, который проявил к нему пренебрежение).

Когда Софья впервые оказалась в этом доме, сестры профессора, Клара и Элиза, страшно перепугались. Служанка, ее впустившая, была не приучена отказывать посетителям: все в этом доме жили такой спокойной жизнью, а студенты были вечно плохо одеты и невоспитанны, так что критерии приличий, принятые в респектабельных домах, тут не действовали. Однако при всем этом в голосе горничной послышалось некоторое колебание, когда она произнесла: «Дома» — маленькой женщине, державшейся робко, как просительница, чье лицо было не разглядеть под темной широкополой шляпой. Сестры не смогли определить, сколько ей лет, но предположили — после того, как она прошла в кабинет, — что это мать кого-нибудь из студентов: хочет выторговать скидку на плату за обучение.

— Господи боже мой! — воскликнула потом Клара, обладавшая более живой фантазией. — Мы даже подумали, а вдруг это новая Шарлотта Корде?

Так они сами рассказывали Софье, когда уже подружились с ней.

А Элиза добавила с сухим смешком:

— К счастью, наш брат не принимал ванну. И мы все равно не сумели бы его защитить, потому что запутались бы в этих бесконечных шарфах, которые тогда вязали.

Они вязали шарфы для солдат на фронте. Шел 1870 год, и, значит, это было еще до того, как Софья и Владимир отправились в Париж заниматься наукой. Они жили тогда в другом измерении, где-то в далеком прошлом или вовсе за пределами Вселенной, и не обращали внимания на то, что в ней происходило, так что даже о войне вряд ли слышали.

Вейерштрасс не лучше своих сестер был способен угадать возраст Софьи или цель ее визита. Потом он рассказывал, что принял ее за гувернантку, пришедшую взять у него рекомендацию, чтобы добавить в число своих знаний и умений математику. Он хотел отругать горничную и сестер за то, что ее пустили. Однако человек он был добрый и воспитанный и потому не прогнал ее, а объяснил, что берет только тех аспирантов, у которых уже есть диплом, а сейчас у него такое количество учеников, что с новыми ему не справиться. Но она все равно не уходила и продолжала стоять перед ним в этой своей смешной, закрывающей лицо шляпе, вцепившись обеими руками в шаль, — и тогда он вспомнил один метод, или, лучше сказать, трюк, к которому прибегал пару раз и раньше, чтобы поставить на место негодного студента.

— Все, что я могу для вас сделать, — объявил он, — это дать вам несколько задач и попросить решить их в течение недели. Если вы выполните задание удовлетворительно, мы вернемся к этому разговору.

За неделю он совсем о ней забыл. Разумеется, она не должна была больше появиться. И когда Софья снова вошла в кабинет, он ее не узнал: возможно, потому, что она сняла плащ, ранее скрывавший ее тоненькую фигуру. Она чувствовала себя смелее — или просто погода переменилась. Шляпу профессор совсем не помнил — ее запомнили сестрицы, да и вообще он был не очень приметлив по части дамских аксессуаров. Но когда Софья достала из сумочки листки и положила на стол, он понял, кто это такая, вздохнул и надел на нос очки.

Каково же было его изумление, — это он тоже сам ей рассказывал позднее, — каково же было его изумление, когда он увидел, что не только все задачи решены, но некоторые из них решены совершенно оригинальным способом. Однако Вейерштрасс заподозрил, что она принесла ему решения, выполненные кем-то другим — братом или любовником, который скрывается за границей по политическим причинам.

— Будьте добры, присядьте, — сказал он, — и потрудитесь объяснить мне эти решения. Последовательно, шаг за шагом.

Она начала говорить, наклонившись вперед, и широкополая шляпа сползла ей на глаза. Тогда она ее сняла и положила прямо на пол. Показались кудри, ясные глаза, стало видно, какая она юная и как сильно, до дрожи в пальцах, волнуется.