— Посмотрим, посмотрим.

— Mein liebe, — говорит она, — я приказываю вам. Слышите? Приказываю за меня порадоваться.

— Я, должно быть, стал совсем стар, — ворчит он. — И всегда вел сидячую жизнь. Я не такой разносторонний человек, как вы. Знаете, какое я испытал потрясение, когда узнал, что вы пишете романы?

— Вам это совсем не нравилось.

— Неправда. Мне очень понравились ваши воспоминания детства. Очень приятно читается.

— Но это на самом деле не роман. А вот тот, который я написала сейчас […тот, который я написала сейчас… — Имеется в виду повесть «Нигилистка», которую С. Ковалевская писала в 1884 г., однако не закончила. Ее известный текст составлен после смерти друзьями писательницы (в том числе М. М. Ковалевским).], вам не понравится. Иногда он и мне самой не нравится. Это о девушке, которую политика интересует больше, чем любовь. Ну ничего, вам его все равно не придется прочесть. В России цензура не пропустит, а остальной мир его отвергнет, потому что он слишком русский.

— Мне вообще не очень по душе романы.

— Оставим это женщинам, да?

— Честно говоря, я иногда забываю, что вы женщина. Я думаю о вас как о… о…

— Как о ком?

— Как о даре Неба, предназначенном мне, и только мне.

Софья наклоняется и целует его в белый лоб. Сдерживая слезы, она прощается с его сестрами и покидает дом.

Я его больше никогда не увижу, думает она.

Вспоминает его лицо — белое, как подушки в накрахмаленных наволочках, которые Клара, должно быть, сменила у него под головой сегодня утром. Наверное, он сразу уснул, утомленный этим разговором. И наверное, тоже подумал, что это их последняя встреча. И знал, что она знает. Вот только вряд ли он понял — и это ее стыд и ее тайна, — какой легкой, свободной чувствует она себя сегодня, несмотря на слезы. И становится еще свободней с каждым шагом, удаляясь от этого дома.

Достойна ли его жизнь памяти в большей степени, чем жизнь его сестер?

Конечно, его имя какое-то время будут упоминать в учебниках. О нем должны знать математики. Но не так долго, как могло бы быть — если бы он больше заботился о своей репутации в избранном кругу и среди тех, кто бьется за славу. Наука интересовала его больше, чем собственное имя, в то время как многие его коллеги были в равной степени озабочены и тем и другим.


Не стоило заговаривать о писательстве. Для него это пустяки и легкомыслие. Она написала воспоминания о жизни в Палибино, поддавшись порыву ностальгии по всему бесконечно дорогому и безнадежно утраченному. Написала вдали от дома, когда и дом, и сестра навеки остались в прошлом. А «Нигилистка» родилась от боли за свою страну, от вспышки патриотизма и, наверное, еще от чувства вины за все, на что она не обращала внимания, вечно занятая математикой и перипетиями своей личной жизни.

Боль за страну, именно так. Но с другой стороны, она написала эту повесть и в память об Анюте. История девушки, которая порывает с обычной жизнью и выходит замуж за политического заключенного, приговоренного к сибирской каторге. Выходит, узнав, что может немного облегчить суровость его наказания: его отправят не на север, а на юг Сибири, если его будет сопровождать жена […приговоренного к сибирской каторге… будет сопровождать жена. — На самом деле героя повести Павленкова приговаривают к заключению в Алексеевском равелине Петропавловской крепости, и Вера выходит за него замуж, чтобы это наказание было заменено сибирской ссылкой.]. Конечно, повесть понравится ссыльным, которым удастся прочесть ее в рукописи, но ведь им нравится любая запрещенная книга, — это Софья прекрасно знает. «Сестры Раевские» [«Сестры Раевские» — название «Воспоминаний детства» в шведском и датском переводе.], воспоминания, нравились ей куда больше, хотя цензор их пропустил, а кое-кто из критиков отверг из-за излишней сентиментальности.

IV

Ей и раньше приходилось обманывать ожидания Вейерштрасса. Первый раз это произошло после того, как она добилась успеха. Да, обманула ожидания, хотя он потом об этом ни разу даже не упомянул. Бросила и учителя, и математику и даже не отвечала на его письма. Летом 1874 года вернулась домой, в Палибино, с новеньким дипломом в бархатной обложке, сунула его ящик стола — и сразу забыла на месяцы, если не на годы.

Запах скошенного сена, сосновых лесов, золотые летние деньки, долгие светлые вечера — все это захватило ее. Устраивали пикники, разыгрывали любительские спектакли, давали балы, праздновали именины, принимали старых друзей. Там гостила Анюта, счастливая, с годовалым малышом. И Владимир тоже там был. И в этой атмосфере летней радости, легкости, тепла, вина, долгих веселых ужинов, танцев, пения — как было не уступить ему и не стать наконец не только его женой, но и его любовницей?

Это случилось не потому, что Софья полюбила. Она была благодарна Владимиру и убедила себя в том, что это чувство — любовь — не существует в действительности. Если уступить ему, то это сделает их обоих счастливее, думала она. И действительно сделало — на какое-то время.

Осенью они переехали в Петербург, и там веселая жизнь получила продолжение. Званые вечера, спектакли, приемы, а еще они читали все газеты и журналы — и легкомысленные, и серьезные. Вейерштрасс прислал письмо: умолял не бросать математику. Благодаря его стараниям диссертацию Софьи напечатали в «Журнале чистой и прикладной математики», известном также как «Журнал Крелле», однако она едва удосужилась туда заглянуть. Он просил ее уделить неделю — всего одну неделю! — работе, чтобы завершить статью о кольцах Сатурна, и тогда ее тоже можно было бы опубликовать. Софья не стала с этим возиться. У нее не было ни минуты, она совсем закружилась в непрерывном празднике. Именины друзей, новые оперы и балеты, но главное — радость самой жизни.

Она вдруг поняла, очень поздно, то, что многие знали с детства: жизнь может быть прекрасна и без достижений. Может быть полной, заполненной до краев — и в то же время не утомлять, не изматывать. Надо только заработать достаточно денег, чтобы устроить себе комфортную жизнь, а потом можно развлекаться сколько хочешь, и не будет ни скуки, ни безделья, и в конце дня останется чувство, что ты делал только то, что приятно окружающим. И можно не мучиться.

Оставался только вопрос, где взять деньги.

Владимир снова взялся за издание книг. Для этого пришлось залезть в долги. Оставшееся после смерти родителей Софьи наследство было вложено в строительство громадных домов с общественными банями, оранжереями, булочными и паровыми прачечными. Планы у супругов были грандиозные. Однако строительные и иные подрядчики их постоянно надували, рынок оказался нестабильным, и, вместо того чтобы построить надежное основание для будущей жизни, они все глубже и глубже погрязали в долгах.

Кроме того, жить так, как живут другие супружеские пары, оказалось дороговато. У Софьи родилась девочка. Малышке дали имя матери, но в семье называли Фуфой. У Фуфы была нянька, кормилица, а также собственные апартаменты. Кроме того, у них служили кухарка и горничная. Владимир накупил Софье модных платьев, а дочке — замечательных подарков. Имея степень доктора, полученную в Йенском университете, он нашел место приват-доцента в Петербурге, однако денег все равно не хватало. Издательское дело совсем не приносило дохода.

В это время убили царя, и политическая атмосфера в стране стала совсем невыносимой. Владимир впал в столь глубокую меланхолию, что не мог ни работать, ни думать.

Вейерштрасс узнал о смерти родителей Софьи и, желая утешить ее в горе, как он выразился, прислал статью о своей новой и совершенно замечательной системе интегрального исчисления. Однако вместо того, чтобы вернуться к математике, она принялась писать театральные рецензии и популярные статейки для газеты […статейки для газеты. — В 1876–1877 гг. супруги Ковалевские печатались в газете «Новое время», еще имевшей репутацию либерального издания.]. Это заставляло ее талант приносить некоторую пользу, других людей — относиться к ней проще, а для нее самой было куда менее утомительным занятием, чем математика.

Затем семья Ковалевских переехала в Москву в надежде, что там-то счастье им улыбнется.

Владимир оправился от депрессии, но не чувствовал в себе ни сил, ни желания возвращаться к преподавательской деятельности. Он нашел новое дело — ему предложили место в компании, производившей керосин. Хозяевами предприятия были братья Рагозины: […братья Рагозины… — Виктор Иванович (1833–1901) и Евгений Иванович (1843–1906) Рагозины, из которых первый был крупным нефтепромышленником и инженером-технологом, а второй по преимуществу экономистом, статистиком и публицистом.] они владели нефтеперегонным заводом, а также построенным в современном стиле роскошным замком на Волге. Владимиру было поставлено условие, что он получит место, если вложит в предприятие некоторую сумму денег; ее пришлось одолжить.

На этот раз Софья предчувствовала, что все кончится плохо. Рагозины ей решительно не нравились, и они платили ей той же монетой. Владимир все больше и больше подпадал под их влияние. Это новые люди, говорил он, они не занимаются пустяками. Он стал смотреть на всех свысока, приобрел надменный вид. Назови мне хоть одну выдающуюся женщину, — говорил он ей. Назови хоть одну такую, которая действительно изменила что-то в мире, при этом не соблазняя и не убивая мужчин. Женщинам самой природой предначертано плестись позади и думать только о самих себе, и если вдруг паче чаяния им попадается какая-нибудь идея, которой можно посвятить всю жизнь, они впадают в истерику и разрушают эту идею своим самолюбием и самомнением.

Рагозинские разговоры, — отвечала на это Софья.

Она возобновила переписку с Вейерштрассом. А потом оставила Фуфу на попечение своей подруги Юлии и уехала в Германию. Написала Александру Ковалевскому [Ковалевский Александр Онуфриевич (1840–1901) — биолог и эмбриолог, академик (с 1890), старший брат В. О. Ковалевского.], старшему брату мужа, что Владимир заглотил рагозинскую наживку с такой готовностью, будто сам выпрашивал у судьбы еще один удар. Однако написала и мужу, предлагая вернуться. Благоприятного ответа не последовало.

Муж и жена встретились еще раз в Париже. Софья жила там скромно, экономила на всем, а тем временем Вейерштрасс пытался подыскать ей работу. Она снова погрузилась в математику и общалась теперь только с коллегами. Владимир уже не доверял Рагозиным, как раньше, однако совсем увяз в их делах и не мог выбраться. Поговаривал о переезде в Северо-Американские Соединенные Штаты. И даже поехал туда, но скоро вернулся.

Осенью 1882 года Владимир написал брату, что чувствует себя совершенно никчемным человеком. В ноябре сообщил о банкротстве Рагозиных. Боялся, что они потащат его за собой на дно и он попадет под суд. На Рождество Владимир навестил Фуфу, жившую теперь в Одессе, в семье брата. Очень обрадовался, что она его узнала, что она здоровенькая и умненькая. Потом написал прощальные письма Юлии, Александру, нескольким старым друзьям — но не Софье. Написал даже письмо в суд, с объяснением некоторых своих поступков, упоминавшихся в рагозинском деле.

Он помедлил еще немного, а в апреле надел себе на голову мешок и вдохнул хлороформ. […вдохнул хлороформ. — В. О. Ковалевский покончил с собой 15 апреля 1883 г. в московских меблированных комнатах «Ноблесс». Газета «Московские ведомости» писала, что «на голове у него был одет гуттаперчевый мешок, стянутый под подбородком тесемкой, закрывающей всю переднюю часть лица».]

Софья узнала о его смерти в Париже. Какое-то время она отказывалась от пищи и не выходила из своей комнаты. Она концентрировала свои мысли и волю на отказе от пищи, и так ей удавалось ничего не чувствовать.

Прибегли к искусственному кормлению, и она заснула. Пробудившись, испытала острый стыд за все это представление. Попросила карандаш и лист бумаги и принялась за решение задачи.


Денег совсем не осталось. Вейерштрасс прислал письмо с предложением поселиться у него в доме в качестве третьей сестры. Однако при этом продолжал теребить всех своих знакомых и наконец добился успеха: откликнулся его бывший студент, а ныне друг и коллега Гёста Миттаг-Леффлер, из Швеции. Недавно основанная Стокгольмская высшая школа соглашалась стать первым в Европе университетом, который примет на работу женщину — профессора математики.

Софья забрала из Одессы дочь и поместила ее пока что в Москве у Юлии. Она задыхалась от ненависти к Рагозиным. В письме к Александру Ковалевскому называла их «тонкими, ядовитыми злодеями». Убеждала судью: все доказательства свидетельствуют о том, что Владимир был человеком доверчивым, легковерным, но честным.

Потом она отправилась на поезде из Москвы в Петербург — навстречу своей новой, широко разрекламированной (однако не без порицания) газетами работе в Швеции. Из Петербурга добиралась морем. Закаты на Балтике были потрясающими. Все, больше никаких глупостей, говорила она себе. Я начинаю новую, правильную жизнь.

Тогда она еще не была знакома с Максимом. И не получила Борденовскую премию.

V

Из Берлина Софья выехала рано утром, вскоре после последнего и освобождающего прощания с Вейерштрассом. Поезд был старый, тащился медленно, но внутри было хорошо натоплено и чисто, как и полагается в немецком поезде.

Когда проехали примерно половину пути, сидевший напротив мужчина достал газету и любезно предложил ей на выбор любую часть — почитать.

Софья поблагодарила и отказалась.

Он кивнул на кружившую за окном метель:

— Надо же. Никто не ожидал.

— Да, никто, — ответила Софья.

— Вы до Ростока едете или дальше?

Мог заметить ее акцент и догадаться, что она не немка. Однако она ничего не имела против его разговоров или умозаключений. Мужчина был гораздо моложе ее, одет прилично, обращался почтительно. Ей показалось, что она раньше где-то встречала его или хотя бы видела. Но такое чувство часто возникает во время путешествий.

— В Копенгаген, — ответила она. — А потом в Стокгольм. Так что на моем пути метель будет только усиливаться.

— Значит, расстанемся в Ростоке, — сказал он.

Должно быть, хотел показать, что не долго будет надоедать ей разговорами.

— Ну и как вам Стокгольм?

— В это время года я его терпеть не могу. Просто ненавижу.

Она сама удивилась своим словам. Однако он только улыбнулся и вдруг перешел на русский:

— Вы уж меня извините. Получается, что я угадал. Но теперь уже я буду говорить, как иностранец. Я учился в России некоторое время. В Петербурге.

— Вы угадали, что я русская, по акценту?

— Нет, не совсем. Я это понял, когда вы заговорили о Стокгольме.

— А что, все русские ненавидят Стокгольм?

— Нет-нет. Они только говорят, что ненавидят. Но они любят.

— Мне не следовало так говорить. Шведы были очень добры ко мне. Многому научили…

Он засмеялся:

— Да, научили. Например, кататься на коньках.

— Ну да, конечно. А русские вас этому не учили?

— Ну… Они не были так настойчивы в своем учении, как шведы.

— Только не на Борнгольме, — сказал он. — Я сейчас живу на острове Борнгольм. Датчане, они не такие… как это… назойливые. Но кто живет на Борнгольме — не совсем датчане. Мы не считаем, что мы датчане.

Оказалось, что он работает на этом острове врачом. Она подумала: а не будет ли нарушением приличий попросить его посмотреть горло? Оно болело все сильнее. Потом решила, что не стоит.

Доктор рассказал, что его ждет еще долгий и тяжелый переезд на пароме, после того как они пересекут датскую границу.

А жители Борнгольма не считают себя датчанами: они называют себя потомками викингов, которых сменила в тех местах в шестнадцатом веке Ганзейская лига. У борнгольмцев жестокая история, они захватывали пленных. Слышала ли она когда-нибудь о грозном графе Джеймсе Босуэлле [Босуэлл — Джеймс Хепбёрн, 4-й граф Босуэлл (1535–1578) — лорд-адмирал Шотландии, третий муж Марии Стюарт, брак с которым привел к свержению королевы в 1567 г. Считается, что он умер в тюрьме замка Драгсхольм на острове Зеландия (Дания).]? Некоторые считают, что он умер на Борнгольме, хотя жители Зеландии утверждают, что это случилось у них.

— Он убил мужа шотландской королевы и женился на ней сам. Но умер в тюрьме. Перед смертью потерял рассудок.

— Мария, королева шотландцев, — сказала Софья. — Да, я слышала.

А как же! Мария Стюарт была одной из любимых героинь юной Анюты.

— Ох, простите меня! Я заболтался.

— Простить? Да за что же?

Он покраснел. Потом сказал:

— Я знаю, кто вы.

Вначале не догадывался, признался он. Но когда заговорили по-русски, уверился окончательно.

— Вы женщина-профессор. Я про вас читал в газете. Там была и фотография, но в жизни вы выглядите гораздо моложе. Простите, что я такой… назойливый, просто не мог сдержаться.

— На фотографии я выгляжу очень сурово, потому что подумала так: если улыбнусь, то люди такому профессору не будут доверять, — объяснила Софья. — А что, разве у врачей не то же самое?

— Ну, наверное. Я как-то не привык фотографироваться.

Теперь между ними возникло некое напряжение, и, чтобы его разрядить, нужны были усилия с ее стороны: ей следовало заговорить первой. Софья вернулась к теме острова Борнгольм. Народ там смелый и грубый, рассказал доктор, не то что изнеженные датчане. Люди селились там ради роскошной природы и чистого воздуха. Если она когда-нибудь решит приехать, он почтет за честь все ей показать.

— Там есть редчайшая голубая скала, — рассказывал он. — Ее породу называют голубым мрамором. От скалы откалывают кусочки, полируют — и получается… дамское украшение вокруг шеи… Бусы! Если вы захотите…

Он болтал чепуху, но чувствовалось, что ему хочется сказать что-то серьезное.

Объявили о приближении к Ростоку. Собеседник Софьи оживлялся все больше и больше. Она боялась, что этот доктор попросит ее дать автограф — на клочке бумаги или на книге, которую он читал. Ее, правда, очень редко просили об этом, но всякий раз, когда приходилось расписываться, она чувствовала себя нехорошо — сама не зная почему.

— Послушайте, что я хотел сказать, — заговорил он. — Об этом не говорят, но… Пожалуйста. Когда поедете в Швецию, не заезжайте в Копенгаген. Нет-нет, не бойтесь, я в своем уме.

— Я и не боюсь, — ответила она.

Хотя на самом деле испугалась. Немного.

— А позвольте вас спросить — почему? Над ним тяготеет проклятие?

Она вдруг решила, что он расскажет ей что-то о заговоре, о бомбах.

Значит, он анархист?

— В Копенгагене эпидемия оспы. Многие уже уехали из города, но власти ничего не признают, чтобы не вызвать паники. Боятся, как бы не сожгли правительственные здания. Все дело в финнах. Датчане считают, что оспу занесли финны. И правительство не хочет, чтобы все ополчились на финских беженцев. Или на правительство, которое их пустило.

Поезд остановился. Софья поднялась и взяла свой чемодан.

— Пообещайте мне. Не уходите так, не пообещав.

— Хорошо-хорошо, — ответила она. — Обещаю.

— Садитесь на паром до Гедсера. Я бы помог вам поменять билет, но мне надо ехать дальше, на Рюген.

— Хорошо, я обещаю.

А не Владимира ли он ей напоминал?! Владимира в самые первые дни. Не столько чертами лица, сколько заботой о ней и умоляющим тоном. Его постоянная униженная, упрямая, умоляющая забота.

Доктор протянул руку, и она разрешила ему пожать свою, но оказалось, что у него есть еще одно намерение. Он положил ей на ладонь маленькую таблетку:

— Это принесет вам облегчение, если путешествие покажется утомительным.

Надо бы поговорить с кем-нибудь из числа служащих железной дороги об этой эпидемии оспы в Копенгагене, — решила Софья.


Но сделать этого не удалось. Кассир, который менял ей билет, явно сердился, что приходится заниматься таким сложным делом, и разозлился бы еще больше, если бы она переменила решение и попросила поменять билет обратно. Сначала казалось, что он не говорит ни на одном языке, кроме датского, как и ее попутчики, но, завершив операцию, вдруг обратился к ней по-немецки и сказал, что теперь поездка продлится гораздо дольше — понимает ли она это? Тут она вдруг осознала, что они все еще в Германии и о Копенгагене этот человек может вовсе ничего не знать. И о чем она, спрашивается, думала?

Кассир еще добавил с мрачным видом, что на островах тоже метель.

В маленьком немецком пароме на Гедсер было тепло, но сидеть пришлось на жестких деревянных скамейках из продольных реек. Софья совсем уж было собралась проглотить таблетку, решив, что именно эти скамейки доктор и имел в виду, когда говорил об утомительном путешествии. Но потом решила приберечь ее на случай морской болезни.