Опять это «нравится больше всего». Девочка не может сейчас вспомнить ни одной птицы и отвечает: «Ворона».

Учительница смеется:

— Ладно, думай про ворону. Перед тем как начать играть, представь себе ворону.

Потом, видимо почувствовав, что ребенок обижен ее смехом, и чтобы загладить свою вину, учительница предлагает съездить в Виллингдонский парк — проверить, открылся ли там уже летний киоск с мороженым.

— Они же не станут волноваться, если ты немного задержишься?

— Они знают, что я с вами.

Киоск открыт, но выбор пока небольшой: лучших сортов еще не завезли. Девочка выбирает клубничное. Она держится настороженно, несмотря на всю свою радость. Учительница выбирает ванильное — так часто поступают взрослые. Однако при этом шутливо говорит продавцу, чтобы он поскорей заказал ромовое с изюмом, если не хочет растерять всех покупателей.

Может, это еще одна перемена в их отношениях? Послушав, как разговаривает учительница — грубовато, как говорят старшеклассницы, — девочка успокаивается. Она уже не так зажата, хотя по-прежнему чувствует себя счастливой. Они подъезжают к пристани — взглянуть на пришвартованные яхты, и учительница говорит, что ей всегда хотелось жить в плавучем доме. Это было бы так здорово, говорит она, и девочка, разумеется, соглашается. Они решают, какой корабль взяли бы себе, и останавливаются на одном плавучем доме, похоже самодельном, выкрашенном в голубой цвет. В нем множество крошечных окошек, в которых видны горшки с геранью.

Это подталкивает их к разговору о том доме, где теперь живет девочка и где раньше жила учительница. Почему-то по пути они все время возвращаются к этой теме. Девочке нравится, что у нее теперь есть собственная спальня, но не нравится, что снаружи так темно. Иногда ей кажется, что за окном рычат дикие звери.

— Какие еще звери?

— Ну, медведи, пумы. Мама говорит, что они там живут в лесу, и никогда туда не ходит.

— А когда ты их слышишь, ты прячешься у мамы в постели?

— Нет, туда нельзя.

— Господи, да почему же?

— Потому что там Йон.

— А что Йон говорит про пум и медведей?

— Говорит, в лесу только олени ходят.

— А он не рассердился на твою мать за то, что она тебе наговорила?

— Нет.

— А что, он никогда не сердится?

— Как-то раз рассердился. Когда мы с мамой вылили все его вино в раковину.

Учительница говорит: очень жаль, что ты боишься леса. Там можно гулять, и дикие звери тебя не тронут, особенно если шуметь так, как ты обычно шумишь. Она знает там совершенно безопасные дорожки, а также названия всех цветов, которые сейчас распускаются. «Собачий зуб». Триллиум. Арум — он расцветает, когда прилетает малиновка. Фиалки и водосборы. Шоколадные лилии.

— У этих лилий есть настоящее название, но мне больше нравится «шоколадные». Звучит очень вкусно. Но дело, конечно, не во вкусе, а в том, как они выглядят. Точь-в-точь как шоколад, с пурпурными крапинками, словно в нем ягодки. Они редко попадаются, но я знаю, где их искать.


Джойс снова откладывает книгу. Ей кажется, что теперь-то она поняла, к чему все идет: сейчас начнется ужастик. Невинное дитя, ненормальная мерзавка, соблазнение. Можно было раньше догадаться. Очень модно в наше время, почти обязательно. Лес, весенние цветы. Именно в этом месте авторша добавит к взятым из жизни людям и ситуациям уродливую выдумку, потому что ей просто лень придумать что-нибудь более жизненное и менее зловредное.

Хотя какие-то отголоски реальных событий здесь можно уловить. Джойс припоминает совершенно забытые вещи. Она несколько раз отвозила домой Кристину, но никогда даже в мыслях не называла ее Кристиной, только «дочь Эди». Вспоминает, что не могла заставить себя заехать во двор, чтобы развернуться, и всегда высаживала девочку на обочине, а потом ехала еще примерно полмили до места, где можно сделать разворот. Про мороженое Джойс ничего не помнит. А вот плавучий дом, пришвартованный к пристани, точно такой, как описан в рассказе, действительно был. И цветы, и эти ужасные расспросы ребенка исподтишка — все это могло быть в действительности.

Надо продолжать читать. Джойс выпила бы еще бренди, но завтра в девять утра у нее репетиция.


Нет, ничего подобного! Джойс снова ошиблась. Лес и шоколадные лилии исчезают из рассказа, и концерт почти не описан. Просто закончился учебный год. В воскресенье на последней неделе девочка просыпается рано утром. Она слышит во дворе голос учительницы и подбегает к окну. Учительница сидит в машине с опущенным стеклом и разговаривает с Йоном. К ее легковушке прикреплен прицеп, который называют «сам-себе-перевозчик» […«сам-себе-перевозчик». — U-Haul (букв.: «ты тащишь») — известная американская фирма проката прицепов и грузовиков.]. Йон ходит по двору голый по пояс, в одних джинсах и босиком. Он зовет мать девочки. Та появляется из кухонных дверей, делает несколько шагов, но близко к машине не подходит. На ней рубашка Йона, которую она носит вместо халата. Она всегда носит одежду с длинными рукавами, чтобы скрыть свои татуировки.

Разговор идет о вещах, оставшихся в квартире, которые Йон обещает забрать. Учительница бросает ему ключи. Потом Йон и ее мать начинают наперебой уговаривать ее что-то взять с собой. Однако учительница смеется неприятным смехом и говорит: «Пусть все будет ваше». Йон быстро соглашается: «Ладно. Пока!» Учительница откликается, как эхо: «Пока!» Мать девочки ничего не говорит или говорит так тихо, что ее не слышно. Учительница снова смеется тем же смехом, а Йон объясняет ей, как развернуть машину с прицепом во дворе. Девочка бежит вниз, прямо в пижаме, хотя и знает, что учительница сейчас вряд ли захочет с ней поговорить.

— Ты опоздала, — говорит мать. — Она только что уехала. Спешила на паром.

Слышится автомобильный гудок. Йон поднимает руку. Потом возвращается к дому и говорит матери девочки:

— Вот и все.

Девочка спрашивает, приедет ли учительница к ним еще раз, и он отвечает:

— Вряд ли.

Дальше девочка примерно полстраницы постепенно осознает произошедшее. Став постарше, она припоминает вопросы учительницы, раньше казавшиеся ей случайными. Какие-то сведения — впрочем, совершенно бесполезные — о Йоне (которого она никогда не называла по имени) и о ее матери. А рано они встают по утрам? А что едят? А вместе они готовят? А что слушают по радио? (Ничего, они купили телевизор.)

Чего добивалась учительница? Надеялась услышать дурное? Или просто жаждала узнать хоть что-нибудь, поговорить хоть с кем-то, кто ночует с ними под одной крышей, ест за одним столом, находится поблизости от них?

Ответов на эти вопросы девочка так и не получила. Она поняла только, как мало сама она значила во всей этой истории, как использовали ее обожание и какой дурочкой она была. И это, разумеется, вызывает горечь. И еще пробуждает гордость. Она клянется, что никогда не позволит так поступать с собой.

Однако происходит кое-что еще. Неожиданный поворот в финале. Детская обида на учительницу в один прекрасный день исчезает. Героиня сама не знает почему и когда, но почему-то больше не считает происходившее тогда обманом. Думает о музыке, которая так трудно ей давалась (музыку она, разумеется, бросила еще подростком). Вспоминает счастливое, полное надежд время, внезапные вспышки счастья, забавные и чудесные названия лесных цветов, которые она так и не увидела.

Любовь. Какое счастье, что она ее повстречала. Ей теперь кажется, что есть какая-то случайная и несправедливая экономия чувств, когда величайшее счастье одного человека — пусть недолгое и непрочное — отчего-то должно зависеть от величайшего несчастья другого.

Ну разумеется, — думает Джойс. — Так и есть.


В пятницу к двум часам Джойс отправляется в книжный магазин. Берет с собой книгу, чтобы ее подписать, а также подарочную коробку конфет из «Ле бон шоколатье» [«Добрый шоколадник» (фр.).]. Встает в очередь. Она немного удивлена тем, сколько пришло народу. Есть женщины ее возраста, есть постарше и помоложе. Несколько мужчин — эти все моложе, и некоторые из них явно всего лишь сопровождают своих подруг.

Продавщица узнает Джойс.

— Как здорово, что вы пришли! — восклицает она. — А вы читали рецензию в «Глоуб» [«Глоуб». — В данном случае, по-видимому, имеется в виду не американский таблоид «Глоуб», а вторая по величине канадская ежедневная газета «Глоуб энд мэйл» (Globe and Mail).]? Ничего себе, да?!

Джойс смущена, она даже дрожит. Ей трудно говорить.

Продавщица проходит вдоль очереди, объясняя, что автографы ставятся только на книги, купленные в этом магазине, а также что некий сборник, в котором напечатан рассказ Кристи О'Делл, пока в продажу не поступил, приносим свои извинения.

Перед Джойс стоит высокая и широкоплечая женщина, поэтому она не видит Кристи до тех пор, пока эта покупательница не наклоняется, чтобы положить книгу на столик для автографов. Тогда Джойс видит молодую женщину, не похожую ни на девушку на рекламном постере, ни на гостью у них на вечеринке. Нет ни черного костюма, ни шляпы. Кристи О'Делл одета теперь в пиджак из розово-красного глазета с крошечными золотыми бусинками на лацканах. Под ним тонкий розовый топик. Волосы недавно покрашены в золотистый цвет, в ушах золотые сережки, а на шее — золотая цепочка, тонкая, как волосок. Губы поблескивают, как лепестки цветов, а веки покрыты умброй.

Ну а что? Все правильно. Кто захочет покупать книгу, написанную брюзгой или неудачницей?

Джойс не решила заранее, что скажет. Слова придут сами.

К ней снова обращается продавщица:

— Откройте, пожалуйста, книгу на той странице, где хотите получить автограф.

Чтобы сделать это, Джойс приходится поставить на стол коробку. Она чувствует, что у нее ком в горле.

Кристи О'Делл поднимает голову и улыбается ей с гламурной приветливостью и профессиональной непринужденностью:

— Как вас зовут?

— Достаточно имени — Джойс.

Время, ей отведенное, проходит очень быстро.

— Вы родились в Раф-Ривере?

— Нет, — отвечает Кристи О'Делл с некоторым неудовольствием. По крайней мере приветливость ее уменьшается. — Я только жила там какое-то время. Дату поставить?

Джойс берет в руки свою коробку. В «Добром шоколаднике» делают цветы из шоколада, но не лилии. Только розы и тюльпаны. Поэтому она купила тюльпаны, которые на самом деле не сильно отличаются от лилий. В конце концов, и те и другие — луковицы.

— Я хотела бы поблагодарить вас за рассказ «Kindertotenlieder», — произносит Джойс так стремительно, что почти проглатывает длинное слово. — Он очень много значит для меня. Я принесла вам подарок.

— Ах да, да, какой чудесный рассказ! — забирает коробку продавщица. — Он меня просто сразил.

— Вы не беспокойтесь, это не бомба, — говорит Джойс, смеясь. — Это шоколадные лилии. Хотя на самом деле тюльпаны. Лилий не было, пришлось купить тюльпаны, поскольку они больше всего похожи на лилии.

Она замечает, что продавщица уже не улыбается и смотрит на нее исподлобья.

— Спасибо! — говорит Кристи О'Делл.

Ни малейшего признака, что она узнала Джойс. Она просто не знакома ни с той Джойс, жившей много лет назад в Раф-Ривере, ни с этой, у которой была две недели назад на вечеринке. Должно быть, и название собственного рассказа она не узнала. Можно подумать, что Кристи О'Делл не имеет ко всему этому ни малейшего отношения. Словно все прошедшее — кожа, из которой она вывернулась и оставила лежать на траве.

Кристи О'Делл сидит и подписывает свое имя — словно это единственный вид письма, за который она отвечает на свете.

— Было очень приятно поболтать с вами, — говорит продавщица, все еще поглядывая на коробку, которую девушка в «Добром шоколаднике» перевязала закручивающейся серпантином желтой ленточкой.

Кристи О'Делл уже подняла глаза на следующую читательницу, и Джойс наконец понимает, что пора двигаться дальше, пока она не стала объектом всеобщего внимания, а ее коробка, чего доброго, предметом интереса полиции.


Проходя по Лонгсдейл-авеню и поднимаясь в гору, Джойс поначалу чувствует себя раздавленной, но постепенно обретает прежнее спокойствие. Все это может со временем превратиться в забавную историю, которую она когда-нибудь кому-нибудь расскажет. Вполне возможно, а почему бы и нет?

Венлокский кряж [Венлокский кряж (Wenlock Edge) — уникальное природное образование в Венлоке (Шропшир, Англия), поросшая лесом гряда длиной около 30 км; представляет собой выход на поверхность древних силурских пород. О посвященном ему стихотворении А. Хаусмана см. ниже.]

У моей мамы был двоюродный брат-холостяк, который раз в год, летом, приезжал к нам на ферму. Он привозил с собой свою матушку, тетю Нелл Боттс. А его звали Эрни Боттс. Это был высокий румяный мужчина, с добродушной квадратной физиономией, низким лбом и белокурыми волнистыми волосами. Руки и ногти у него были чисты, как мыло, бедра слегка полноваты. Я его дразнила «Эрнст Толстопоп», — в детстве у меня был злой язык.

Но обидеть его я не хотела. Вряд ли хотела. После смерти тети Нелл он перестал приезжать, но присылал поздравительные открытки на Рождество.

Потом я поступила в университет в Лондоне — то есть в Лондоне в провинции Онтарио, где жил Эрни, и тогда он завел обычай раз в две недели по воскресеньям приглашать меня на ужин. Приглашал просто потому, что я была его родственницей, и даже не задумывался, не скучно ли будет нам вдвоем. Мы ездили всегда в одно и то же место — в ресторан «Старый Челси», который находился на холме, а его окна смотрели на Дандас-стрит. Там были бархатные портьеры, белоснежные скатерти и маленькие лампы с розовыми абажурами на столах. Наверное, для Эрни ресторан был дороговат, но я об этом не беспокоилась. Любой деревенской девчонке кажется, что все горожане, надевающие каждый день костюмы и выставляющие напоказ чистые ногти, уже достигли того уровня процветания, при котором такое излишество, как посещение ресторана «Старый Челси», — обычное дело.

Я выбирала в меню самые экзотические блюда, такие как vol au vent [Слоеный пирог (фр.).] с курицей или утка а l’orange [Утка под апельсином (фр.).] […утка а l’orange… — Имеется в виду утка, зажаренная с апельсиновым соусом, — классическое французское блюдо, ставшее популярным в Англии и затем в Канаде в 1960-е гг.], а он всегда заказывал ростбиф. Десерты нам привозили на специальном столике на колесиках, — большой кокосовый торт, пирожные с заварным кремом, украшенные сверху редкой в это время года клубникой, а также покрытые шоколадной глазурью рогалики со взбитыми сливками. Я долго глядела на них и не могла выбрать что-то одно, словно пятилетняя девочка у лотка мороженщика, а по понедельникам воздерживалась от пищи, возмещая постом воскресное обжорство.

Эрни выглядел недостаточно пожилым, чтобы сойти за моего отца, и мне не хотелось, чтобы кто-нибудь из университета увидел нас и решил, будто это мой ухажер.

Он расспрашивал меня про учебу и кивал с серьезным видом, когда я ему в который раз рассказывала, что слушаю дополнительные курсы на отделении английской филологии и на философском факультете, чтобы получить диплом с отличием. Услышав это, он не закатывал глаза (так делали мои домашние), но говорил, как высоко ценит образование и сожалеет о том, что сам он после окончания школы не смог продолжить учебу, а пошел работать на Канадскую железную дорогу кассиром. Теперь он был каким-то начальником.

Эрни говорил, что ему нравится читать серьезную литературу, но, по его мнению, это не может заменить университетского образования.

Я была уверена, что под «серьезной литературой» он понимает краткое изложение журнала «Ридерз дайджест» [«Ридерс дайджест» (Reader's Digest) — американский журнал, до 2009 г. — самый популярный в Северной Америке.], и, чтобы сменить тему и не обсуждать мою учебу, начинала рассказывать о пансионе, в котором жила. В те времена в университете не было общежития, и все мы либо жили в таких пансионах-меблирашках, либо снимали дешевые квартиры, либо вступали в студенческие братства […студенческие братства… (англ. fraternity, sorority; букв.: «братства», «сестринства») — в Северной Америке сообщества-клубы студентов вузов, которые имеют дома для совместного проживания и некоторые общие традиции; известны с конца XVIII в.; обычно называются буквами греческого алфавита.], у которых были собственные здания. Моя комната находилась в мезонине старого дома и была довольно просторной, хотя и с очень низким потолком. Раньше это помещение предназначалось для прислуги и потому имело отдельную ванную. Комнаты второго этажа занимали две студентки-старшекурсницы, которые, как и я, получали пособие. Их звали Кей и Беверли, и они заканчивали отделение современных европейских языков. А на первом этаже, в помещении с высокими потолками, но разрезанном перегородками на маленькие комнатушки, разместилось семейство студента-медика, который почти не бывал дома, но зато его жена Бет сидела дома постоянно — с их двумя маленькими детьми. Бет выполняла функции домоправительницы и сборщицы платы за проживание, между ней и жилицами второго этажа то и дело вспыхивали междоусобные войны из-за того, что девушки стирали свои вещи в ванной и там же вывешивали их сушиться. Когда студент-медик появлялся дома, он иногда пользовался этой ванной, поскольку другая ванная, внизу, была вся занята детскими вещами, и Бет считала, что ее муж не обязан бороться с лезущими в лицо чулками и другими интимными женскими штучками. Кей и Беверли отражали ее атаки: они заявляли, что, когда въезжали сюда, им была обещана отдельная ванная комната.

Обо всем этом я рассказывала Эрни, а он краснел и говорил, что девушкам следовало прописать пункт про ванную в договоре аренды.

Кей и Беверли меня не интересовали. Они учились на лингвистическом отделении, но разговоры у них были точь-в-точь как у девиц из банка или какой-нибудь конторы. Они завивали волосы, накручивая их на бигуди, а по субботам красили ногти, потому что вечером отправлялись на свидания со своими ухажерами. А по воскресеньям они мазали лосьоном свои лица, расцарапанные бакенбардами этих ухажеров. Что касается меня, то я еще не встретила ни одного молодого человека, который мне хоть сколько-нибудь понравился бы, и только удивлялась, как им это удалось.

Девушки рассказывали, что когда-то у них была совершенно безумная мечта — стать переводчицами в ООН, но теперь они рассчитывали только получить места школьных учительниц и, если повезет, выйти замуж.

Еще они давали мне непрошеные советы.

Я подрабатывала в университетской столовой. Собирала на тележку грязные тарелки и, освободив столы, вытирала их. А также расставляла блюда по полкам, чтобы покупатели потом брали их оттуда самостоятельно.

Девушки сказали, что зря я согласилась на такую работу.

— Если парни увидят тебя за этим делом, то на свидания уже не позовут.

Я рассказала Эрни и об этом, и он спросил:

— Ну и что ты им сказала?

— Ничего страшного: я и не стану встречаться с тем, кто так смотрит на вещи.

Тут оказалось, что я взяла верный тон. Румяные щеки Эрни еще больше зарумянились, он даже всплеснул руками.

— Совершенно верно! — воскликнул он. — Вот это правильная позиция. Ты честно делаешь свое дело. Никогда не слушай того, кто осуждает тебя за то, что ты честно выполняешь работу. Продолжай и не обращай ни на кого внимания. Будь выше. А если кому не нравится, вели им заткнуться — и все!

Его горячая речь, чувство собственной правоты, раскрасневшееся лицо, горячее одобрение и дурацкие телодвижения пробудили во мне первые сомнения, первое глухое подозрение, что сделанное девицами предупреждение все-таки имело определенные основания.


Я обнаружила у себя под дверью записку: Бет хотела со мной поговорить. Я решила, что это насчет пальто, которое я оставила сушиться на перилах лестницы, или насчет того, что я слишком громко топаю, поднимаясь к себе днем, в то время как ее муж Блейк (иногда) или детишки (обычно) спят.

Войдя к ним, я увидела картину бедности и беспорядка, в которых проходила вся жизнь Бет. Белье из стирки — пеленки и пахучие шерстяные детские вещички — висело на веревках под потолком, булькали и позвякивали бутылочки, стерилизовавшиеся на плите. Окна запотели, на стульях валялась сырая одежда и перепачканные мягкие игрушки. Старший мальчик цеплялся за перильца манежа и возмущенно вопил, — по-видимому, Бет только что его туда сунула. А младший сидел на высоком стульчике, и его рот и подбородок были покрыты, как сыпью, какой-то кашицей цвета тыквы.