Утро как утро, такое же, как вчера. Стандартное утро. Обычно это ее вполне устраивает. Стандартное утро обещает стандартный, устойчивый день.

Сунула ноги в войлочные тапки, накинула халат, подошла к окну и отодвинула тяжелую, подбитую шелком гардину. Тучи лежат чуть не на земле, отчего контуры домов красного кирпича кажутся нечеткими, будто запылились. Неплохо бы протереть скучный пейзаж влажной тряпкой. А так — всё как всегда. Дом напротив даже в тумане выглядит заносчиво — каменная лестница, снежно-белые желоба и водосточные трубы. Хозяин накопил наконец денег на машину и теперь паркует сверкающий “моррис майнор” у самой калитки: пусть никто не сомневается, кому принадлежит это чудо техники. Он и сейчас там стоит, но не сверкает, лак покрыт матовой пыльцой измороси.

Напомним: декабрь 1949 года, Рита стоит у окна спальни на втором этаже и смотрит на разделенные узкой полоской кустарника дома, каждый на две семьи. В тумане граница между пятнами зелени и терракотой кирпича размыта, как на неумелой акварели.

Нет. Ошиблась. Новое утро хоть и выглядит как вчерашнее, позавчерашнее, позапозавчерашнее, но это только кажется.

“Теперь ты довольна?” — спросил он по пути в ресторан “Старая вишня”.

Рита понимала: он не хочет затевать очередную ссору. Судорога злости свела рот, и она не смогла ответить. Молча кивнула — не стоит портить день. Все же сделали, что хотели. Кивнула, но в глаза не посмотрела.

Но все же, все же… Время было заказано, он позвонил брату, сказал, чтобы в конторе его не ждали. Оделись парадно и проехали три остановки до Энфилда на автобусе.

Никак не удавалось осознать. Даже не осознать, а переварить. И вовсе не потому, что, как часто говорят, этот день был самым счастливым днем жизни, и не потому, что произошло такое фантастически значительное событие. Наоборот: значительное событие оказалось банальным и прозаическим, наименее драматичным из всего, что может произойти с двумя людьми. Им вручили конверт со свидетельством, скрепленным печатью местного муниципалитета. Плотный конверт так и лежит в прихожей поверх пачки неоплаченных счетов. Они его даже не распечатали.

“А ты довольна?” — задала Рита себе тот же вопрос, вглядываясь в постоянно меняющие очертания цветные пятна. Если прищуриться, смесь кирпично-красного, зимней зелени и клочьев опустившихся на землю облаков похожа на палитру художника.

— Ты довольна? — еще раз спросила она, на этот раз вслух. Он наверняка все еще спит, а спит он крепко.

Туман внезапно и быстро рассеялся, прямо на глазах. Облакам надоело возиться с пепельным ластиком, стирать грубые и угловатые черты жизни — снялись с насиженного места и скрылись в небе. А может, и не в небе, а в каком-то неизвестном тайнике, где обычно прячутся, дожидаясь своего часа, облака.

Нельзя сказать, чтобы Рита так уж предвкушала новый день, но он-то все равно наступил. Она вовсе не потирала руки, вспоминая набор ждущих ее домашних дел, но их-то все равно придется переделать в определенном порядке. С этим Рита тоже давно смирилась. Собственно, это однообразие и внушало ей спокойную радость. Радость стоящего на перроне пассажира, уверенного: поезд придет вовремя. Конечно, радость. Не брызжущая пиротехникой эйфория, не ливень конфетти — “война-наконец-закончилась”, — а спокойное, управляемое, но все же удивление — радостное удивление надежности миропорядка. Нельзя забывать: миропорядок надежен и устойчив. Жизнь много раз давала поводы для сомнений, и именно поэтому ей было радостно. Шампанское и торты с глазурью необязательны. И слава богу.

С дуба напротив, медленно поворачиваясь в воздухе, упало несколько листьев. Рита проследила глазами за полетом. То, что случилось вчера, должно остаться тайной. Такое требование предъявляет стыд. И он — пусть поклянется, что никогда и нигде не проронит ни слова. Ни один человек не должен знать, потому что станут пожимать плечами: решились наконец-то, интересно, что они раньше думали.

Даже свадьба может быть не такой, как ждешь.

Рита спустилась по лестнице, прислушиваясь к знакомому поскрипыванию ступенек под винно-красной дорожкой, и прошла в кухню. Кот уже сидит наизготовку у двери черного хода и укоризненно смотрит на хозяйку зелеными неподвижными глазами. Она приоткрыла дверь — кот облегченно мяукнул, промелькнул, как сполох рыжего пламени, просочился в щель и исчез.

Извини, проспала немного.

Закурила сигарету, вышла из кухни и пошла взять газеты и молоко. Входную дверь оставила открытой. Волна холодного воздуха обдала лицо колючими брызгами и хлынула в дом, разбавляя и освежая застоявшийся, отяжелевший от дыхания трех спящих людей воздух. Постояла немного. Чистое, прозрачно светлеющее небо изготовилось исполнять главное, а может, и единственное условие своего существования: дать птицам возможность полета.

Рита окинула глазом соседские участки. Искусственные цветы в больших глиняных вазонах, недавно вошедшие в моду разноцветные садовые гномики, тщательно сформированные, постриженные шары и пирамиды самшита. Посмотрела на свой палисадник. Лепестки гортензий стали тонкими, как бумага, но, вопреки зиме, опадать не хотели. Ни у кого нет таких гортензий, как у нее. Особенно голубые — она подкармливает их алюминиевыми квасцами. Да, еще месяц назад они были голубыми. Были и лиловые, и темно-, и светло-розовые, а теперь все поблекли, как отголоски сна. Летом разрастаются так, что оставляют белые царапины на руках прохожих. Иногда жалуется кто-то из соседей. Рита выслушивает, кивает, но у нее даже мысли не возникает подойти к цветам с секатором.

Она упорно пытается отыскать хоть что-то, что отличало бы это знаменательное утро от других, — и не находит. Слизняки на низкой каменной ограде, желтая роза у калитки, чудом сохранившая несколько нераспустившихся бутонов. В дождевой бочке, раскинув прозрачные крылышки, дрейфуют узкие штрихи дохлых жучков-водомерок. Почему-то наводят на мысль о смертности всего живого.

И я тоже смертна.

Но я же богата! Вот мои дубы замерли в ожидании лета, молоко оставляет белые следы на стекле, в кустах пересвистываются мои горихвостки. У меня в саду растут пышные гортензии. Der Herr ist mein Hird, mir wird nichts mangeln… [Господь — Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться (нем., Пс. 22:1).] У меня есть все, кроме чего-то… сама не знаю чего.

Проследила, как поднимаются и тают колеблющиеся восьмерки сигаретного дыма. А этот мрак в душе… может, это тоже счастье? На мгновение Рита решила — почему бы нет? Никто еще не составил реестр признаков счастья. Но тут же отвергла такое предположение — оно показалось ей неправильным и даже оскорбительным.

Она прислушалась. Теперь и он встал. Муж. Забулькала вода в сливной трубе. Рита представила, как он заполняет умывальник холодной водой, потом открывает кран с горячей и добавляет ровно столько же, отсчитывая вслух секунды. Моется мочалкой, с головы до ног. Ритуал, обычай… обычность обычаев, будничность будней. Уже двадцать лет она слышит одну и ту же фугу утренних звуков.

Сигарета погасла. Надо бы заняться обычными утренними делами, но она задержалась у открытой двери.

Видела бы меня мать… Видела бы мою калитку, мой сад, мою наружную дверь, мою прихожую с телефонным столиком, мою гостиную, мои ковровые покрытия, мои три спальни и ванную комнату. Видела бы она электрический камин с притворяющимися настоящими тлеющими головешками, видела бы пианино, на котором занимаются девочки. Видела бы вогнутое зеркало в позолоченной раме в прихожей — мир в нем кажется больше и круглее, чем в действительности.

Увидела бы — и сразу поняла: ничто не напрасно. Грэнж-парк-авеню, 37, — скольким пришлось пожертвовать, сколько соблазнов преодолеть. Конечный пункт всех желаний и стремлений. А вот это странно. Стремления конечного пункта не имеют. Неизвестно, как у других, но у нее точно не имеют. Сколько она в себе копалась, пока не поняла: я состою из стремлений и желаний. Вот и сейчас. Скрипнуло зубами чувство долга: надо бы пойти приготовить завтрак… Успею. Взяла веерные грабли, начала собирать сухие листья под гортензиями и улыбнулась — пять минут, не больше. Нарушение ритуала, но желание взяло верх. Долг — основа ее существования, что ж… сегодня она показала ему нос. Почему бы не украсть чуть-чуть у зимнего рассвета, почему бы не побыть пять минут Робин Гудом? К тому же ей очень нравится податливость земли, шелест листьев, быстро растущий влажный ворох — тело занято механической, монотонной работой, а мысли текут легко и свободно.

Мать давно умерла, а Рита думает о ней с возрастающей с каждым годом нежностью. Хотя прекрасно знает: мать ни за что не смирилась бы с ее тайной, с ее позором. Ты — настоящая дочь своего отца, сказала бы Эмилия презрительно, а в ее устах это был самый суровый приговор; никто из ее восьми детей на отца похож не был. Даже теперь Рита слышит ее упреки, сжимает зубы и иногда еле удерживает стон стыда — словно бы и не похоронила этот стыд много лет назад. Похоронила и годами забрасывала могилу. В ушах по-прежнему голос матери, ее сильный немецкий акцент, особенно заметный в минуты раздражения. И слова, внушительные и неотвязные, как звон церковных колоколов: грех рожден из зла, а последствия страшны — вечная разлука с Господом.