Развод в самом деле выйдет скандальным. О нем напишут в «Таймс», «Дейли экспресс», «Дейли ньюз», «Дейли миррор» и «Дейли мейл». Личные письма будут зачитываться вслух в суде, и куски из них будут печататься в газетах. («Расторгнут брак дочери члена Королевской академии!», «Феминистка получила развод!») Она говорит, что ей не терпится писать виды duomo [Собор (ит.).] и колокольни Джотто с террасы нового дома.

Он смотрит на нее как зачарованный и по временам забывает, что нужно слушать.

Спустя лет шесть, в одиночестве, в сосновой роще на дальнем склоне той же речной долины он будет с любовью воссоздавать ее на бумаге. Констанция наследует от нее волосы орехового цвета и смугловатую кожу. Только будет иллюстрировать не детские, а старинные книги. Он поменяет цвет широко распахнутых ясных глаз с карих на синие — небольшая маскировка, возможность еще раз подержать ее в объятиях, пока пишется книга.

Муж Конни, «сэр Клиффорд Чаттерли», как и муж Розалинды, будет выпускником Кембриджа, героем войны и, в представлении изгнанника, «духовно бесплодным» — калекой в эмоциональном плане. Инвалидное кресло сэра Клиффорда станет внешним символом внутреннего паралича, бессилия целого поколения, закрывающего глаза на истины о своей войне.

Отец Констанции Чаттерли, член Королевской академии художеств, «сэр Малькольм» по книге, будет так же презирать своего зятя, как собственный отец Розалинды, сэр Хеймо, презирал своего. Своего зятя он не выносил33.

— Боже! — восклицает Розалинда и прижимает руки к груди. Это она открыла крышку его корзинки. Внутри извивается саламандра.

— На забаву трем юным грациям, — говорит он.

Бриджет и Хлоя несутся к нему с балкона, где до сих пор играли. На полу в гостиной, в большой оцинкованной ванне, на продолговатой подушке спит Нэн.

— Ш-ш-ш, тише, миленькие! — шикает на девочек мать, когда они восторженно пищат над саламандрой. — Сестренку разбудите!

Он чувствует себя едва ли не отцом семейства.

Полы ее нового дома устланы итальянскими циновками, сладко пахнущими тростником34, поверх которых там и сям раскиданы лиловые и синие персидские коврики, тонкие, шелковистые, порядком потертые35. На стене в гостиной висят отличные репродукции Ренуара и Сезанна36— из Германии, говорит она. Она купила их в Дрездене, когда путешествовала по Европе, еще до замужества. А вот — прекрасная копия Рафаэлевой Мадонны, круглый холст в потертой дубовой раме.

— «Альба Мадонна», — замечает она из кухни, видя, что он разглядывает картину. — Она висела на стене у меня в детской, когда я была ребенком. Тогда я обожала Деву Марию и ужасно жалела, что мы не католики. Мои дорогие родители, однако, не уставали напоминать, что мы — просвещенные агностики и в качестве таковых можем любить только сюжеты, порожденные Церковью, и вдохновленные ею произведения искусства — будь то исконная древняя Церковь или англиканская. Ее учениям мы доверять не можем. Однако меня завораживала эта голова, выражение лица — она похожа на одну из микеланджеловских сивилл. Я никогда не переставала ее любить. Это детство, я знаю, но она всюду путешествовала со мной, и мы по-прежнему близки.

Она улыбается — очевидно, собственное признание кажется ей забавным — и начинает хлопотать над настурциями:

— Их надо поставить в воду или положить в еду? Цветочница мне что-то объясняла, но я не поняла.

Они выходят на балкон, переступая через тряпичных кукол и «Волшебные сказки стран-союзников» с иллюстрациями Эдмунда Дюлака. На балюстраде из бледного камня сияют в ящиках бархатно-красные герани. Далеко внизу, в долине реки, где стоит Флоренция, собор якорем удерживает мир на месте.

…любовь — это так чудесно, ты чувствуешь, что живешь, что причастна к акту творения37.

Айви, молодая нянька детей, в отъезде — навещает каких-то друзей в Сиене. Когда дети наконец накормлены и уложены в широкую кровать матери, он готовит для нее ужин: тушеные помидоры из ее сада с оливками, вином, чесноком и мортаделлой. Потом они гуляют — вверх по склону холма в темноте, пахнущей соснами. Сверкают светлячки. На склоне горы под ними зажигаются огни в окнах, будто раскрываются ночные цветы38.

Она знает, что он написал монографию о книгах Томаса Гарди. Замечательно, говорит она. Они вместе восхищаются романами Гарди, перебирая один за другим. Она рассказывает с неприкрытым восторгом, что великий писатель был влюблен в ее мать и, по собственному признанию, списал образ Тэсс из рода д’Эрбервиллей с нее.

Достаточно взглянуть на Розалинду, думает он. Она определенно унаследовала безыскусную красоту матери, сияющую свежесть Тэсс, мягкие каштановые волосы, румяное, простодушное, как у деревенской девушки, лицо39. И тогда он решает рискнуть. Неуклюжая попытка стать ближе.

— Ты когда-нибудь попадала в беду, если можно так сказать, раньше, до развода? Просто за то, что жила. В смысле, за то, что просто пыталась жить честно, как сейчас?

«Да», — скажет она тихим, мягким говорком40, и это сделает их ближе.

— Боже милостивый, нет, конечно!

Ее как будто повергает в замешательство его вопрос, его серьезность, и она рвет горсть тимьяна с ближайшего скального выступа и прижимает к лицу, будто желая спрятаться. Она бы сейчас отдала что угодно, лишь бы оказаться на иссушенных солнцем склонах над Средиземным морем, вдыхать тимьяновый запах местных трав, карабкаясь на бледные утесы безлюдных гор! Там можно сорвать с себя крышку. А в Англии так и проживешь, закупорившись крышкой, всю жизнь41.

Он чувствует разделяющую их пропасть ночи. Розалинда отстраняется, напоминая, насколько они далеки друг от друга. Она продолжает дружелюбно — он приятель, но не член семьи.

— Понимаешь, мои родители — люди очень прогрессивных взглядов42. Мой отец — скульптор, как ты, конечно, знаешь, а мать активно участвовала в фабианском движении43. Путешествия с отцом всегда были чудесны. Мы изучали немецкий и французский. Меня и сестер возили в Париж, Флоренцию, Рим — надышаться подлинным искусством44. Мы копировали картины в галереях, а когда какие-нибудь доброхоты спрашивали, где наши родители, мы прикидывались сиротами.

В детстве мы пользовались полнейшей свободой — мальчики вместе с девочками — в деревне и в городе. Мы могли оставаться, сколько хотели, в студии отца в Кенсингтоне45. Мы ходили с распущенными волосами, в свободных халатах домашнего пошива, а иногда облачались в роскошные наряды, сшитые матерью для костюмированных вечеров. Я полагаю, можно сказать, что мы росли космополитками и одновременно — деревенскими девчонками46. Мы купались нагишом. Мы спали в лесу безо всякого присмотра взрослых. — Она поднимает лицо, словно обыскивая взглядом ночь. — Я думаю, что у молодежи никогда больше не будет такой свободы.

Но для нас это было в порядке вещей. Лет пятнадцати нас послали в Дрезден — в том числе ради музыки. Мы свободно жили в студенческой среде. Спорили с юношами о философии, социологии, искусстве и были ничем не хуже сильного пола, пожалуй, даже лучше, ведь мы женщины!47 Потом, когда мы стали чуточку постарше, мы с Джоан, моей старшей сестрой — ты ведь должен ее помнить по Грейтэму? — отправились в пеший поход по Альпам. Тем летом, мне кажется, мы танцевали в лунном свете каждый вечер, ходили в походы по лесам с крепкими парнями, которые непременно несли с собой гитары. Мы пели песни «Перелетных птиц»…48 [«Перелетные птицы» (Wandervögel) — общее название немецкого молодежного направления (1896–1933), представители которого ходили в лесные походы и исполняли у костра песни под гитару, тем самым стремясь к общению с природой и протестуя против надвигающейся индустриализации.] Можешь в это поверить?

Смех у нее был теплый, звучный.

— В Гааге и Берлине49 мы ходили в оперу и на съезды социалистов50. Сейчас те девочки для меня непостижимы. Кто они были? Смотри! — Она указала на падающую звезду, хвост которой сыпал искрами в ночи. — Мы без конца пели и читали стихи. Мы рисовали, мы сочиняли музыку. Мы, наша маленькая группа, были вечно полны замыслов и планов.

Став постарше — уже в Лондоне, — мы всей шумной веселой компанией, бывало, брали целый ряд дешевых мест в балет на «Русские сезоны». Их мы любили больше всего. Их и Вагнера в Ковент-Гардене, где постановщиком был мой дядя Джордж. Еще мы играли в крикет, в крикет или хоккей, целыми днями.

Девочки Мейнелл — ну ты знаешь, Моника, Мэделайн и Виола, и еще младшая, я запамятовала ее имя, но ты, конечно, ее помнишь, — они тогда играли в хоккейной сборной школы Слейд. В огромных, обширных одеяниях средневекового вида. Должна сказать, что играли они не очень хорошо. Но кто бы смог хорошо играть в таких пеленах?

Капитаном команды был Калеб Салиби, впоследствии доктор Салиби, который потом женился на бедной Монике Мейнелл и бросил ее. Ты наверняка слыхал об этой печальной истории еще тогда, в Грейтэме, от мейнелловского клана. Мэделайн, сестра Моники, была всегда такая добрая… Понимаешь, мы все играли, не только мальчики. Мы были свободны, хотя сами этого не осознавали. Перед нами распахнут весь мир, нас привечают утренние леса. Делай что хочешь, говори что хочешь! Главное были разговоры, страстные споры, обмен мнениями51.

Какие мы были живые! Теперь я это вижу. Тогда мы не подозревали, что жизнь может быть какой-то иной, в нашей мы только жили, жили и совершали открытия, постоянные открытия нового. Нам и в голову не приходило, что жизнь может так… сузиться.