Он три часа вел машину в полной тишине. В одиночестве он смог позволить себе подумать о девочке, о том, как она посмотрела на него в последний раз.

Наконец он свернул с дороги, боясь, как бы за ним кто-нибудь не подсмотрел исподтишка. Он внимательно оглядел деревья, поля — никого. Дом выглядел заброшенным. Выйдя из машины, он осознал, что боится. Во рту пересохло, голова болела. Он напомнил себе, что здесь — его история, и кое-что было даже хорошо.

Полиция приехала и уехала. Дом выглядел использованным, истоптанным чужаками. В их старой комнате было пусто. Кто-то приходил отмыть кровь. На стенах ее не осталось. Он подумал — интересно, кто же это был, есть ли специальные сотрудники, которые этим занимаются. Он постоял над кроватью, глядя туда, где раньше лежала жена. Вдруг он схватил матрас, дернул вверх, выкинул в коридор, потом вниз по лестнице и на улицу, потея и ругаясь. Он вытащил его в поле по снегу и льду и оставил лежать на земле. Потом он пошел в сарай искать бензин. Канистра оказалась неполной, но бензина хватало, и он облил матрас. Одной спички было достаточно.

Он стоял и смотрел на огонь.

Чозен, Нью-йорк, 1978

1

Перед самым началом зимы забрили коров. Мать отослала детей наверх, но мальчик и его братья смотрели из окна. Грузовиков было два, с решетчатыми бортами, и он видел, как коровы сбились вместе, и слышал, как они жалобно мычали — старая ферма была их единственным домом. Потом начальник, квадратный дядька в клетчатой рубахе и перчатках, замахал рукой, будто в ней было лассо, и первый грузовик двинулся, поднимая густую бурую пыль. Их отец ждал, скрестив руки на груди и словно ожидая удара. Мужчина подошел, шаркая расстегнутыми сапогами, пиная комья грязи, и протянул ему бумажку, сказал что-то; в холодном воздухе слова превратились в пар. Он коснулся полей шляпы, словно извиняясь, и забрался в кабину, нажал на газ и уехал. Снова поднялась пыль, скрывая солнце. С минуту мальчик не мог разглядеть отца и подумал, что это похоже на фокус: вот у тебя что-то есть — а вот уже и нет. Ненадолго стало тихо, потом небо раскрылось, словно его рассекли надвое, и наземь пролился дождь, молотя по старым жестяным ведрам.

Не глядя на братьев, он сбежал вниз по лестнице, увешанной кривобокими портретами почившей родни, с черными от грязи перилами, по вытертому полу, смутно осознавая, что мать на кухне, распахнул двери и выбежал под дождь, мимо хлева с пустыми стойлами, в поле смятой травы, и все бежал, бежал. Вверх на холм, по жесткой земле, по растоптанным одуванчикам и, наконец, когда уже больше не мог бежать, остановился, уперся ладонями в колени, глотая холодный воздух, зная, что больше не плачет и что он слишком большой для этого. Он посмотрел вниз, на ферму, где мать сначала носила его, потом рожала, потом держала, совсем кроху, на руках, и снова заплакал, на этот раз так, как плачут мужчины, когда знают, что сейчас будет.


Его звали Коул Гарольд Хейл. Его назвали в честь прадедушки, который купил ферму в 1908 году и превратил ее в молочную ферму. Отец Коула, Кэлвин, вырос здесь и учил Коула с братьями делать все так, как когда-то учил его собственный отец. Кэлвин и школу-то не окончил, но, если спросить его, всегда знал, что ответить. Неважно о чем — знал он буквально все. Он был высокий и сутулый и ходил в старом красно-буром пальто, с таким выражением лица, будто стекла наглотался. Руки у него были большие, как летающие тарелки, и они буквально налетали на собеседника в самый неожиданный момент. Он говорил кодом, которого не понимал даже Эдди. Он бил их мать. Двери закрывались, и он уезжал на грузовике.

Впрочем, той ночью он никуда не поехал. Он остался в сарае с бутылкой виски. Наконец мать пошла его искать. Она стояла в дверях, держа одеяло, словно спящего ребенка, но он его не взял. Она вернулась в дом и легла на диван лицом к стене. Коул накрыл ее тем самым одеялом и подождал. Вдруг она что-нибудь скажет, например что он хороший, добрый мальчик, как она часто говорила, но она молчала, и он ушел искать братьев.

В комнате плохо топили, было холодно, и все трое легли одетые, соприкасаясь руками и ногами и глядя в потолок. Уэйд уснул первым, как всегда. Он был спокойный. В отличие от старшего, Эдди. Беспокойство не давало Эдди спать. Он открыл окно, вылез на крышу, сел там и закурил, а когда вернулся, принес с собой холод и вонь сигарет.

Утром миссис Лоутон пришла со своим сыном, Трэвисом-младшим. Мать Коула умылась, причесалась и накрасила губы. Она стояла перед зеркалом, застегивая кофту. У нее были желтые волосы и мелкие, как у ребенка, зубы, и люди улыбались ей, как улыбаются, увидев ребенка, пирожное или бабочку. Она пекла печенье буквально из ничего, и весь дом наполнял добрый сладкий запах, как тогда, когда он был маленьким.

— Ребята, идите погуляйте, — сказала миссис Лоутон. — Мы с вашей мамой хотим поговорить.

Трэвис был на год младше Коула, ходил в школу святого Антония и носил форму. Школа его была за углом от той, в которой учился Коул, и иногда он смотрел, как тамошние дети играют за забором — в голубых рубашках и серых брюках, на девочках — юбки в складку. Он был знаком с одной из этих девочек, Патрисией, и влюблен в нее.

Они спустились к ручью, промочили кеды и принялись кидать камешки. Камешек Коула улетел дальше всех, и неудивительно. Для своего возраста он был рослый, с большими руками и ступнями, как у отца, и должен был стать таким же рослым, все так говорили. Люди всегда сравнивали его с отцом, но они ничего не знали. Для начала он не собирался оставаться бедняком и обещал себе не бить женщин и не «учить» ремнем своих детей — когда он думал об этом, в груди становилось горячо, глаза щипало, но он не говорил ни слова. То, как он на самом деле относился к отцу, никого не касалось.

Отец Трэвиса-младшего был местным шерифом. Как-то раз Уэйд что-то украл в магазине Хака, его поймали, и шериф Лоутон отвел его на парковку, приобняв за плечи, чтобы провести воспитательную беседу. Они стояли там, склонив головы, словно молились, но на Коулова брата это никак не повлияло, он вечно что-нибудь замышлял.

Он вытащил из кармана оставленный матерью окурок изакурил, понимая, что Трэвис-младший на него смотрит. Мать курила «Пэлл-Мэлл». Он основательно затянулся, было немного больно, во рту стоял отвратительный вкус.

— Сколько пушек у твоего бати?

— Пара.

— Давал тебе подержать?

— Один раз.

Они покидали камешки еще немного, и Трэвис сказал:

— Жаль, что с фермой так вышло.

Коул бросил камешек, тот описал дугу в воздухе и исчез, словно падающая звезда.

— Всякое бывает, — с загадочным видом сказал Трэвис. — В жизни. Никогда не знаешь, что будет через минуту. Предсказать невозможно.

Коул посмотрел на холмы, ожидая, что очертания их размоет. Если на что угодно долго смотреть, оно становится чем-то еще или вообще непонятно чем, о нем начинаешь думать совсем по-другому, и, как правило, оно становится не таким важным. Он интересовался философией, тем, как люди мыслят. И физикой тоже — как один предмет влияет на другой, учился он хорошо, особенно по естественнонаучным предметам. Но в жизни были тайны, которые он не мог объяснить.

Трэвис коснулся его руки.

— Ты в порядке?

Он пожал плечами.

Они шли через лес, в холодной темноте деревьев. Когда они вернулись с ручья, мама вынула из духовки печенье, и они съели его и выпили молока бывших своих коров — на ступеньках в резких лучах солнца. В воздухе еще пахло коровами, сладковатый запах навоза, знакомый с рождения, от него всегда становилось хорошо и спокойно, но, когда он вспомнил о длинных белых коровниках и пустых стойлах, молоко показалось кислым. Он обычно жаловался на работу по дому: отец будил его ударом по спине, вытаскивал из теплой постели, он полуодетый брел в темноту доить и кормить коров и чистить хлев перед школой. Надевать носки было лень, ноги мерзли в старых сапогах, и братья выпихивали его на двор, в теплый свет коровника, где коровы ждали его, перебирая копытами. Он ненавидел все это со страшной силой, но теперь, когда все осталось в прошлом, ему не хватало этого до боли в животе.

Женщины вышли на улицу. Мама, застегивая пальто, хлюпала носом, на солнце было видно, что у нее мокрые глаза. Она сжимала желтую тряпку, как пойманную птицу, и он представил, как та расправляется и улетает.

— С тобой все хорошо, милый? — спросила миссис Лоутон. — Я же знаю, тебе неспокойно.

Он посмотрел на ее морщинистый лоб, широкий оранжевый рот.

— Просто займись своими делами, — сказала она.

— Займусь.

— Спасибо, что пришла, Мэри, — сказала мама. — Пока, Трэвис.

— До свидания.

Трэвис сел в машину. У него были бледные розовые щеки, и когда машина медленно тронулась, он прижался лицом к стеклу, словно дурачок, и помахал, прежде чем машина свернула за угол. Коул поднял руку и держал ее так, пока машина не исчезла.

Он постоял, прислушиваясь к звукам в воздухе. Они были знакомы ему. Он слышал поезд — сначала громко, потом тише, когда тот пошел через лес. Он слышал собак миссис Пратт. В доме мама сидела за столом с конторскими книгами и счетами. Он понимал, что она плакала, хоть она и улыбалась ему, как девчонка, выигравшая конкурс. Он заварил чаю и принес ей на блюдце, пролил немного, звякнула ложка. Потом он взял ее за руку. Нежно, словно защищая, крепко закрыл глаза и попытался что-то передать ей, что придало бы ей сил, потому что он чувствовал — она далеко, она словно тает, становится безмолвной фигурой фона, которую никто не замечает. В старой розовой кофте, она смотрела на стол, где были разложены счета, словно пасьянс. Она была будто далекий сигнал тревоги. Когда знаешь, что что-то случится, дурное, опасное.