Глава 11


Оливия

Шрам на моей спине — единственная крошечная подсказка о прошлом, которое я едва помню.

Когда-то у меня были и брат, и родители, но они покинули меня один за другим. Теперь мне остались лишь воспоминания о семье. Нечеткие и совершенно ненадежные. Тем не менее я продолжаю думать о них, как бы ни хотела перестать. И в некоторые дни мысли об утерянной семье особенно настойчивы.

Это воскресенье — один из таких дней. Где-то там мой брат празднует свой двадцать четвертый день рождения. Он сбежал, когда ему было восемь. Мэттью всего на три года старше меня, хотя в то время разница казалась просто колоссальной. Год спустя родители тоже меня бросили и уехали. Помню, как я беспокоилась, что однажды брат захочет вернуться, объявится у нашего старого дома, словно заблудившийся пес, но обнаружит, что нас там нет.

Интересно, он так же одинок, как и я? Может быть, уход из дома в таком юном возрасте дал ему фору; возможно, кто-то его приютил. Сейчас он, наверное, уже окончил какой-нибудь университет. Ему всегда нравилось строить: он сооружал замысловатые башни из банок и палочек, такие шаткие конструкции, которые разрушало первое дуновение ветерка. Так что, возможно, теперь он инженер или архитектор. Может быть, он уже женат или подумывает об этом…

На ужин я беру кекс, но не съедаю его сразу, а закрываю глаза и загадываю желание, как будто на нем горит свеча и как будто право загадывать желание сегодня за мной: я желаю, чтобы жизнь моего брата оказалась счастливее, чем моя.



Я просыпаюсь незадолго до рассвета на незнакомой дороге, вся в поту. Сердце в груди все еще колотится как сумасшедшее.

День рождения Мэттью всегда навевает кошмары, так что, пожалуй, мне следовало этого ожидать. Я делаю шаг и вздрагиваю от боли. Подняв ногу, замечаю большой кусок стекла, застрявший в пятке.

— Ну почему, почему ты всегда скидываешь гребаную обувь? — обреченно жалуюсь я и, морщась, вытаскиваю стекло из ноги.

Это происходит далеко не в первый раз, но порез глубокий, и мне чертовски больно, когда я ковыляю обратно домой босиком. Полагаю, я должна радоваться, что это меня хотя бы разбудило. Иногда рана и боль становятся частью сновидения, и все, что попадается под мои босые ноги, только заставляет бежать еще отчаяннее, чтобы спастись от того, что преследует меня.

Когда я возвращаюсь к себе, мне едва хватает времени по-быстрому перебинтовать ногу в надежде, что так я смогу протянуть до конца тренировки.

Но куда уж там…

— Ты бежишь как шестилетка на Дне спорта, — говорит Уилл пару часов спустя.

Я тяжело вздыхаю, чувствуя сегодня утомление сильнее, чем обычно.

— Вот он — тот голос поддержки, которого мне не хватало все выходные, — ехидно отвечаю я. — И к слову: я по-прежнему быстрее всех остальных.

Уилл сурово смотрит на меня ярко-голубыми глазами.

— В данный момент я не тренирую «всех остальных». Я тренирую тебя и хочу знать, почему ты прихрамываешь.

Его глаза прищурены, а взгляд непреклонен. Он уже уверен, что я бегала без его разрешения, и я не собираюсь сообщать ему, что он прав.

— Утром я разбила банку и порезала ногу.

Он смотрит на упомянутую ногу так, словно у него рентгеновское зрение.

— Дай мне взглянуть.

Я закатываю глаза, направляясь к скамейке, и задаюсь вопросом, что им движет: беспокойство или недоверие. Затем я снимаю кроссовку и носок и представляю ему на обозрение свою пятку, нетерпеливо подергивая стопой. Повязка на ней пропиталась кровью.

— Счастлив?

Он бросает на меня хмурый взгляд, а затем подходит ближе, хватает меня за лодыжку, приподнимая стопу, и сдвигает бинт в сторону.

— Оливия, ты должна сходить в медпункт. Здесь нужен шов.

— Все будет в порядке. — Я пожимаю плечами. — Мне просто нужен денек, и все заживет.

Уилл внимательнее осматривает мою стопу.

— Почему твоя нога вся изрезана?

— Она не изрезана. — Я выдергиваю ногу из его хватки, и он издает измученный стон.

— Тебе обязательно все время спорить? У меня есть глаза, и я знаю, как выглядят шрамы. Ты что, каждый день ходишь по битому стеклу?

Этот разговор ни к чему хорошему не приведет. Мне придется выдать либо серию причудливой лжи, либо — что еще хуже — правду.

— Ты в самом деле рассчитываешь на ответ?

— Нет, — он скрещивает руки на груди, как делает всякий раз, когда собирается прочитать мне нотацию, — но я в самом деле рассчитываю, что ты сходишь в медпункт.

Я качаю головой. Я ни за что не смогу ответить на кучу закономерных вопросов врача, которые обязательно возникнут. В лучшем случае меня отправят на какую-нибудь программу для тех, у кого склонность к самоповреждению.

— Хотя у тебя за плечами, несомненно, годы медицинской подготовки, пожалуй, я пас.

Всего на мгновение по его лицу пробегает печаль. Понятия не имею почему, но теперь я жалею, что вообще ему ответила.

— Иди прими душ и подожди в моем кабинете, — вздыхает Уилл.

Я застываю на месте. Неужели я зашла слишком далеко в своем упрямстве? Он сделает мне выговор за то, что я не следовала его указаниям, или, может, меня вообще вот-вот выгонят из команды? Оба варианта возможны. Я отказалась выполнить то, о чем он просил. Я бегала тогда, когда он велел мне этого не делать. Меня предупреждали, что не потерпят моего агрессивного поведения, а я чуть не сломала трахею товарищу по команде. Я, конечно, предполагала, что в конце концов потеряю стипендию, но все-таки рассчитывала, что мое исключение будет более фееричным.



Когда я захожу к нему в кабинет, во взгляде Уилла в равной степени читаются смирение и отвращение, как будто он собирается с духом, чтобы взяться за что-то очень неприятное.

— Снимай обувь.

С очередным вздохом Уилл направляется к шкафу. Он достает небольшую аптечку, а затем придвигает свой стул поближе ко мне и берется за мою лодыжку.

— Что ты делаешь?

— А на что это похоже? — Он бросает на меня раздраженный взгляд. — Очевидно, ты не собираешься идти в медпункт, поскольку следовать даже малейшим указаниям — выше твоих сил, поэтому я сам подлатаю твою ногу.

Я сглатываю. После пробежки пятка покраснела и пульсирует болью. Я бы сказала, сейчас втыкать в нее иглу и накладывать шов — плохая идея.

— Это необязательно, она не особо болит.

Уилл качает головой, осматривая рану.

— Я, конечно, восхищен твоей устойчивостью к боли, Оливия, — и не рассказывай мне, что такая рана не очень болит, — однако это сказывается на твоих результатах, так что хоть раз перестань со мной спорить.

Он обрабатывает порез спиртом (что вызывает адскую боль, хотя я отказываюсь это демонстрировать), а затем протыкает иглой край раны. Я резко втягиваю воздух и полностью замираю, стараясь думать о чем-нибудь другом, пока он накладывает шов столь же ловко и уверенно, как любой хирург.

— Где ты этому научился? — интересуюсь я. Уилл останавливается, и его плечи немного опускаются.

— У меня была небольшая медицинская подготовка на последней работе.

Его тон не располагает к дальнейшим расспросам, но я все равно продолжаю допытываться:

— Ты не всегда был тренером?

Он качает головой, по-прежнему сосредоточенный на моей ноге.

— Я был гидом, — наконец отвечает он. — По альпинизму.

После секундного удивления я понимаю, что это многое объясняет. Теперь ясно, откуда у него подобное телосложение, а его татуировки намекают на то, что он не всегда был таким паинькой с фермы. Но дело не только в этом. В его характере есть что-то напряженное, что-то, требующее от него полной самоотдачи. Он не из тех, кто рожден лишь стоять в стороне и наблюдать за достижениями других людей.

— Ты покорял большие горы?

— Денали и Чогори, — отвечает Уилл, не поднимая головы. Он произносит это ровным голосом, без намека на гордость, будто в этом нет ничего особенного — как по-настоящему крутой парень.

— На черта ты это бросил и стал тренером?

Его челюсть сжимается:

— У меня умер отец, поэтому я вернулся и стал работать на его ферме.

Я вспоминаю тот день, когда во всю глотку кричала, что у всех вокруг идеальная жизнь. Похоже, его жизнь не так уж идеальна.

— Ты вообще хотел быть тренером по кроссу?

— Это хорошая работа. Мне повезло, что я ее получил, — отвечает он, завязывая узел и отрезая нитку.

— Это не ответ на мой вопрос.

— Разве? — Он с громким щелчком закрывает аптечку.

Ладно, возможно, и так.

Мне непривычно чувствовать вину, но теперь она прочно поселилась у меня в груди, совершенно непрошенная, отчего я испытываю смущение и неловкость. По сути, с тех пор как я здесь появилась, я все время была занозой в заднице и вдобавок делала о нем немало поспешных выводов, которые оказались неверны. Похоже, даже зашивание моей раны лишний раз напоминает ему, от чего он отказался.

— Если бы ты когда-нибудь оставил столь прибыльную профессию тренера, наверное, из тебя бы получился хороший врач, — говорю я. — Но заметь, я имею в виду не такого врача, который должен быть приятным, вроде педиатра, а одного из тех, кому можно быть засранцем.

— Вот как? — протягивает он, стараясь не улыбнуться.