Рассказал он об обретении Владимира Соловьева психиатру в военкомате, подумал, может быть, тот его поймет. Тот понял по-своему. Но Камедьев был неизлечим. И после лечебницы ему по-прежнему, даже более отчетливо, мерещились яти, титла и фита. У Марины в однушке Вася со своими завихрениями и скромными потребностями пришелся к месту.

* * *

Вопреки своему отторжению легальной и чопорной диалектики Марина влюбилась в своего институтского профессора уже на первом курсе. Удало пикировалась с ним на лекциях.

Профессор этот, Иннокентий Подволин, всякий раз, когда сталкивался со студентами в туалете, радостно и смущенно цитировал Юрия Олешу: «Он поет по утрам в клозете!» Но девочки таких проявлений кумира не знали и влюблялись в него на лекциях безоглядно. Отправляя писать курсовые, Подволин наставлял: «Только, прошу, не пишите на тему „Я и Платон“». Но сам в репутации у студентов стоял между Платоном и Аристотелем; прогуливался с Кантом; завтракал с Гегелем; разжигал ночные костры возле горной пропасти с Ницше; был секундантом Фридриха Энгельса. В действительности же Подволину, как Блоку, был ближе всё тот же уроженец Остоженки Владимир Соловьев.

Соловьев ждал в полусне Софию; Блок предчувствовал Прекрасную Даму; Подволин выслеживал женщину-философа. Конечно, он искал предопределения, белого абстрактного огня. Но, по-профессорски учитывая академическую дисциплину, без диплома и в самой способной девушке философа не торопился признавать. Вот с дипломом иное дело. Подволин умел ждать, любил ждать. Именно выдержанное предвкушение, особое зоркое предчувствие делали его лекции столь совершенными и завораживающими. Некоторые студенты спешили после них напиться, разбавить снежное трансцендентное вино имманентным пойлом с прилавка. Но девушки тлели от восторга всухую. Подволин не глядел прямо на свою будущую Прекрасную Даму Гносеологии. Не угадаешь по его сверкающему вверх взгляду — которая? Но лекцию он тайно адресовал ей, покамест в секрете от нее самой. Когда же она заканчивала факультет, в последнюю минуту появлялся он, вчерашний, буквально давешний кумир. И на метафизическом сквозняке свободного выбора, на пасмурных просторах осознанной необходимости дипломированная девушка вручала ему жребий.

Дело в том, что лично Подволин при всем своем блеске и очевидном парении не был собственно философом. Но тем необходимей ему становилась философ-женщина. Прототипом Канта в его лекциях впоследствии оказывалась, скажем, Лена; Гегеля — Лариса; Шопенгауэра — Света. Сам же Подволин перед ними обнаруживался даже не как неудалый абитуриент, достойный лишь раз в жизни ступить под классические своды… Быстро профессор Иннокентий Подволин делался слугой, потом еще быстрее рабом, а потом и раба, поверженного ниц, Света-Шопенгауэр и Лена-Кант оставляли. Развенчание происходило истово. Подволин оказывался все же в быту философом. Но с настоящим философом, изошедшим докучным мистическим ужасом, женщина, будь она даже философом сама, уживается с неохотой. Красавица собиралась уходить печально и неотвратимо. А умный раб тем временем, валяясь ниц в пыли, начинал помалу подниматься в глазах уже новой, следующей неприметно, робко восходящей философской звезды. Подниматься из рабской пыли на знакомый беломраморный пьедестал кумира. Так Подволин саму философию обводил вокруг пальца.

* * *

Марина Чашникова заканчивала институт. На выпускном профессор Подволин замешкался в компании хмельных, уходящих из-под его начала выпускников. Так оказался в той квартирке возле Новодевичьего монастыря. Где обнаружился мальчишка по фамилии Камедьев. Хотя обнаружился так ненавязчиво, что Подволин не ощутил сперва какой-либо угрозы. Посидели разнеженно, стали расходиться.

— А вы, молодой человек, почему не собираетесь? — изумился Подволин.

— Я тут живу, — объяснил мальчик.

Вернулись в комнату. Выпили еще по рюмке.

— А была ли в России философия? — вслух задумался призывно Вася.

— Вы где учились? — озаботился Подволин.

— Я-то. Нигде.

— Вообще?

— Да, практически.

— Тогда ваш вопрос неудивителен.

— У кого из наших мыслителей есть полноценная философия? — не унимался мальчик. — Философия свободы Бердяева? Я вас умоляю. Франк? Помилуйте, слишком благонадежен, серый экзаменационный фон. Шестов? Но полагался на случай — дионисийский грешок. Трубецкой, Булгаков, всё тот же свинцовый взгляд, казнить нельзя помиловать, толкование «Записок охотника». Тогда, может быть, Чаадаев? Но не соблаговолил. Брезгливость способна доставить в желтый дом, мне ли не знать. — Камедьев сладко вздохнул. — Остается Соловьев. Соловьеву хорошо внимать, как соловью. Но разве у соловья есть философия? Восторгавшие Соловьева же схоласты замыкали уши от соловья как от адского искушения. Так и боролись с соблазном: выходили в весеннюю рощу и затыкали уши. Эдак издалека и подчалили к субъективному идеализму.

— Вы так ребячливо экзаменуетесь передо мной. Вам бы учебник логики покрутить в руках, — злобился лучисто Подволин. — Но, чтобы не заскучала дама, наскоро замечу вам, что вы позабыли еще об одном нашем философе.

— О каком же?

Подволин торжественно замер перед ответом, как перед прыжком.

— О Ленине! — напомнил он.

— О Ленине? А что Ленин? Не пойму, — приуныл Камедьев.

— Почему Ленин? — тоже расстроилась Марина.

Подволин выдержал опять паузу, сверкнул металлически зрачком и сказал:

— Ленин — это Ленин!

— Что это значит? — недоуменно поинтересовалась Марина.

— Ленин — это Ленин! — повторил Подволин.

Он сделался так неподвижен, что вдруг стал заметен трепет бликов в бокалах и рюмках на столе. Этот трепет мягко отразился в темных глазах Камедьева.

— Метро располагает к торжеству, — заметил он.

— Вы все-таки собираетесь наконец к метро? — спросил с симпатией Подволин.

— Расхожа формула, — продолжал Вася, — что, дескать, культура загнана в подполье. Но хочется воскликнуть: что подполье? Если уж на то пошло, то не в подполье, а бери глубже, в самые недра земли. Наше метро, по международному признанию, уникально. Оно — как череда подземных храмов. В храм Божий желательно ходить каждое воскресенье. Храмы нашей подземной культуры мы посещаем два раза на дню. Пожалуй, стоит задуматься: что это за культ? Центр и источник подземной храмовой системы с надземными, но тоже потусторонними вестибюлями — это Мавзолей на Красной площади. Он первая и главная станция метро, этот перебивающий легкое кремлевское дыхание скарабей. В нем не Спящая Царевна, а сам Королевич Елисей. А правильнее, сам Иван-Царевич, вылезший из недр минералогическими сталагнатами по площадям всей нашей родины. Думали некогда наивные нечаевцы, что Иван-Царевич непременно должен явиться красавчиком! Так нет же, не того по неопытности взыскивали. Наш дивный Иван-Царевич не кто иной, как Акакий Акакиевич Башмачкин, собственно и лежащий во всем своем потустороннем величии в вестибюле Мавзолея. Почетный караул его зорко охраняет, чтобы какая-нибудь ветреная паскуда не поцеловала его и не обратила в прежнего тихоню титулярного советника. Но спрашивается — чего бояться? Спящую Царевну много охотников поцеловать, а тут кому нужен оживший печальник о своей шинели? Чтобы он вместо блаженных сладостных слов «Как же долго я спала.» грустно произнес: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?»

— Ну ты, Васька, даешь! — воскликнула Марина пораженно.

Не то Подволин. Он, конечно, понял вдруг, какой грозный противник сидит перед ним. Но сдаваться не собирался.

— Ленин — это второе пришествие Сократа, — произнес он. — Платон мечтал о власти для Сократа. Но первого Сократа отравили.

— Второго тоже, — вставил Вася.

— Сейчас не об этом!

— А о чем?

— О том, что лысина первого Сократа была благодушна, а лысина второго Сократа, по словам не Платона, а Андрея Платонова, была выставлена как смертоносное ядро для мировой буржуазии. — Лысый Подволин говорил и попалял взглядом синеватые кудри Василия. — Ленин получил власть и распорядился ею по-философски.

— Разве?

— Он пил морковный чай.

— Сказки.

— Да, не с Башмачкиным, но с Иваном-Царевичем вы правы. Тут вы умничка. И прекрасная фурия революции Инесса Арманд, — Подволин зацепил взглядом Марину, — поняла его сказочное очарование и влюбилась в него как в философа. Это потом уже философию его увенчали золотые гербовые колосья и рубиновые пятиконечники.

— Общество чистых тарелок, — восторженно подтвердил Вася.

— Ленин — это Ленин! — опять знойно произнес Подволин. — Он второй Сократ.

— А вы третий, — сговорчиво и лицемерно улыбнулась Марина.

— Что третий!? — ужаснулся Подволин.

— Сократ, — обозначил Вася. — Сократ Третий.

Подволин размеренно встал и направился к выходу.

Он был в чистейшем беспримесном отчаянии. Но одновременно переживал полный триумф. Этот мальчишка помешал сойти с мраморного пьедестала и рухнуть перед Мариной в пыль. Утверждение о Ленине было последней отчаянной попыткой сойти для нее с пьедестала. Но даже оно, чувствовал Подволин с жутью, не помогло. Командор ни с чем вернулся на пьедестал, потому что ему никто не протянул руки. Жуть лелеяла душу и разум. Вместо Марины Подволин получил жуть, о которой мечтал, преподавая философию, но не причащаясь ей. Теперь жутью он причастился наконец философии.