Эмилио Кальдерон

Карта Творца

Посвящается Хосе Марии Уртадо де Мендосе, от которого я почерпнул обширные знания по архитектуре Испании времен фашизма; Марио Хесусу Бласко, рассказавшему мне о протестантском кладбище в Риме и о стиле «либерти». И конечно же, призраку Беатриче Ченчи, нашептавшему мне эту историю жаркой июньской ночью в кабинете Испанской академии в Риме.

Некоторым кажется, что именно они вершат историю, но, как показывает жизнь, в истории остаются совсем другие.

Вольфанг Риберман

ЧАСТЬ I

1

Когда в один из октябрьских дней 1952 года я прочел в газетах о страшной гибели принца Юнио Валерио Чимы Виварини — ему отрубили голову в далеком курортном местечке австрийских Альп у подножия горы Хохфайлер, я испытал облегчение и беспокойство одновременно. Облегчение — потому что только с его смертью закончилась для меня Вторая мировая война, хотя Европа вот уже несколько лет пыталась прийти в себя и вернуться к нормальной жизни. А тревогу вот почему: когда Юнио в последний раз разговаривал с Монтсе, моей женой, в марте 1950 года, он сообщил ей, что в случае, если он умрет насильственно, мы получим документы с его инструкциями. Монтсе поинтересовалась, о каких документах идет речь, но Юнио ограничился лишь коротким ответом: пока это тайна, открыть которую он не может «ради нашей же безопасности». Учитывая, что война закончилась уже более шести лет назад, а Юнио был ярым сторонником Третьего рейха, нам вовсе не хотелось быть втянутыми в его дела. Кончина Юнио, грозившая нам неприятностями, получила широчайшую огласку во всех средствах массовой информации — не только потому, что он был весьма неоднозначной фигурой, но и по другой причине: за несколько месяцев до его смерти еще один человек, некий господин Эммануэль Верба, погиб в том же самом месте точно при таких же обстоятельствах. А посему после того, как были убиты Юнио и господин Верба, снова ожила легенда, согласно которой нацисты спрятали в баварских Альпах огромные сокровища и их вполне достаточно для того, чтобы создать Четвертый рейх. Эти сокровища якобы охраняют члены элитного подразделения СС, верные приверженцы эзотерических воззрений рейхсфюрера Генриха Гиммлера.

Помимо Юнио и господина Вербы, здесь стоит также назвать имена альпинистов Гельмута Майера и Людвига Пихлера: их обезглавленные трупы нашли в той же местности. Газеты сообщали, что в одной из шахт Альтаусзее обнаружили подземную галерею, где находились произведения искусства, собранные со всей Европы: 6577 картин, 230 акварелей и рисунков, 954 гравюры и эскиза, 137 скульптур, 78 предметов мебели, 122 ковра и 1500 ящиков с книгами. Здесь были произведения братьев Ван-Эйк, Вермеера, Брейгеля, Рембрандта, Халса, Рубенса, Тициана, Тинторетто и других мастеров мирового искусства. Кроме того, в местечке Редль-Зиф один американский солдат случайно наткнулся на хранившиеся в амбарах сундуки с драгоценностями, золотом и шестьюстами миллионами фальшивых фунтов стерлингов, при помощи которых немцы рассчитывали задушить экономику Великобритании в случае, если бы война продлилась дольше. Соответствующий план операции, получившей название «Бернхард», разработал штурмбанфюрер СС Альфред Науйокс, и утвердил сам Гитлер. В июне 1944 года нацисты приготовили четыреста тысяч фальшивых купюр, которые предполагалось разбросать над английской территорией с самолетов. Это неизбежно вызвало бы девальвацию английской валюты и хаос в британской экономике. Осуществлению операции помешали неожиданные препятствия (в тот период войны руководство люфтваффе [ВВС Германии. — Здесь и далее примеч. пер.] не могло выделить на ее реализацию ни единого самолета, поскольку все они участвовали в боевых действиях по защите германского воздушного пространства), и деньги спрятали в Австрии. Там их след затерялся. Так что смерть Юнио и господина Вербы можно было трактовать как предупреждение тем, кто поддался искушению пуститься на поиски сокровищ нацистов.

Покончив с чтением прессы, я стал вспоминать события, случившиеся пятнадцать лет назад.

2

Все началось в конце сентября 1937 года, после того как дон Хосе Оларра, секретарь Испанской академии истории, археологии и изящных искусств в Риме, решил выставить на аукцион картину художника Морено Карбонеро, с тем чтобы получить средства для финансирования испанских националистов. Купил ее немецкий политик, проживавший в Милане.

Гражданская война в Испании шла уже целый год, и жить в городе с каждым месяцем становилось все труднее. Испанское посольство в Риме сразу же перешло на сторону восставших. Директор академии, назначенный Республикой, был немедленно уволен, и бразды правления перешли в руки секретаря. Путешествие из Рима в Испанию представлялось чрезвычайно трудным и опасным, а посему нам, четверым стажерам, продлили период обучения и продолжали выплачивать стипендии. Хосе Игнасио Эрвада, Хосе Муньос Мольеда и Энрике Перес Комендадор, которого сопровождала жена, Магдалена Леру, сочувствовали идеям националистов; я же не испытывал симпатии ни к одной из враждующих сторон. Первые месяцы войны мы провели в компании секретаря академии Оларры, его семьи и дворецкого — итальянца по имени Чезаре Фонтана.

Из-за отсутствия новостей из первых рук в конце 1936 года, воспользовавшись выгодным топографическим положением академии, стоявшей на горе Аурео, посольство решило установить телеграфную вышку на одной из террас: там двадцать четыре часа в сутки работали три инженера.

В начале следующего года в академию приехали три каталонских семьи, вынужденных бежать из Барселоны, — представители буржуазии, боявшиеся репрессий со стороны республиканских властей и орд анархистов. В результате в феврале 1937 года в Испанской академии в Риме жили пятнадцать человек: стажеры, прислуга, военные и «изгнанники» (этот термин применительно к каталонским беженцам использовал сам Оларра в своих отчетах испанскому посольству). Как и следовало ожидать, нехватка материальных средств становилась все более острой, и в конце зимы мы жили в холоде и голоде.

После того как секретарь Оларра нарушил инструкции, продав картину с аукциона, мы, сотрудники, опираясь на поддержку «изгнанников», решили пожертвовать несколькими ценностями, чтобы получить наличные деньги. Самому секретарю ввиду крайнего положения, в каком мы все оказались, пришлось закрыть глаза на происходящее. Сначала мы хотели продать всю мебель, но потом подумали о том, что деревом можно топить помещение, когда усилятся холода, и переключили свое внимание на книги. Если в академии и было что-то ценное — то это библиотека, где хранились раритеты времен ее основания — 1881 года — и даже более ранние, доставшиеся учреждению в наследство от монахов, живших в том же здании в XVI веке. Поскольку Магдалена Леру, жена Переса Комендадора, знала одну antica libreria [Старую книжную лавку (ит).] на виа делль Анима, мы решили взять кое-что из этого собрания и попытать счастья.

Выбрать книги поручили Монтсеррат, молодой «изгнаннице», которая, чтобы как-то скоротать время, занялась наведением порядка в библиотеке, хотя никто ее об этом не просил. Всегда в белой рубашке и широкой белой юбке, с платком того же цвета на голове, Монтсеррат скорее была похожа на медсестру, чем на библиотекаршу. А поведением она даже напоминала послушницу, поскольку говорила мало и осторожно, особенно если вокруг нее находились люди постарше. Спустя несколько недель Монтсе призналась мне, что ее внешность и манера вести себя — результат плана ее отца: он придумал все это, чтобы на нее не слишком обращали внимание. Но Монтсе выдавали красивые зеленые глаза, белая мраморная кожа, длинная, удивительно нежная шея, стройная фигура и размеренная, изящная походка. Такую красоту не в силах скрыть никакой маскарад, мужчины от нее теряют покой.

Перес Комендадор предложил тянуть жребий: кому пойти вместе с «изгнанницей» в книжную лавку, чтобы заключить сделку, на которую мы возлагали большие надежды.

— Выпало тебе, Хосе Мария, — произнес он.

Любая работа, нарушавшая наше рутинное существование — бесконечное, напряженное ожидание новостей из Испании по телеграфу, — была мне в радость, так что я не стал возражать. Кроме того, должен признать: Монтсе понравилась мне с первого дня — быть может, потому, что в ее красоте я видел для себя своего рода спасение, возможность отключиться от ужасов войны.

— Сколько просить? — Я вспомнил о своем полнейшем невежестве в коммерческих вопросах.

— Вдвое больше того, что тебе предложат. Так ты сможешь доторговаться до суммы, находящейся примерно посредине между той, какую ты просишь, и той, какую тебе предлагают, — посоветовал Перес Комендадор, которого семейная жизнь научила обращаться с деньгами.

Как влюбленный школьник, отправляющийся на прогулку в обществе своей возлюбленной, я вызвался тащить книги, а Монтсе указывала путь. Мы пошли по тенистому саду академии и оказались на виа Данте — через «запретную калитку», названную так потому, что полиция Муссолини распорядилась запереть ее. Кажется, чтобы помешать анархистам и женщинам легкого поведения, которые пользовались ею по ночам. А анархистами были не кто иные, как сами же стажеры академии, в большинстве своем художники и скульпторы, а «шлюхами» — их модели. Мы не стали ждать, пока приказ отменят, и продолжали пользоваться удобной калиткой, потому что другая выходила на лестницу Сан-Пьетро-ин-Монторио, по которой было очень тяжело подниматься и спускаться из-за ее крутизны.

Наконец мы оказались под открытым небом, и солнце напомнило нам, что на дворе стоит лето, знойное и влажное, каким оно всегда бывает в Риме. И только серые тучи над Албанскими холмами возвещали неизбежную близость осени. В своих белоснежных одеждах Монтсе казалась мне ангелом, но бедрами она покачивала, как самый настоящий демон. Думаю, именно эта деталь, вдруг показавшая мне, что все ее поведение в академии — не более чем продуманная маскировка, привлекла мое внимание. Я даже думаю, что любовь, которую я начал испытывать к ней позже, зародилась именно в те мгновения.

— Тебе удобно? — спросила она меня тоном, красноречиво свидетельствующим о том, что всю свою стыдливость она оставила в стенах академии.

— Да, не беспокойся.

— Эта мостовая просто ужасна, — сказала она, имея в виду брусчатку, покрывавшую почти все улицы в городе.

И тут я разглядел, что Монтсе надела туфельки на шпильках, словно отправлялась на танцы со своим кавалером.

— С такими каблуками можно ногу подвернуть, — заметил я.

— Мне показалось, что в них я выгляжу как-то серьезнее и официальнее, а мой отец всегда говорит, что при заключении сделки самое главное — серьезность и официальность.

«И в повседневной жизни тоже», — подумал я, вспоминая угрюмое и суровое выражение лица сеньора Фабрегаса, отца Монтсе, текстильного промышленника, чья фабрика в Сабаделе пострадала в результате событий в Барселоне. Он всегда носил с собой газетную вырезку — статью британского журналиста Джорджа Оруэлла, придерживавшегося левых взглядов, как и сторонники Народного фронта. Тот писал, что по приезде в Барселону чувствуешь себя словно на чужом континенте: кажется, будто класс богатых перестал существовать, исчезло обращение на «вы», а шляпа и галстук считаются атрибутами фашизма. Если сеньора Фабрегаса спрашивали о причинах его вынужденной эмиграции, он зачитывал вышеупомянутую статью. И чтобы помешать собеседнику обвинить Франко в нарушении действующего законодательства, показывал ему еще одну вырезку от 9 июня 1934 года, на сей раз из каталонской газеты «Ла насьо», проповедовавшей идеи независимости. Там он подчеркнул следующие строки: «Мы ни о чем не собирались договариваться с испанским государством, потому что цыганский душок оскорбляет нас». Потом сеньор Фабрегас добавлял:

— В этих словах — предсказание войны. Вот ответ на вопрос, почему Франко решил запретить ту партию: игроки были мошенниками и таили коварные намерения.

И теперь, вдали от родины, он занимался сбором средств для освобождения Каталонии от «большевистской анархии» — так он это называл.

— Тебе нравится Рим? — спросил я, чтобы как-то завязать разговор.

— Здешние здания нравятся мне больше, чем барселонские, но вот улицы там мне милее. В Риме они — как в Китае, но только с каменными домами. И какими домами! А тебе Рим нравится?

— Я хочу прожить здесь всю свою жизнь, — ответил я не раздумывая.

Эта идея родилась у меня в голове вот уже несколько месяцев назад, но озвучил я ее впервые.

— В качестве сотрудника академии? — спросила Монтсе.

— Нет, когда война закончится, с академией я тоже попрощаюсь. Я собираюсь открыть архитектурную мастерскую.

По забавному стечению обстоятельств Валье-Инклан, будучи директором академии, пригласил меня изучить современную архитектуру — чтобы понять, можно ли использовать ее на благо Республики. Но сам он умер в своей родной Галисии, а Республика вот-вот развалится, словно плохо построенное здание. Благодаря предмету, который я изучал, секретарь Оларра меня не подозревал, по крайней мере открыто этого не выражал, хотя в его обязанности входило и доносительство: ему было предписано сообщать посольству о лицах, чьи политические воззрения и поведение казались ему сомнительными.

— А почему ты не хочешь вернуться в Испанию? Мне вот не терпится снова увидеть Барселону. А если в Испании после войны и будет чего-то не хватать — так это архитекторов.

Монтсе была права. В случае если Франко выиграет войну, ему понадобятся специалисты, хорошо знающие фашистскую архитектуру. Но одно дело — что нужно Франко, и совсем другое — чего хочу я.

— У меня нет родных, так что в Испании меня никто не ждет, — признался я.

Монтсе посмотрела на меня внимательно, требуя подробностей.

— Мои родители умерли, бабушка с дедушкой — тоже. Я — единственный ребенок в семье.

— Наверное, у тебя есть какой-нибудь дядя, двоюродный брат… у всех есть двоюродные братья.

— Да, дядя и двоюродные братья у меня есть, но они живут в Сантандере, и я с ними никогда не поддерживал связи. Дядю и тетю видел пару раз в Мадриде: они приезжали, чтобы обсудить вопросы, связанные с наследством моих бабушки и дедушки. Но все запуталось, и отношения между ними и моими родителями испортились. Что же до двоюродных братьев — они для меня чужие…

— Для ребенка семья — это целая страна, в ней тоже попадаются предатели, — сказала Монтсе со вздохом.

Тут уже я посмотрел на нее с нескрываемым удивлением.

— Так говорит мой отец. Мой дядя Хайме — красный. Нам запрещено даже упоминать его имя, — добавила она.

— Но ты только что это сделала, — заметил я.

— Потому что я не хочу, чтобы мой отец и дядя превратились в Каина и Авеля.

Я хотел было уточнить, кому из них двоих она отводит роль Каина, но передумал, боясь начать спор, грозивший неизвестно чем окончиться. Если я чему и научился за последние месяцы — так это тому, что в военное время необдуманные слова часто приводят к непониманию и даже насилию.

— По сути, твой отец прав. Страны — как семьи. Если их члены объявляют друг другу войну, их волнует, чтобы соотношение сил было в их пользу, а на причиненный ущерб они не обращают внимания, — сказал я.

Мы пересекли Тибр по мосту Сикста, закрывая носы руками, чтобы не дышать тлетворным запахом, исходившим от воды. Река казалась гноившимся шрамом на лице города. Кто-то нарисовал в конце моста символ — секиру с пучком прутьев. В Древнем Риме это был знак консулов и ликторов; Муссолини утвердил его в качестве эмблемы своего движения.

На пьяцца Навона, возле фонтана Четырех рек работы Бернини, Монтсе вспомнила связанную с ним легенду.

— Говорят, что колоссы, символизирующие Нил и Рио-де-ла-Плата, отвернулись, чтобы не смотреть на церковь Сант-Аньезе-ин-Агоне, построенную Борромини: вражда между двумя художниками была общеизвестным фактом.

— Да, все рассказывают эту историю, но она не соответствует истине, — сказал я. — Бернини построил фонтан раньше, чем появилась церковь. Статуя, изображающая Нил, скрывает свое лицо, потому что в то время не знали, где река берет свое начало. Рим полон легенд, единственная их цель — возвеличить его еще больше. Как будто древний город сомневается в своей красоте и в легендах нашел для себя способ помолодеть.

В книжной лавке, маленьком, ветхом помещении, заставленном стеллажами со случайными старинными книгами и гравюрами со знаменитых «Vedute di Roma» [Виды Рима (ит.).] Пиранези, нас встретил мужчина лет пятидесяти, по виду сангвиник: круглое лицо, ярко-красные щеки, налитые кровью глаза навыкате, крючковатый нос и чувственные губы.

— Меня зовут Марчелло Тассо, — представился он. — Полагаю, вас прислала сеньора Перес Комендадор. Я вас ждал.

Мы заметили за прилавком деревянный столик с инкрустацией: на нем лежал раскрытый древний фолиант и какие-то металлические предметы, похожие на медицинские инструменты. Это зрелище нас так удивило, что синьор Тассо счел необходимым пояснить:

— Я не только покупаю и продаю книги, я и реставрирую их, возвращаю к жизни, — прибавил он. — Клиенты часто называют меня римским книжным доктором, и я горжусь этим. Я подумываю о том, чтобы открыть музей книг, с которыми плохо обращались, дабы показать, что наибольшую опасность для печатного издания представляют вовсе не насекомые, огонь, солнечный свет, сырость или время, а человек. Явление парадоксальное, учитывая, что человек сам творит книги. Все равно, что сказать: наибольшую опасность для человека представляет Господь, его Творец… Впрочем, иногда Бог жалеет человека не больше, чем тот жалеет книги… Однако нам будет удобнее говорить в моем кабинете. Прошу вас следовать за мной.

И прежде чем я успел хотя бы осознать, что происходит, синьор Тассо забрал у меня фолианты, которые я принес, — он, видимо, был уверен, что отныне они принадлежат ему.

Не знаю почему, но запах старой, съеденной молью бумаги, царивший в магазине, а также воодушевление его владельца внушили мне уверенность. Я словно вернулся в довоенное время, внезапно оказавшись в мире, где нет места политической конфронтации. Тем не менее, войдя в кабинет, я испытал ужас при виде гравюр, висевших на стенах. Это были «Carceri di invenzione» — «Фантазии на темы тюрем», шестнадцать офортов, созданных тем же самым Пиранези в 1762 году; автор изобразил на них причудливые, ирреальные галереи и лестницы, ведущие в подземный мир, — быть может, в ад. На одном из офортов я прочел слова историка Тита Ливия, относящиеся к Анку Марцию, построившему в Риме первую тюрьму: «Ad terrors increscentis audacie» [«В устрашение все возраставшей дерзости» (лат.). Цитата из книги Тита Ливия «История Рима от основания города» (I, 33).].

— Вам нравятся «Тюрьмы» Пиранези? — спросил меня синьор Тассо, видя, что я не отрываю глаз от гравюр.

— Не очень. Они слишком мрачные, — ответил я.

— Да, верно. В «Тюрьмах», созданных Пиранези, изображено все то, что сковывает человека: страх и мука от сознания собственной смертности, огромность пространства, напоминающая нам о том, сколь мы сами малы, человек, превратившийся в Сизифа, осознающий, что его битва с жизнью заранее проиграна… Однако, пожалуйста, располагайтесь.