Эмма Клайн

Девочки

Я обернулась, услышав смех, и не отвернулась, увидев девочек.

Сначала я заметила их волосы, длинные и нечесаные. Затем — солнечные зайчики на их украшениях. Девочки были далеко от меня, я видела только очертания лиц, но сразу поняла: эти трое отличаются от всех в парке. Семейства топтались возле гриля в ожидании сосисок и бургеров. Женщины в клетчатых рубашках жались к парням. Дети швырялись эвкалиптовыми пуговками в одичалых с виду кур, которые сновали между деревьями. Но эти длинноволосые девочки словно бы проплывали над всем происходящим — трагически, отстраненно. Точно королевы в изгнании.

Я разглядывала девочек бесстыдно, откровенно, приоткрыв рот: и представить было нельзя, что они посмотрят в мою сторону и меня заметят. На коленках у меня лежал позабытый гамбургер, ветерок доносил с реки уклеечную вонь. Тогда я каждую девочку оценивала и оглядывала, вечно проверяя, где я до нее недотягиваю, и поэтому сразу поняла, что черноволосая — самая красивая. Я поняла это, даже не видя их лиц. От нее исходила какая-то нездешность, грязное платье с широкой юбкой едва прикрывало зад. По бокам от нее шли две девочки — одна тощая и рыжая, другая постарше, — одетые в такое же потрепанное что попало. Будто их из озера выудили. Дешевые кольца — как второй ряд костяшек. Они проверяли на прочность шаткую грань между красотой и уродством, и взгляды расходились за ними кругами по всему парку. Матери, охваченные каким-то смутным, им самим непонятным чувством, озирались в поисках детей. Женщины хватали за руки своих мужчин. Солнце пробивалось сквозь кроны деревьев, все как всегда — сонные ивы, горячий ветер треплет расстеленные на траве пледы, — но привычность дня расколота дорожкой, которую девочки проложили по нормальному миру. Гладкие и беспечные, словно взрезающие воду акулы.

Часть первая

Все начинается с “форда” на узкой подъездной дорожке, работает двигатель, от сладкого шелеста жимолости тяжелеет августовский воздух. Девочки на заднем сиденье держатся за руки, окна опущены, в машину сочится ночь. Играет радио, но потом водитель, внезапно занервничав, его выключает.

Они перелезают через ворота, до сих пор увешанные рождественскими гирляндами. Наталкиваются сначала на глухую тишину в домике сторожа, сам сторож дремлет на диване, голые ноги уложены одна на другую, будто булки. Его подружка в ванной, стирает с глаз размазанные полумесяцы туши.

Затем — в большой дом. В гостевой спальне они поднимают на ноги читающую женщину. Подрагивающий стакан с водой на тумбочке, влажный хлопок ее трусов. Пятилетний сын лежит у нее под боком, бормочет непонятную ерунду, борясь со сном.

Они сгоняют всех в гостиную. Миг, когда перепуганные люди понимают, что сладостная будничность их жизней, утренний глоток апельсинового сока, крен велосипеда на повороте — уже позади. Их лица меняются, точно открываются ставни, отмыкается что-то за глазами.


Сколько раз я воображала себе эту ночь. Мрачная дорога в горах, бессолнечное море. Женщина лежит на темной лужайке. И хотя с годами детали поблекли, затянулись вторым, третьим слоем кожи, именно об этом я сразу подумала, когда ближе к полуночи заскрежетал замок в двери.

Кто-то лезет в дом.

Я ждала, что вот-вот опознаю источник звука. Соседский ребенок свалил урну на тротуар. Сквозь подлесок ломится олень. Конечно, это глухое громыхание в другой половине дома, это оно, больше нечему, уверяла я себя и думала, каким безобидным дом окажется при свете дня, каким спокойным и безопасным.

Но шум не смолкал, резко перерастая в реальность. В соседней комнате послышался смех. Голоса. Пневматическое чпоканье холодильника. Я выискивала другие объяснения, но все равно натыкалась на самое худшее. Вот как все в итоге закончится. Я попалась — в чужом доме. Среди фактов и привычек не моей жизни. Мои голые ноги исчерканы варикозными венами — какой жалкой я покажусь тем, кто придет за мной. Забившаяся в угол женщина средних лет.

Я лежу в кровати и едва дышу, глядя на закрытую дверь. Жду незваных гостей. Все ужасы, которые я себе навоображала, принимают человеческое обличье, теснятся в комнате — сразу понятно, геройства не жди.

Только отупляющий ужас, только физическая боль, которую придется перетерпеть. Убегать я не стану.


Из постели я вылезла, только услышав девочку. Голос у нее был тоненький и безобидный. Впрочем, рано радоваться — Сюзанна и все остальные тоже были девочками, и кому это помогло.


Я жила в доме с чужого плеча. За окном толпились темные прибрежные кипарисы, подрагивал соленый воздух. Питалась я без изысков, как в детстве, — гора спагетти, припорошенная сыром. Пустой скачок газировки по горлу. Раз в неделю я поливала растения Дэна — переправляла их в ванну, держала горшок под краном, пока земля не начинала влажно пузыриться. Не раз и не два я принимала душ, стоя в ванне, усыпанной сухими листьями.

Наследство, остатки бабкиных фильмов — часы ее хищных улыбок на камеру, кудрей аккуратной шапочкой, — я потратила десять лет назад. Я забивалась в пробелы между чужими жизнями, работала сиделкой с проживанием. Воспитывала в себе благообразную незаметность — бесполая одежда, лица не разглядеть за неопределенно-приятным выражением, какое бывает у садовых статуй. Без приятности было не обойтись, фокус с невидимостью я проделывала, только когда того требовали обстоятельства. Когда я, в общем, сама того хотела. Подопечные у меня были самые разные. Ребенок с особыми потребностями, который боялся электрических розеток и светофоров. Пожилая женщина, смотревшая ток-шоу, пока я отсчитывала ей таблетки блюдцами, бледно-розовые капсулки — будто неброские карамельки.

Одна работа закончилась, другой пока не появилось, и Дэн предложил мне пожить в их летнем доме — заботливый жест старого друга — так, будто это я ему сделаю одолжение. Застекленная крыша превращала дом в запотевший мутный аквариум, древесина раздувалась, распухала от сырости. Дом словно дышал.

На пляж мало кто захаживал. Слишком холодно, устриц нет. Одну-единственную дорогу через город обрамляли трейлеры, стоявшие посреди расползшихся дворов: хлопают на ветру бумажные вертушки, крылечки завалены выгоревшими буйками и спасательными кругами — украшения бедных людей. Иногда я выкуривала немного пыльной и терпкой марихуаны, оставшейся от прежнего хозяина, затем шла в город за покупками. Дело, которое мне было по силам, понятное — как, например, тарелку вымыть. Тарелка могла быть или грязной, или чистой, и я радовалась таким бинарностям, тому, как на них держался день.

Людей на улицах я почти не встречала. Если в городе и заводились подростки, то, похоже, только ради того, чтобы потом убиться чудовищными, деревенскими способами, — я слышала рассказы о разбившихся в два часа ночи пикапах, о туристах, заночевавших в гараже и отравившихся угарным газом, о мертвом квотербеке. Я не знала, была ли всему виной провинциальность, переизбыток времени, скуки и домов на колесах или это что-то сугубо калифорнийское, световой дефект, побуждающий к риску и глупым киношным трюкам.

В океан я так и не полезла. Официантка в кафе рассказала мне, что тут размножаются белые акулы.


Они выглянули из залитой светом кухни, словно два енота — из мусорного бака. Девочка взвизгнула. Мальчик замер, долговязый, тощий. Их было всего двое. Сердце у меня колотилось, но они были такими юными. Местные, наверное, подумала я, решили залезть в пустующий летний домик. Я не умру.

— Что за херня.

Мальчик отставил пивную бутылку, девочка прижалась к нему. Мальчику на вид лет двадцать, одет в шорты капри. Длинные белые носки, алые прыщи под сеточкой щетины. А девочка совсем крошка. Пятнадцать? Шестнадцать? Бледные ноги отсвечивают синевой.

Я постаралась говорить как можно более грозно, вцепившись в край футболки, натягивая ее пониже. Когда я сказала, что вызову полицию, мальчик фыркнул:

— Валяй. — Он посильнее прижал к себе девочку. — Вызывай. А вообще, — он вытащил мобильник, — да в жопу. Я сам их вызову.

Плита страха, которую я выстроила в груди, вдруг рассыпалась.

— Джулиан?

Мне хотелось смеяться. Последний раз я его видела, когда ему было тринадцать, — костлявого, несформировавшегося. Единственный сын Дэна и Эллисон. Над ним тряслись, возили по конкурсам виолончелистов из одного западного штата в другой. По четвергам — уроки мандаринского, ржаной хлеб и жевательные витаминки, родительские щитки от провала. Потом все это стухло и он оказался в Калифорнийском университете, в Лонг-Бич или Ирвине. Я вспомнила, что там у него были какие-то проблемы. Его то ли исключили, то ли все-таки обошлись с ним помягче и перевели на курс ниже. Джулиан был застенчивым, раздражительным ребенком, сжимался от включенного в машине радио, при виде незнакомой еды. Теперь он огрубел, из-под майки расползались татуировки. Меня он не вспомнил, да и с чего бы? Я находилась за границами его эротических интересов.

— Я тут поживу пару недель, — сказала я, понимая, что стою с голыми ногами, стыдясь разыгранной мелодрамы, слов про полицию. — Мы с твоим папой друзья. Я видела, как он силится меня опознать, соотнести с чем-то.