Эмма Коуэлл

Последнее письмо из Греции

Милой маме

Глава 1

Март, Лондон

Я выбрала для нее последний наряд, макияж и туфли, оставив особые распоряжения сотруднику похоронного бюро. Смотреть на нее, неподвижную, яркую и холодную, было невыносимо.

На похороны матери я надела вечернее платье. Собравшись с силами, как в тумане, с трудом подхожу к кафедре и вижу очертания знакомых лиц, вспышки яркого цвета, словно в зале прощания все пропускают через странный фильтр. Я совершенно подавлена и выгляжу нелепо в праздничном наряде, который на первый взгляд тут неуместен, однако я как никогда права в своем несоответствии. Я просила всех не приходить в черном, несмотря на трагическую смерть мамы. Ей было всего пятьдесят девять. Только вчера мне позвонил скорбящий знакомый, чтобы посоветоваться, достаточно ли ярок темно-синий, и услышать мое мнение о выборе шарфа.

Невероятная, ты навсегда останешься в наших сердцах.

А сколько одежды, сумочек и туфелек, уютно устроившихся в наших шкафах, крепко связаны с минутами жизни, проведенными вместе, вплетены в ткань, как инструкции по уходу, вшитые в шов. Ее гардероб всегда будет сокровищницей сентиментальных воспоминаний.

Луч весеннего солнца пронзает витраж, оставив яркий поцелуй на розовых лилиях, украшающих вершину маминого деревянного гроба. Я произношу прощальную речь, рассказывая сотням людей то, что они уже знали и не были готовы услышать.

— Мама была похожа на радугу. Известна в мире искусства яркими красками: и на холсте, и за его пределами. Разными оттенками помады, сочными тонами одежды, эффектными серьгами с драгоценными камнями. Она была радугой с идеально подобранными красками.

Я ловлю взгляды самых дорогих друзей, и они вдохновляют меня продолжать. Тифф, моя коллега, сочувственно поднимает брови; Сара, Аби и Бриттани ободряюще подмигивают и кивают.

Я смотрю на Ташу и задерживаю на ней взгляд до конца речи — она поощряет меня улыбкой. Каждая фраза приближает нас к расставанию.

Я возвращаюсь на место и, чувствуя тепло Ташиной руки, опускаюсь на скамью между лучшей подругой и ее мужем, Ангусом. Без их поддержки я бы не прошла этот путь: они подавали платочки, успокаивали, сжимая мои руки, пока сами всхлипывали.

Стоя, поем псалом, слова которого, четко отпечатанные на листочке, плывут и сливаются воедино, когда я безучастно смотрю на страницу.

Звучат прощальные речи. Дань усопшей воздают лучшие из лучших мира искусства: представитель аукционного дома «Сотбис», уважаемый искусствовед, — но их слова мечутся в пространстве не в силах пробить сплетенный вокруг меня щит неверия и шока. Я вполуха прислушиваюсь, замечая, как кто-то сдавленно хихикает, а кто-то сдержанно (или не очень) сморкается.

Перед глазами вспыхивают воспоминания, и от трогательного текста песни, которую я выбрала для финала панихиды, по моему лицу неудержимо текут слезы. Это неправда, этого не может быть.

* * *

Я выхожу из крематория Челси, не зная, что делать дальше. При тусклом свете глаза болят от слез. Нужно ли ждать, пока все подойдут к скорбящей дочери, чтобы принести соболезнования, поделиться воспоминаниями или рассказать байку? Может, сразу ехать домой, пригласив остальных?

— Иди сюда.

Меня обнимают теплые, знакомые с детства руки, и я смотрю в остекленевшие большие голубые глаза Таши. «Моя сестренка от другого мужичонки» — мы всегда так шутим. Мы дружим с малых лет, с дошкольного возраста, и, сколько я себя помню, она всю жизнь меня поддерживает.

Таша берет мои руки в свои.

— Она…

Подруга замолкает, и у нее дрожит подбородок.

— Она бы так тобой гордилась. Я горжусь тобой, Соф. Это была самая красивая надгробная речь. Мама Линс была бы в восторге.

Она обнимает меня за плечи, и я с трудом сдерживаю волну слез, которая угрожает утопить меня, пока мы идем по гравийной дорожке к машине. Сегодня мне кажется, что я сунула голову под воду и замерла, пока остальной мир вращается вокруг меня. Меня кормят с ложечки по утрам, как человека, который забыл, как что делается. Меня целуют и обнимают самые близкие подружки, приглашают на обеды и ужины, советуют психотерапевта и сами горюют не меньше меня. Маму любили многие. Но внезапно я вздрагиваю и замираю. Он там, преграждает мне путь. В этих туфлях я не могу ни убежать, ни уклониться от встречи.

Роберт, мой бывший жених. Вот уж кого не ожидала встретить сегодня. Ему здесь не место. Словно кладбищенский призрак, он приближается ко мне.

Чувствуя, как я напряглась, Таша обнимает меня крепче.

— Привет… мм… Соф, — запинается Роберт, наклоняясь, чтобы поцеловать в щеку. — Мне очень жаль… ты знаешь, как я любил Линдси… и как она тебя любила.

Он коротко кивает Таше, а я вижу у него в руках листочек с распорядком службы — мамин портрет с сияющим лицом и под ним изящным курсивом: «Линдси Анна Кинлок».

Аромат знакомого парфюма наводит на меня страх. Отпечаток губ на щеке жжет словно клеймо.

— Спасибо, — шепчу я с подобающей случаю печалью.

Таша тянет меня к машине, бросая на Роберта неприязненный взгляд: «Только посмей…»

Но он хватает меня за руку, и я машинально вздрагиваю.

— Соф, нам нужно поговорить. Это важно.

Я смотрю ему в глаза: молодая листва позади него обрамляет его лицо, словно извивающиеся змеи, песочные волосы выделяются на фоне водянистого весеннего неба. Я не отвечаю — а зачем? Когда он кого слушал?

— Сейчас не время и не место. И не вздумай заявиться в дом, Роберт, — вмешивается Таша, зная, что я, скорее всего, поддамся и соглашусь.

Мне больше нечего сказать ему, все уже давно переворошили. Несколько месяцев назад я выплакала все слезы. Я больше его не люблю. Остались жалость, гнев, но уж точно не великая любовь, как я когда-то думала. И страх. Я ненавидела то, во что превратилась, пока была с ним: раздавленная, еле живая мышка. И в этом я виню его.

— Таша, тебя это не касается. Не лезь. У меня есть полное право выразить соболезнования и поговорить с Софи наедине, — рычит Роберт, и мое сердце замирает.

Сегодня мне никто не нужен, все мысли о маме. Я замечаю, как кружат гости, ожидая, чем все закончится. Зачем он пришел? Ташу не запугать.

— Если ты хоть на секунду считаешь это уместным, ты безумнее, чем я думала. Держись-ка от Софи подальше и хоть раз в своей несчастной жизни поступи как порядочный человек. После всего, что было, ты не имеешь права разговаривать с Софи.

— Хватит! Замолчите, оба! Пожалуйста, просто остановитесь.

Я вырываюсь от Таши и, изо всех сил стараясь идти грациозно, направляюсь к черному лимузину.

Роберт ей никогда не нравился. И не зря.

* * *

Поминки проходят как в тумане, и вот уже ушли подвыпившие друзья и близкие, проводившие маму в последний путь, и я остаюсь одна. Мамин дом скрипит от воспоминаний и пронзительно кричит от пустоты. Иногда кажется, что ветерок доносит запах ее духов, где-то чирикают малиновки и приземляются рядом со мной, только она ли это или просто мы, скорбящие, ищем утешение? Мне бы просто знать, что с ней все благополучно. Спиртное, похоже, на меня сегодня вообще не подействовало из-за адреналина и потрясения. Выпей я столько в обычный день, давно бы свалилась.

Ловлю себя на том, что поднимаюсь по лестнице.


По извилистой тропе
ножки весело стучат:
там, в Дрыхляндии, нас ждут,
в девять лошади умчат…

Так в детстве мама уговаривала меня лечь спать. Она все превращала в забаву.

Притянутая невидимой силой, я оказываюсь в ее спальне. Одеяло смято, словно она встала в спешке и еще вернется, чтобы его поправить. Я будто шпионю, подглядываю. Стоя перед зеркальной дверью гардеробной, я рассматриваю свое отражение.

Отекшее лицо похоже на сюрреалистическую маску глубокого горя. Покрасневшие от слез серые глаза, такие же, как у мамы, кажутся чужими. Упрямые завитки волос выбились из-под ленты, напоминая растрепанный к концу дня каштановый хвост школьницы.

Я нажимаю на зеркальную дверь, и она распахивается. Стекло все еще хранит мамины отпечатки пальцев, словно размазанную паутину. Я вхожу в гардеробную, и меня манят запахи детства: надежность, тепло и любовь. Они вплетены в ткани и витают в воздухе.

Аромат духов, чистого белья и замши. Перчатки, ремни, жакеты. Шифон, пыль, шелк. Элегантные коктейльные платья, шикарные — до пола, тафта, атлас, бисер. Стразы блестят, блестки дрожат. И я дрожу.

Кроваво-красные, канареечно-желтые, чернильно-синие цвета…

Радуга.

Новые вещи с бирками и те, что в шуршащем целлофане из химчистки. Наряду с изношенными, милыми сердцу… такими милыми.

Море, море одежды. Деревянные вешалки, крючки, застежки, молнии. Звон брошей и винтажных клипс, хранящихся в старой французской жестянке из-под печенья. Я их перебираю, закрываю застежки, закрываю глаза.

Вспоминаю, как меня поймали в шляпе с перьями, в больших для моих маленьких ножек туфлях на о-очень высоких каблуках, с размазанными по детскому личику помадой и тенями для век. Как мама смеялась! Я часто играла здесь в прятки, укрываясь юбками, и клацанье металла по рейке выдавало меня с головой.