Эндрю Миллер

Оптимисты

Мемуне Мансарах

Часть первая

Это было не похоже ни на одно другое из описываемых мною событий, и разным образом оно изменило всех — больше всего выживших, но также врачей, добровольцев, священников, журналистов. Мы узнали кое-что о людских душах, и это кое-что долго еще вызывало ночные кошмары. Это была не та смерть, с которой я встречался в Южной Африке, Эритрее или Северной Ирландии. Ничто не могло подготовить меня к ошеломляющему размаху увиденного.

Фергал Кин. Сезон крови[Фергал Кин (р. 1961) — ирландский писатель и репортер, много лет работал корреспондентом Би-би-си в Южной Африке. Книгу «Сезон крови» о геноциде в Руанде выпустил в 1996 г.]

1

После резни в церкви в Н*** Клем Гласс прилетел домой в Лондон. Вытащив из чемодана одежду и ботинки, он затолкал их в черный мешок для мусора, вынес его к мусорным бакам у подвального выхода и потом, вернувшись, долго тер кожу на руках. На следующее утро он слушал крики двигающихся вдоль по улице мусорщиков. Позднее, выглянув в окно, Клем увидел у перил шеренгу пустых баков. Он лег на пол и, будто провалившись в пространство между двумя мыслями, следил, как по потолку пробирается светлый луч. Так прошел день. Затем ночь. Потом он не мог вспомнить, чем занимался всю эту неделю.

Был уже май, и погода перевалила из весны в лето. Листья на окаймлявших дорогу деревьях ярко блестели, почти светились. Допоздна не иссякал медленно ползущий поток машин с опущенными окнами, из которых вырывалась музыка. На улицах распущенные на каникулы дети ссорились, стучали о стену мячом, распевали считалки, доставшиеся им еще от бабушек и дедушек — «Я садовником родился…». В доме напротив жили наркоманы, оттуда постоянно доносился металлический скрежет радио. По ночам от этой музыки казалось — черти волокут грешников в ад. Время от времени они начинали швырять вещи из окон. Через пару недель после возвращения Клема они выбросили с верхнего этажа десятилитровую банку фиолетовой краски. Банка треснула, пара квадратных метров тротуара и канава украсились двухдюймовым фиолетовым поливом. Сохраняя влажность внутри, он покрылся под солнцем корочкой. Вскоре появились фиолетовые следы, каждый последующий призрачнее предыдущего. Там была даже цепочка собачьих следов, обвивающая фонарный столб и исчезающая в направлении Харроу-роуд.

Наркоманы были в восторге. Сгрудившись на ступеньках своего дома, они размахивали бутылками и хохотали, как одержавшие победу бойцы какой-то повстанческой армии. Через неделю они выбросили банку оранжевой краски — гигантский лопнувший яичный желток. Репортерская сумка Клема стояла у двери. Там лежали «Никон», «Лейка», провода, вспышки, линзы, два-три десятка фотопленок. Глядя на поджаривающийся на фиолетовой мостовой желток, он соображал, как лучше его заснять, но это был инстинктивный порыв, профессиональный рефлекс, не более. Камеры останутся в сумке, пока он не решит, что делать с ними дальше. Он смутно прикидывал, как принесет их обратно в магазин «Кинзли» и продаст. За «Лейку» можно выручить немало; да и старая рабочая лошадка «Никон» тоже кое-чего стоит, пожалуй, хватит на месячную квартплату.

В один прекрасный день, в конце месяца, наркоманов выселили. Приехали две полицейские машины, потом появились работники муниципалитета с металлическими решетками и начали опечатывать дом. Деревянную дверь закрыли стальной рубашкой, выступающие окна забрали металлическими коробами. У перил при входе кучей сложили личные вещи — спальный мешок, фен для волос, какие-то искусственные цветы, костыль. Наркоманы, особенно женщина, рычали и размахивали кулаками. Клем наблюдал за ними из окна второго этажа. Его восхищала их пылкость; осознают ли они бесплодность своего протеста, думал он, или именно бесплодность распаляет их еще больше? Покончив с работой, муниципальные работники ушли; рассевшись по машинам, укатили полицейские. По-прежнему яростно потрясая кулаками, выселенные наркоманы по двое, по трое разбрелись в ближайшие приюты и забегаловки. Показались, посмеиваясь, несколько местных жителей. В сумерки Клем вышел на улицу, в аллее стояла почти полная тишина. Он посмотрел на дом, потом, присев на корточки, провел пальцами по остаткам краски. Поверхность, местами бугристая, но в основном гладкая, была теперь твердой, как лак. На краю пятна, там, где под краской проступал серый цвет брусчатки, он заметил слабый, но удивительно четкий оттиск листа и в свете зажигалки разглядел неподалеку другие — тонкие, словно кружево, отпечатки мертвых листьев, наполовину скрытые, как рисунки под папиросной бумагой. Он попытался понять, как они могли возникнуть. Прошлогодние осенние дожди, прошлогоднее осеннее солнце; давление тысяч прошагавших подошв; высвобожденная энергия разложения; достаточная поглощающая способность камня. Он рассматривал их, пока зажигалка не начала обжигать руку. Вспомнился калотип листа работы Фокса Толбота,[Уильям Генри Фокс Толбот, или Тальбот (1800–1877) — английский ученый, один из изобретателей фотографии, в 1852 г. провел следующий опыт: поместил кусок черного тюля между объектом, который хотел воспроизвести (лист дерева), и фоточувствительным веществом, нанесенным на металлическую пластинку. Изобрел негативно-позитивный метод («калотипия») с бумажными негативами, отпечатки с которых можно было размножать.] поразившая мир картина, — название «калотип» происходит от греческого «красота». Он опустился на колени. Впереди, в свете уличного фонаря, металлически поблескивал дом. Он нагнул голову. Может, сейчас что-то произойдет? Чувство, похожее на ожидание неминуемой рвоты. Стиснув зубы, он прикоснулся к упрямо сухим глазам. Сзади донеслось хихиканье двух ребятишек, подглядывавших за ним из-за припаркованных машин. Сделав усилие, он поднялся на ноги, по лестнице добрался до своей квартиры и опять улегся в гостиной на ковре.

Уже за полночь зазвонил телефон на столе. После пяти звонков включился автоответчик. Его голос сообщил, что он находится в командировке за границей. Прозвучал гудок. После паузы, во время которой Клему казалось, что он слышит крики чаек, его отец сказал: «Это, ну, в общем, я. Позвони мне, когда вернешься, ладно?» И после еще одной паузы: «Спасибо».

2

В футболке, джинсах, старых башмаках он целыми днями слонялся по городу. Безразлично, в каком направлении. Повернув налево, он попадал в богатые кварталы; направо был железнодорожный мост, канал, муниципальные многоэтажки, супермаркет. Под зелеными фермами моста рельсы просекой разрезали нутро города. В отсутствие поездов сцена была до странности мирной. По обочине железнодорожного полотна росли деревца; на редкость живучие кусты с аляповатыми цветами пробивались сквозь стены набережной и усыпавшую полотно гальку. Часто над рельсами кружился, как обрывки бумаги, пяток-другой бабочек.

Канала он научился избегать. Вода в нем была слишком неподвижной, слишком черной: он боялся того, что может в ней показаться. Ему хватило бы самой малости — скомканный полиэтиленовый мешок, напоминающий лицо; корень, похожий на руку.

Он ел где придется, куда заносили его ноги. Португальское заведение рядом с аллеей, турецкое кафе в районе Ноттинг-Хилл, африканский ресторанчик на Холборн-роуд. Ел, платил, не разговаривая ни с кем, кроме официантов. Каждый день после обеда он заходил в киоск просмотреть передовицы газет. Раньше — именно так он думал о своей жизни до церкви в Н***, «раньше» — он ежедневно читал две, иногда три газеты, получая удовольствие от знания того, что происходит в мире, и от возможности быть в курсе. С тех пор как он вернулся, новости перестали убеждать его, как раньше; не из-за подозрения, что их выдумывают (хотя, достаточно долго работая с журналистами, он знал, что такое происходит нередко), а потому, что мир, о котором они сообщали, больше не соотносился с миром у него в голове — об этом месте вряд ли можно было сказать что-либо связное. Нынче он только просматривал, не появится ли сообщение из Африки, материал по следам убийств. Если что-то было, он выискивал упоминание о бургомистре, но отсутствие упоминания всегда приносило больше облегчения, чем досады. Он еще не был готов столкнуться с Сильвестром Рузинданой, совсем не готов.


С недавнего времени Клем стал частью публики, заполняющей дневные сеансы кинотеатров. Его абсолютно устраивали фильмы с парой-тройкой музыкальных номеров и бессмысленным финалом. В кинотеатре в Шепердз-Буш показывали «Завтрак у Тиффани»; окруженный пенсионерами и безработными, он умиротворенно смотрел картину до тех пор, пока, пощипывая струны маленькой гитары, Хепберн не запела неверным, прекрасным, хватающим за душу голосом «Лунную реку».[Одри Хепберн (1929–1993), певшая в этом фильме Блейка Эдвардса 1961 г. (экранизация одноименной повести Трумена Капоте) песню Генри Манчини на стихи Джонни Мерсера «Moon River», получила в следующем году «Оскара» за лучшую песню.] Шатаясь, он пробрался мимо дремлющей билетерши наружу и поспешил, поражаясь самому себе, домой. В «Коронет» на Ноттинг-Хилл ему повезло больше. Американская комедия для подростков, как продолжение «Счастливых дней».[«Счастливые дни» («Happy Days», 1974–1984) — американский телесериал, семейная комедия, действие которой происходит в 1950-е — начале 1960-х гг.] За следующие три дня он смотрел ее три раза. Не нужно было следить за сюжетом, что-либо запоминать, чем-либо восхищаться. После каждого сеанса двустворчатые двери кинотеатра выметали содержание из головы, как кости с обеденного блюда, оставляя лишь память присутствия в зале да гарантированного на полтора часа чувства безопасности.


В погожие дни он иногда уходил в парк и спал на траве или сидел на скамейке, бесстрастно наблюдая, как девушки мажут ноги маслом для загара, а молодые няни — шведки, филиппинки — играют с детьми своих богатых хозяев. Отсутствие желания — а он не испытывал его уже много недель — вызывало у него недоумение. Он смотрел на женщин, как, возможно, будет смотреть на них, став престарелым маразматиком, когда от страстей остается кучка теплого пепла (если это и вправду так со стариками. А может и не так?). Но в его возрасте — в январе ему стукнуло сорок — жизнь без желаний напоминала ему постоянно снившийся в юношеские годы сон, в котором он, не будучи совсем живым или окончательно умершим, медленно таял, будто тонул в воздухе, с каждой секундой становясь все более невидимым, все менее заметным среди жизненной суеты. Это, конечно, тоже был симптом, хотя и довольно неожиданный. Может, пора обратиться за помощью? Поговорить с кем-нибудь? Он еще не звонил даже Фрэнку Сильвермену в Нью-Йорк, хотя, трясясь на заднем сиденье такси по дороге на авиабазу, они обменялись домашними номерами. Сильвермен был старше, опытнее. Другой. Покрепче? Бывалый ветеран с застрявшим в спине — ливанский сувенир — полудюймовым осколком гранаты. Такой, казалось, — казалось до того, как они пошли той ночью в церковь, — не растеряется среди хаоса, человеческой жестокости, защищенный от них прожженным, необычным даже для журналиста цинизмом.

У него была жена, писательница по имени Шелли-Анн, которая, по его словам, писала продававшиеся на вес романы об одиноких женщинах. Выпивая в баре отеля «Бельвиль» с Клемом, майором Нимо и двумя египтянами из комиссии ООН по делам беженцев, Сильвермен уверял их, что своей карьерой она попросту мстит мужу за его шатанье по свету, за распутство. Поможет ли она ему в трудную минуту? Захочет ли? Несмотря на россказни Фрэнка, их отношения казались прочными, они хорошо притерлись друг к другу; именно таким спасительным прибежищем он, Клем Гласс, легкомысленно не потрудился себя обеспечить. Теперь, чувствуя в нем нужду, он испытывал легкое отвращение. Жажда нежности, потребность ощутить прикосновение руки, которая закроет открывшееся (вид из окна или рану). Становилось все труднее узнавать себя, и каждый вечер, когда зажигались уличные фонари и между грязными домами повисал синевато-рыжий воздух, он силился вернуть себе бывшее уютное понимание жизни, покинувшее его, как он в глубине души знал, навсегда.

3

— Привет! Шелли-Анн и Сильвермена сейчас нет. Оставьте свой номер и имя, и мы перезвоним вам, как только сможем, — Затем следовал четырехсекундный хоральный обрывок — Канада, о Канада! — фиглярство Сильвермена, затем гудок.

Клем опустил трубку. Голос у жены был молодой, а все сообщение звучало так, будто она записала его в промежутке между какими-то интересными занятиями. Вовсе она не звучит одинокой или рассерженной, подумалось ему.

Он попробовал еще раз, через час.

— Привет! Шелли-Анн и Сильвермена сейчас нет…

4

Происшествие:

Шагая в воскресенье вечером, часов в одиннадцать-полдвенадцатого, по Портобелло-роуд, в одном из темных дверных проемов на другой стороне улицы он услышал сдавленные женские рыдания, усилившиеся, когда он проходил мимо; они резко оборвались, затем прорвались вновь, толчками ударяя его теперь между лопаток. Стоило ему их услышать, как во рту пересохло и стало трудно дышать из-за бешено заколотившегося сердца. Но чего он испугался? Практически на любой лондонской улице шатаются печальные, потерянные тени, однако звук был для него невыносимым; он ускорил шаг. Девушка шла за ним, пытаясь догнать и жалобно взывая, пока он не остановился. Они стояли напротив шашлычной. Продавец протирал прилавок, готовясь закрывать на ночь. В свете неоновой рекламы — петуха — он рассмотрел, что ей было около двадцати. С протянутыми руками, с размазанной под глазами тушью, она стояла перед ним, дрожа, и старалась объяснить что-то, что с ней случилось. Он не сразу понял из обрывков ее речи, на каком языке она говорит, потом разобрал — испанский. Она несколько раз повторила «violar» или «violada». Протянула ему телефон. Он взял его, позвонил в полицию, сообщил оператору о нападении на молодую девушку и дал адрес шашлычной. Оператор спросила его имя, но он оборвал звонок и вернул телефон девушке. Она словно обмякла и стояла теперь, как стоят дети, когда им нестерпимо нужно в туалет, или как человек, получивший сильный удар в живот. На них уже смотрели люди из бакалейной лавки, двое — в длинных серых фартуках. Клем пытался сообразить, как сказать по-испански «они сейчас приедут», но через несколько мгновений вспомнил глагол «идти». «Я идти», — сказал он и зашагал от нее прочь. Он думал, что, возможно, она опять последует за ним, но ошибся. А может, у нее не было сил.

На Фарадей-роуд он остановился и обернулся назад, глядя вдоль линии фонарей. Место, откуда он ушел, скрылось за поворотом дороги. Он посмотрел на часы, оглядел окружавшие его пустые дома. Как скоро приедет полиция? Ближайший участок был в нескольких минутах езды, он уже должен был услышать сирену. А вдруг они не приедут? Вдруг он перепутал адрес или они решат, что это была шутка? Волнение к этому времени слегка улеглось, и он впервые с ясностью осознал, что бросил обиженную девушку на произвол судьбы. Он, всегда считавший себя готовым храбро вступиться за справедливость, — что с ним сталось теперь? Какой долг может быть более непреложным, чем долг помочь подвергшемуся нападению на улице незнакомцу? Он побежал обратно, но, вернувшись к магазину, увидел, что огни уже погашены и на улице никого нет. Он двинулся в направлении Вестборн-Гров, всматриваясь на перекрестках в поперечные улицы. Несколько раз слышались звуки шагов, кто-то быстро удалялся, но не было видно никого, напоминавшего ту девушку. Может, те люди впустили ее в магазин? Сделали то, что должен был сделать он? Вернувшись, он прижался лицом к витрине. По полу к нему двинулся силуэт — отделившийся от остального мрака клочок тьмы. Он замер, вскрикнул: «Черт!» — но тут же понял, что это собака: через стеклянную дверную панель на него уставился коротконогий черный пес; глаза его мерцали сине-желтым огнем, будто сквозь пустые глазницы проблескивала скрытая электросхема.

Он повернул домой. Проглянул серп луны, свет ее отразился на металлическом фасаде пустого жилища напротив. Стоя на ступеньках своего дома, он выкурил сигарету. Мимо прошел ночной автобус. Скорая помощь. Он вспомнил оставшуюся в живых после резни маленькую Одетту Семугеши, которую он фотографировал в больнице Красного Креста, пока Сильвермен брал у нее интервью. Голову ее закрывала широкая повязка, под которой размытой розовой, идущей ото лба к темени полосой прорисовывалась рана. Медленным, монотонным голосом она говорила по-французски. «Et puiset puis…»[«А потом… а потом…» (фр.)] Опасаясь, что девочка все еще находится в шоковом состоянии, врач не хотел разрешать им разговаривать с ней, и сейчас он стоял рядом, готовый прервать интервью при первом проявлении настойчивости со стороны Сильвермена. Утро было чудесное. Через открытую дверь офиса виднелось еще с десяток детей, смирно сидевших в пыли под олеандровым деревом. Когда интервью закончилось, Одетта направилась к ним.

— Она что, никогда не плачет? — спросил Сильвермен.

— Еще рано, — сказал доктор; он был швейцарец и находился в стране десять дней. — От слишком страшной беды сердце каменеет.

— Это для него — единственный шанс уцелеть, — добавил Сильвермен.

Доктор согласился и пристально посмотрел на Клема и Сильвермена; он знал — Сильвермен сказал ему по дороге из офиса, — что они попали туда первыми из журналистов. Какое-то мгновение казалось, что он заинтересовался ими, что, возможно, он попросит их заполнить анкету для шоковых пациентов, осмотрит их; но было заметно, как он устал, уже, по-видимому, целиком поглощенный вереницей дел, на которые не хватало ни времени, ни сил. Пожав им руки, он приподнял свою в прощальном салюте и повернул прочь, предоставив им самостоятельно искать выход.