Эндрю Шон Грир

Невозможные жизни Греты Уэллс

Моим матерям, бабушкам и всем женщинам в моей жизни

От автора

Я бесконечно благодарен Линн Несбит, Ли Будро, Уолтеру Донохью, Каллену Стэнли, Фрэнсис Коуди, Майклу Чабону, Беатриче Делле Монте фон Резори, Брэндону Клири, Кармиэль Банаски; сотрудникам Каллмановского центра Нью-Йоркской публичной библиотеки, особенно Джин Страус и Элис Хадсон; сотрудникам Исторического центра публичной библиотеки Сан-Франциско; авторам книг о Гринвич-Виллидже — Анне Чейпин («Гринвич-Виллидж», 1917) и Терри Миллеру («Гринвич-Виллидж: как он стал таким», 1990); сообществам художников — «Колония Макдауэлла» и «Яддо корпорейшн»; Фонду Санта-Маддалены; Литературному фонду Аспена; виски «Каттос», но больше всего — Дэниелу Хэндлеру, моему лучшему читателю, а также Дэвиду Россу, моему лучшему товарищу.

Эта книга — вымысел от начала до конца. Герои, события и диалоги взяты из воображения автора и не должны рассматриваться как реальные. Любое сходство с реальными событиями или людьми, живыми или покойными, является чисто случайным.

Карта 1


Надписи к карте (ориг. с. vii)

1. Дом Феликса

2. «Дубовый зал» на площади Плаза

3. Кинотеатр в пожарном депо

4. «Блумингдейл»

5. Железнодорожный мост на 33-й улице

Часть первая

С октября по ноябрь

30 октября 1985 г.

С каждым из нас однажды случается невозможное.

Что до меня, это произошло в 1985 году, незадолго до Хеллоуина, у меня на Патчин-плейс. Даже ньюйоркцы порой с трудом находят этот переулочек к западу от Шестой авеню, где город шатается, словно выпивоха в восемнадцатом веке, и получаются всякие выкрутасы: Четвертая Западная пересекается с Восьмой Западной, а Уэйверли-плейс — сама с собой. Здесь есть Двенадцатая Западная и Малая Двенадцатая Западная. Здесь же пролегают Гринвич-стрит и Гринвич-авеню, которая рассекает прямоугольную сетку улиц по диагонали, проходя вдоль старой индейской тропы. Если по ней и ходят призраки индейцев со своей кукурузой, никто их не видит — или не замечает в толпе всевозможных чудиков и туристов, которые в любой час пьют и гогочут у моего порога. Говорят, что туристы все губят. Говорят, что так говорили всегда.

Сделаю подсказку: встаньте на Десятой Западной, там, где она встречается с Шестой авеню, в тени библиотеки Джефферсон-Маркет с ее высокой башней. Поворачивайтесь вокруг своей оси, пока не увидите железные ворота (их так часто не замечают!), и загляните за решетку. Перед вами предстанет улица длиной в полквартала, обсаженная тонкими кленами, — тупичок в полдюжины дверей. Совсем не шикарное место: изогнутый проулок с трехэтажными кирпичными домами, построенными давным-давно для официантов-басков из «Бреворт-хауса» [«Бреворт-хаус» — фешенебельный отель в Нью-Йорке.]. В самом конце, справа, за последним деревом, будет наша дверь. Вытрите ноги о старую щетку для обуви, замурованную в бетон. Пройдите через зеленую дверь: если повернуть налево, можно постучаться к моей тете Рут, если подняться по лестнице — ко мне. А если вы остановитесь на повороте лестницы, то увидите отметки роста двоих детей: мою, сделанную жирным красным карандашом, и другую, синюю, гораздо выше — моего брата-близнеца Феликса.

Патчин-плейс. Ворота, выкрашенные в черное, заперты. Дома вросли в землю. Плющ время от времени изничтожается, но вырастает снова; сквозь трещины в асфальте проросли сорняки; даже важный городской чиновник, торопясь на обед, не повернет головы в эту сторону. Да и кто может догадаться, что там — за воротами, дверями, плющом? Только ребенок заглянет туда. Но вы же знаете, как случаются чудеса. Самые невероятные события случаются без предупреждения, тогда, когда сочтут нужным. Время жульничает, играя с нами. Именно так все и было: однажды утром, в четверг, я проснулась в другом мире.


Я начну с того, что происходило девятью месяцами ранее, январским вечером, когда мы с Феликсом выгуливали собаку Алана. Мы заперли за собой зеленую дверь и пошли мимо обледеневших ворот Патчин-плейс. Леди обнюхивала каждый клочок грязной земли. Холод, холод и холод. Каждый из нас поднял шерстяной воротник пальто и обмотал шею шарфом Феликса: мы оказались привязаны друг к другу, и я согревала руку в его кармане, а он — в моем. Брат-близнец не был моим двойником: такие же румяные щеки, тонкий нос, рыжие волосы, бледное лицо, раскосые голубые глаза — «лисья мордочка», как выражалась тетя Рут, — но выше меня и несколько крупнее. Я поддерживала Феликса на льду — он сам настоял на том, чтобы выйти без трости: это был один из его хороших вечеров. Мне все еще казалось, что он выглядит очень смешным из-за недавно отпущенных усов и очень худым в своем новом пальто. В этот день ему и мне исполнился тридцать один год.

— Чудесная была вечеринка, — заметила я.

Нас окружала дрожащая тишина нью-йоркской зимы: блики света в высоких окнах квартир, мерцание заиндевевших улиц, приглушенное свечение ночных ресторанов, пирамиды снега на углах, скрывающие мусор, оброненные монеты и ключи. Наши ботинки стучали по тротуару.

— Знаешь, — сказал он, — когда я умру, пусть к тебе на день рождения придет кто-нибудь, одетый, как я.

Он всегда думал о праздниках. С детства я запомнила его властным, уверенным в своей правоте, склонным к нравоучениям — из тех, кто сам себя назначает «командиром огнеборцев» и подвергает остальных членов семьи нелепой муштре. После смерти родителей и особенно после того, как он перестал быть тощим подростком — наподобие меня, — это сошло с него бесследно, как тает весной ледяная корка: он стал чуть ли не полной своей противоположностью и теперь сам разжигал огонь. Он не находил себе места, если день не обещал ничего занимательного; сам придумывал события, закатывал вечеринки в честь кого угодно, лишь бы только выпить и нарядиться. Тетушка Рут относилась к этому одобрительно.

— Перестань, — попросила я. — Жаль, что Натану пришлось так рано уехать. Но ты же знаешь, у него работа.

— Ты слышала, что я сказал?

Я посмотрела на него: на это веснушчатое лицо, на рыжие усы, на темные полукружья под глазами. Худой, испуганный, тихий, весь какой-то потухший. Вместо ответа, я сказала:

— Гляди, все деревья заледенели!

Он остановился, чтобы Леди могла обнюхать забор.

— Нарядишь Натана в мой старый хеллоуинский костюм.

— Костюм девушки-ковбоя.

Он рассмеялся:

— Нет. Русалки Этель. Посадишь его в кресло, будешь приносить ему напитки. Он останется доволен.

— Тебе не понравилось, как прошел день рождения? — спросила я. — Ну да, вышло не ахти. А если ты научишь Алана печь торты?

— Наш день рождения поднимает мне настроение. — Мы шли, разглядывая силуэты в окнах. — Уделяй больше внимания Натану.

Огни отражались во льду, покрывавшем деревья, и те светились как наэлектризованные.

— Это тянется уже десять лет. Может, немного невнимания пойдет ему на пользу? — сказала я, придерживая Феликса под руку.

И тут на холодной зимней улице раздался его шепот:

— Смотри, еще одно.

Он кивнул в сторону парикмахерской, которая всегда красовалась на углу. В витрине висело объявление: «Закрыто». Брат остановился на минуту, пока Леди обследовала дерево, а потом просто сказал:

— Пошли домой.

Вот подходящее выражение: дневник чумного года. Собачья парикмахерская. Лавка с дешевыми украшениями. Бармены, портные и официанты — все отмеченные этой надписью — уходили навсегда. Если вы спросите о таком официанте, вам ответят: «Убыл домой». Бармен с татуировкой в виде птицы «убыл домой». Парень, который жил наверху и устанавливал пожарную сигнализацию, «убыл домой». Дэнни. Сэмюэль. Патрик. Столько призраков, что за ними не разглядеть индейцев, даже если они причитают по утраченному Маннахатту [Название Манхэттен происходит от слова «манна-хатта», что на одном из индейских языков означает «холмистый или малый остров».].

Громко хлопнула дверь, из нее вышла женщина: вьющиеся черные крашеные волосы, длинное пальто.

— Придурки! Вы губите деревья!

— Привет, — ласково сказал Феликс. — Мы ваши соседи. Приятно познакомиться.

Женщина тряхнула головой, глядя на Леди, которая готовилась присесть на замерзшую траву.

— Вы разрушаете мой город, — отрезала она. — Уберите свою собаку.

Мы были шокированы ее грубостью; я почувствовала, как рука брата сжимается в моем кармане. Я пыталась понять, что можно сделать или сказать, есть ли другой выход, кроме отступления. Женщина вызывающе скрестила руки на груди.

Феликс сказал:

— Извините, но… маленькая собачка вряд ли сильно повредит дерево.

— Уберите свою собаку.

Я наблюдала за лицом брата, таким изможденным: он мало походил на уверенного, ухмыляющегося близнеца, каким я его всегда знала. Схватив Феликса за руку, я потянула его прочь; ему все это было совсем не нужно, особенно в наш день рождения. Но брат не сдвинулся с места. Я видела, что он собирается с духом, намереваясь что-то сказать. А я-то думала, что за последний год он израсходовал все свое мужество.

— Хорошо, — проговорил он наконец и потянул за поводок Леди; та споткнулась. — У меня к вам только один вопрос.

Женщина самодовольно ухмыльнулась и подняла бровь.

Он сумел изобразить улыбку, а потом сказал то, отчего женщина остолбенела. Мы же свернули за угол, и нас скрутил нервный смех в той холодной ночи, в ночи нашего последнего дня рождения. То, что сказал Феликс, я несла в себе сквозь все тяжкие последующие недели, сквозь эти ужасные месяцы, сквозь полгода ада, погрузившего меня в такую тоску, какой я никогда не испытывала. Твердо и спокойно стоя перед женщиной, он спросил:

— Когда вы были маленькой девочкой, мадам, — тут Феликс наставил на нее палец, — вы именно такой женщиной мечтали стать?


Все случилось быстрее, чем мы думали. В один из дней Феликс весело болтал о книгах, которые я ему принесла. А уже на следующее утро мне позвонил Алан и сказал: «Он отходит, осталось совсем мало времени, думаю, нам надо…»

Я помчалась к ним на квартиру и застала Феликса в плавающем сознании. Видимо, суставы его так распухли, что каждое движение причиняло ему невыносимые муки; вернулись и жестокие головные боли, а последний курс антибиотиков облегчения не принес. Мы стояли по обе стороны от него, снова и снова задавая ему один и тот же вопрос: «Ты хочешь уйти?» И только через двадцать минут брат сумел открыть глаза и расслышать наши слова. Говорить он не мог — лишь кивнул. Я видела по его глазам, что он пришел в себя и все понимает.


Я оплакивала брата на Патчин-плейс, и со мной был только Натан. Той зимой снег густо усыпал ворота, пригнул клены за моим окном. Рут забрала птицу Феликса, и я, глядя в окно на обесптиченный зимний пейзаж, слушала, как та щебечет в квартире под нами. Феликс ошибался во многом, но только не насчет Натана: мне следовало уделять ему больше внимания.

Человек, с которым я жила, но чьей женой так и не стала: доктор Михельсон, умный и нежный, в очках, улыбающийся в рыжеватую бородку. Длинное, узкое лицо, морщинки у беспокойных глаз, покатый лоб с залысинами. Когда мы только познакомились, я считала Натана «стариком», но, перешагнув тридцатилетний рубеж, вдруг поняла, что он старше меня всего на восемь лет: разница в годах будет понемногу терять значение, пока мы оба не станем одинаково старыми. Вместе с этим откровением пришла печаль из-за потери некоего козыря, который имелся у меня против него. В свои сорок лет Натан ходил со слегка грустным видом и приятно улыбался, что побуждало людей говорить ему: «Но вы же так молоды!» Они не хотели огорчать его еще больше. В ответ на эти замечания Натан неизменно прикрывал глаза и улыбался: думаю, потому, что он был тем, кем всегда хотел быть. Он был врачом, жил в Гринвич-Виллидже, и его любила женщина. Несмотря на седеющую бородку, Натан казался мне молодым — во многом из-за детских страхов, которые он держал при себе, как любимых зверюшек: страх перед акулами, даже в бассейне, страх произнести «суворый» вместо «суровый». Каждый раз, поймав себя на этом, он со смехом признавался мне во всем. Кто знает, сколько страхов осталось невысказанными? Но я полюбила эти чудачества как близких родственников, и, когда спустя много лет слышала от него в отдельных случаях «суровый», мне казалось, будто умер мой старый одноглазый кот.

Весь Натан — в одной фразе, такой успокаивающей, которую он говорил при каждой нашей размолвке во время ухаживания за мной: «Решай сама». Она стала противоядием от всех моих страхов. Может, я провожу слишком много времени с Феликсом и недостаточно с ним? «Решай сама». Могу ли я задержаться на работе, или лучше пойти на вечеринку, которую устраивает его мать? «Решай сама». Фраза избавляла меня от беспокойства, и я любила его за это. Он сделался моим спутником на десять лет. Но в последние месяцы жизни Феликса Натан стал тенью, которой я не замечала. Меня на него не хватало, я отложила его в сторону, и поначалу он относился к этому с пониманием. А потом понимание исчезло. Он был очень мягким, но, когда злился, легко мог стать холодным и равнодушным. А потом я его потеряла.

Всего через несколько месяцев после смерти Феликса я обнаружила, что Натан завел себе новую любовницу. Однажды вечером я пошла вслед за ним и очутилась перед кирпичным зданием с зигзагообразной улыбкой пожарной лестницы; в окне виднелись силуэты моего любовника и молодой женщины. Сколько времени я там стояла? Сколько времени человек способен наблюдать за жуткой сценой? Пошел снег, мелкий, как пыль, и луч света, падавший из того окна на улицу, казалось, растянулся.

Я никогда не перестану сомневаться, правильно ли я поступила. Я отошла от того здания, вернулась домой, согрелась в одинокой кровати и никогда не говорила Натану об этом. При всем том, что произошло, при всем том горе, которое я схоронила внутри себя, я хорошо понимала его потребность в покое и внимании, в исполнении роли мужа перед женщиной, исполняющей роль жены, — чтобы одновременно пробовать другую жизнь. И я сказала себе: «Он вернется домой, ко мне, а не к ней». В конце концов, нас столько всего объединяло, включая годы, прожитые вместе до появления седых волос. Кто подошел бы ему больше меня?

Он все-таки пришел ко мне домой. Он ее оставил. Я знаю это. Однажды вечером, несколько недель спустя, когда я сидела на Патчин-плейс и читала книгу, а кипевшему на медленном огне супу из белой фасоли оставался час до готовности, Натан вошел, мокрый от дождя, с невероятно раскрасневшимся и отекшим лицом, и в глубине его глаз пряталось что-то такое, будто он стал свидетелем убийства. На бороде блестели капли воды. Он поздоровался и поцеловал меня в щеку.

— Сниму мокрое, — сказал он, прошел в соседнюю комнату и закрыл дверь.

Я услышала скрипичный квартет, который он обычно не слушал, — должно быть, он выбрал первую попавшуюся передачу, громкость которой показалась ему достаточной. Но этой громкости все равно не хватало. Пока он прятался от меня в соседней комнате, я слышала сквозь музыку звуки, которых он не мог сдержать, но все же отчаянно хотел от меня скрыть: рыдания разбитого сердца.

С трудом представляю, что он сказал ей, как поцеловал ее на прощание, как они в последний раз занимались любовью, как он протиснулся в дверь, как она искала слова, чтобы он остался, бросил меня, а не ее. Как он держался за дверную ручку дрожащими пальцами и оба смотрели друг на друга. Он все еще плачет? Она не нашла нужных слов — и вот он здесь. Сидя в соседней комнате, он рыдал, как мальчишка. Вокруг него кружили скрипки, а я сидела в кресле с книгой, и большая латунная лампа отбрасывала на мои колени золотой круг света. Я понимала, что он сделал. Мне так хотелось рассказать ему, что я испытываю злость, боль и благодарность. Скрипки завершили свой неровный путь вниз по октаве. Чуть погодя Натан вышел из комнаты и спросил: «Хочешь выпить? Я налью себе виски». У него был несчастный вид. Сколько недель или месяцев это длилось? Сколько телефонных звонков, писем, ночей он подарил ей? Это все равно что шею сломать. «Да, — сказала я, опуская книгу, — и суп скоро будет готов». И мы пили и ели, не разговаривая о случившемся только что.

Но настоящим сюрпризом стало то, что спустя несколько месяцев он меня окончательно бросил. Я сидела на водительском сиденье арендованного автомобиля, припаркованного возле ворот.

— Останься со мной, Натан.

— Нет, Грета, я больше не могу.

Он держался за дверцу автомобиля, выбирая слова, которые положат конец нашей совместной жизни. Правда, слова уже ничего не значили. Представляю себя в тот печальный миг: бледное лицо в свете фонаря, почти невидимые ресницы, слипшиеся от слез, рыжие волосы, которые я не так давно обрезала в последней, отчаянной попытке что-то изменить. Представляю, как я открывала рот, стараясь придумать еще какие-нибудь слова. В открытую дверь врывается ветер, текут последние минуты; я понимаю, что отблеск его очков в свете фонаря может стать моим последним воспоминанием о нем.

— Что же мне делать? — крикнула я из машины.

Он холодно поглядел на меня и, прежде чем захлопнуть дверцу, сказал:

— Решай сама.


— Попробуй гипноз, — посоветовала тетя Рут, натирая мне виски маслом. — Пробуй что угодно, только не замыкайся в себе, дорогая.

Кроме нее, никто не навещал меня в эти месяцы. Уверена, что мой отец неодобрительно отнесся бы к визитам Рут: он всегда считал свою сестру взбалмошной, эгоистичной, неуправляемой — опасная сумасбродка, которую нужно вовремя останавливать. Она из тех женщин, сказал отец мне однажды, которые будут кричать «театр» на пожаре. Тетя Рут была моей утешительницей и союзницей, но не понимала, что творится у меня в душе.

Все давали советы. «Попробуй иглоукалывание», — говорили мне, когда я пыталась встряхнуться при помощи вечеринки. Попробуй точечный массаж. Попробуй йогу, попробуй бег, попробуй травку. Попробуй овес, попробуй отруби, попробуй очистить кишечник. Откажись от сигарет, от молочных продуктов, от мяса. Откажись от выпивки, от телевизора, от своего эгоцентризма. Психиатр, к которому я наконец обратилась, — доктор Джиллио — вел со мной бесконечные беседы о моих покойных родителях, о моих детских воспоминаниях, о рыжих собачках, что резвились на солнечной лужайке с моим братом, и обнаружил у меня обычные проблемы обычного человека. Так ли уж это плохо, спросила я, печалиться оттого, что происходят печальные события? «Появилось множество новых антидепрессантов, — последовал ответ. — И мы их испробуем». Я испробовала их все, от амбивалона до зимелидина. Но и препараты не избавили меня от всегдашнего ночного кошмара: в дверь стучат, я отворяю, на пороге стоит Феликс со своими нелепыми усами и хочет войти, а я говорю, что ему входить нельзя. «Почему?» — спрашивает он. И я отвечала ему каждую ночь: «Ты умер, вот почему».

Рут трет мне виски, целует меня в лоб:

— Ну-ну, дорогая. Это пройдет. Это пройдет. — И, как всегда, добавляет бесполезные слова: — Я думаю, тебе нужен любовник.

Истинную грусть изловить почти невозможно: это глубоководное существо, которое никогда не попадается на глаза. Я говорю, что помню, как грустила, но на самом деле помню только, как лежащая в постели особа — внутри которой находилась я — по утрам не могла проснуться, не могла пойти на работу, не могла даже делать то, что ее спасло бы, а вместо этого делала только то, что ей вредило: пила, курила запрещенные сигареты и проводила бесконечные часы в беспросветном одиночестве. Я хотела бы отстраниться от этой особы и сказать: «О, это была не я». Но это была я, которая глядела в стену и жаждала всю ее разрисовать, не имея для этого достаточно воли. Воли не было даже для самоубийства. Я сидела в своей комнате и смотрела через окно на Патчин-плейс, на постепенно желтевшие осенние клены.