— Феликс, — обратился Натан к ребенку, — тише. Смотри, Фи, вот твоя мама.

Он поставил мальчика на пол, и мой сын радостно побежал ко мне; с головы его слетела бескозырка.


Я никогда не думала о детях. Нет, не так. Я размышляла о них, как люди размышляют о переезде в другую страну: они понимают, что навсегда изменятся, но этих изменений потом так и не замечают. Мы с Натаном говорили об этом на протяжении всей нашей совместной жизни. В самом начале мы даже проверяли друг друга. «Хочу узнать, — спрашивал он меня после полбутылки вина, — что ты теперь думаешь о детях? Что-нибудь изменилось?» Я с улыбкой глядела ему в лицо — длинное, бородатое, стянутое беспокойством, словно завязками, — и говорила, что вообще не думала о них с тех пор, как он спрашивал в последний раз. «А ты?» — спрашивала я в свой черед, откидываясь на спинку дивана и обнимая подушку, как ребенка: я ожидала, что вопрос окажется утверждением, но он всегда качал головой со словами: «Нет, пока без изменений». Наступала пауза, и мы оба улыбались.

Поэтому я, конечно, была потрясена, узнав после его ухода к Анне, что они пытаются завести ребенка. Все наши проверки раз в полгода, когда мы искали друг у друга признаки болезни, маленькую опухоль желания, а он говорил, что ничего не чувствует, любит нашу жизнь и не хотел бы поменять ее на другую, все эти вечера с бутылкой и тостами в честь нашего бездетного очага — все это было обманом или, по крайней мере, частичным обманом. Натан все-таки хотел ребенка: просто он никогда не хотел его от меня.


Маленький мальчик подбежал ко мне, стуча ножками в крошечных белоснежных носочках, и бросился в мои объятия. Я была покорена его мягкостью, запахом кислого молока и джема, тем, как потрескивал отглаженный зеленый комбинезон с вышитым на груди вигвамом, с жестким белым воротником и рукавами: первопоселенец и индеец одновременно. Он обнял меня, как мог, и стал извиваться в приступе бурной радости.

— Осторожней с маминой рукой!

Когда отец сказал, что опаздывает на работу и маме станет помогать миссис Грин, ребенок скривился, будто его ударили, и разразился слезами. Натан посмотрел на меня, и я поняла, что должна справляться сама. Он довольно долго был хорошим мужем и нес это добавочное бремя, но мне было ясно, что воспитанием ребенка занимаются эта самая миссис Грин и я. Я чувствовала, как чужой мир затягивает меня, смешивая меня с той Гретой, которая так долго в нем прожила. Я обнимала этого маленького извивающегося незнакомца — моего сына.

— Я слегка задержусь, — сказал Натан, хотя мог и не говорить — я понятия не имела, о чем идет речь.

Вот он целует в лоб меня и Феликса, вот он, в фуражке и шинели с эмблемой медицинских войск, выходит из двери. Я наблюдала за его уходом с дрожью сожаления, ибо знала то, чего не знал он: в моем мире он меня больше не любит.

Наконец первая игра матери и сына: прятки.

— Прячься! — велела я, и Феликс мгновенно исчез, словно знал наверняка, где самое укромное место.

Теперь я могла выяснить, насколько квартира 1941 года отличается от моей собственной и от той, которую я посетила накануне вечером. На стенах коридора — силуэты незнакомцев и самодельные полки с глиняными лошадками. Видимо, здесь постарался мой муж, а не Грета сороковых годов: вряд ли я могла так тщательно собрать все эти хрупкие маленькие фигурки и расставить их, как статуэтки из могил фараонов. Спальню я уже осмотрела. Маленькая детская по другую сторону коридора оказалась сюрпризом: в моем мире стена была снесена, чтобы расширить главную ванную, а сейчас тут располагались крошечные владения моего сына. В сундуке, стоявшем в углу, обнаружился набор потрепанных оловянных солдатиков (мечи согнулись и превратились в орала). В ящичке сундука лежала всякая всячина: камешки, обрывки серебристой бумаги, рваные и совершенно бесполезные однодолларовые банкноты. Самой трогательной находкой были несколько молочных зубов с пятнышками засохшей крови. В коробке с наклейкой «От дяди Икса» хранилась бутылка с тальком, переименованным в «порошок невидимости».

В гостиной я наткнулась на привидение — но нет, как только сигаретный дым рассеялся, я увидела пятидесятилетнюю женщину в темно-зеленом платье, убиравшую что-то к себе в сумочку. У нее было маленькое лицо, розовевшее от краев к носу, и внушительная грудь, обтянутая блестящим бархатом. На макушке — круглый узел из белокурых волос, щедро приправленных сединой. Это, должно быть, и была миссис Грин.

— Доброе утро, миссис Михельсон. Как вы себя чувствуете?

— Лучше, благодарю вас.

Надо же: миссис Михельсон!

— Доктор Михельсон сказал, что пару дней вам было плохо.

Она произносила слова с отчетливым шведским акцентом. Ее манера говорить отличалась старосветским дружелюбием и сдержанной любезностью стюардессы.

— Да, да, но я уже выздоровела.

— Очень хорошо, мадам.

Во время разговора она жестикулировала, зажав в пальцах дымящуюся сигарету. Выглядела она деловитой и доброжелательной, и все же что-то в ней возбуждало жалость. Непонятно, была она постоянной помощницей или ее пригласили из-за моей болезни, «несчастного случая», вследствие которого у меня сломалась рука и надломилась психика. Но ни миссис Грин, ни мой сын не могли мне помочь: надо было найти тетю Рут.

— Фи уже позавтракал, — продолжала она, — я собираюсь пойти с ним в парк. Я подумала, что вам все еще нужно отдыхать.

Она рассказала мне еще кое-что о моем сыне — я не очень хорошо поняла, но на всякий случай кивнула — и сообщила, что в холодильнике стоит горшочек с куриным пирогом, который я могу поставить в духовку.

— Да, пожалуй, так лучше всего.

— Я пойду за продуктами и к прачке. Будут еще поручения?

— Нет-нет, я… — начала я, заглядывая в спальню.

На самом деле поручения, наверное, были. Прямо на моем ночном столике лежал ежедневник, приличествующий супруге врача.

— Мадам?

— Да, я отдохну. У меня до сих пор кружится голова, и я все забываю. Простите.

— Понимаю, такое напряжение… Не беспокойтесь ни о чем, я все сделаю. Что вы хотите на ужин?

— На ваше усмотрение.

— Я думаю, бараньи отбивные, картофель и заливной салат.

— Прекрасно.

— А мальчик уже одет? — спросила она.

— Нет-нет. Собственно, он где-то прячется.

— Прячется?

— Мы играли в прятки.

Миссис Грин наконец допустила на свое лицо какое-то выражение, и я сразу поняла, что сделала нечто ужасное. Она ничего не сказала, — видимо, это было выше ее понимания: как может мать играть в прятки, когда ее ребенок должен быть одет для прогулки в холодном парке? Земля вот-вот разверзнется.

— Я найду его, — пообещала я.

Она улыбнулась так, словно я случайно нажала кнопку «Вызов», кивнула и ушла на кухню. Мне было непонятно, что она мне внушает: восхищение или ненависть.

Сына я нашла в ванной. Сперва он закричал от ужаса, когда я отодвинула занавеску и обнаружила его сидящим на корточках под душем, но потом бурно развеселился из-за своей сообразительности. Я отдала его миссис Грин, которая к тому времени сама управилась с пирогом. Ее серые глаза остановились в первую очередь на испачканной одежде мальчика, а затем на его матери-правонарушительнице. Она увела его переодеваться. Тогда-то я и прокралась к ежедневнику.

— Миссис Грин! — крикнула я, вбегая в детскую. — Я передумала.

Она пыталась натянуть на сопротивлявшегося Фи шерстяные штанишки. Тот выглядел несчастным, словно животное, которое заставляют носить человеческую одежду. Миссис Грин так посмотрела на меня, что я чуть не отступилась, но меня переполняла решимость.

— Я сама схожу с Фи в парк. Выполните мои поручения и согрейте пирог; мы вернемся к обеду.

— Понимаю, — сказала она отчетливо. — Вы уверены? Раньше вы не…

— Уверена. Оденьте его, мы уходим через минуту.

— Хорошо.

Я направилась в спальню, где нелепый пеньюар в анемоновых оборках упал к моим ногам, и взглянула на часы: девять тридцать. Времени оставалось в обрез. На открытой странице ежедневника моим почерком было написано:

Феликс, Гудзонский парк, десять.


Тюрьма 1918 года и страшно уродливая надземка на Шестой авеню исчезли, но в витринах по-прежнему виднелись плакаты, призывавшие подписываться на военный заем, а люди в форме, курившие повсюду, мало отличались от людей из того мира. «Цветы!» — кричала с тротуара старушка-итальянка, сгибаясь от тяжести корзинки с фиалками и душистым горошком. «Цветы! Цветы!» Блондинка-хористка в длинных красных китайских брючках прогуливала пекинеса и, рассыпая всюду улыбки, споткнулась, уронив одну из своих туфелек в лужу. Я подняла ее и протянула хозяйке, а та ответила мне улыбкой и испуганным взглядом: «Боже, теперь я не смогу их вернуть, да?» Пекинес зашелся лаем, похожим на хохот. Девушка сунула маленькую ножку в туфлю-лодочку и снова пошла среди разгоряченных моряков, виляя задом.

И вот мы уже к западу от Седьмой авеню, у Гудзонского парка, которого я не узнала: я и не могла узнать его, с этим странным утопленным садом и памятником пожарным. Его не было в моем мире 1985 года. Он напоминал осушенный фонтан и был не слишком-то рассчитан на детей, скорее он мог служить источником вдохновения для траурного набора Викторианской эпохи. При виде игровой площадки Фи сразу же забыл о своей любви ко мне. Я разрешила ему побежать туда, куда влекло его сиюминутное желание, — к мальчишкам в кепи и коротких штанишках.

Мои мысли снова обратились к дому: я воображала, что поднимаюсь по лестнице, направляюсь в гостиную, раздвигаю завесу сигаретного дыма — и обнаруживаю, что там все еще стоит миссис Грин, глядя на меня деловито и доброжелательно. Мне казалось — нет, я знала наверняка, что она видит меня насквозь, видит то, что известно каждому. Конечно, оно должно было существовать в этом мире, как и в любом другом: то, что известно каждому. Я подумала: если я это пойму, возможно, все закончится, завеса рассыплется в прах, жизнь и здоровье восстановятся. Возможно, для этого я и оказалась здесь.

Затем мне в голову пришла безрассудная, глупая мысль. На коленях у меня лежала забавная сумочка из шероховатой кожи: я открыла ее, поискала среди носовых платков и футляров с помадой, и вот она! Пачка «Пэлл-Мэлл»! Я вытащила сигарету, прикурила от спички и стала наслаждаться вкусом смерти, о которой здесь никто еще не подозревал. О, я заслужила немного удовольствия. В каком прекрасном мире я очутилась!

Малыш Фи сидел и разговаривал с белокурым мальчиком, пытаясь надеть на него свою вязаную шапочку; тот вроде не возражал, но шапка на него не налезала. По устремленному на меня взгляду одной из женщин я предположила, что это его мать. Скандинавка по внешности, она выглядела моложавой и длинноногой, несмотря на унылое, до пят, пальто в клетку. Как она только умудрялась жить в эту странную эпоху? Я знала, что будет война, но пока мы в нее не вступили. Я знала, что масса женщин скоро начнет работать, управлять машинами и мало-помалу укреплять государство, меж тем как их юбки будут становиться все короче, чтобы больше ткани шло на обмундирование, а нейлон пойдет на парашюты для молодых людей, прыгающих из самолета на Тихоокеанские острова. Все это еще только будет, но уже совсем скоро: неужели эта женщина ничего не ощущает?

— Эй, пышечка, вот ты где! Что новенького?

Вот и он. Снова живой. В смешной сыщицкой шляпе и таком же пальто — другой мир, другой Феликс.


— Скажи Грин, что я зайду попробовать ее куриный пирог, — сказал мой брат, садясь рядом и бесцеремонно затягиваясь моей сигаретой.

Я вцепилась в него и не выпускала целую минуту, но в конце концов разжала руки, глядя на его недоуменное лицо.

Я смогла выговорить лишь обычное:

— Я так по тебе соскучилась.

— Дурачу дурашку! Знаю: никаких посещений. Грин меня пристрелит.

Он рассмеялся, этот мой брат номер три. Одет он был совсем не в своем стиле — мешковатый коричневый костюм, галстук с большим, как персик, узлом, помятая фетровая шляпа, сдвинутая на затылок. Рыжие волосы были напомажены, а классический нос портила небольшая ссадина. Усы исчезли, но веснушки остались; голубые глаза не изменились, хотя часть спрятанного в них озорства растворилась в сером свете дня.

— Что значит — никаких посещений?

— Доктор запретил, — объяснил он.

— Мой старый друг доктор Черлетти… — протянула я.

Я заметила обручальное кольцо у него на пальце и какое-то мгновение не могла оторвать от него взгляда. Феликс Уэллс, женатый мужчина.

— Как скажешь. — (Радио в припаркованной машине передавало дерзкий свинг; ветер доносил до нас женский смех.) — Туристы все разрушают, — покачал он головой.

— Как поживает Ингрид? — отважно спросила я.

— Ингрид? Заботится о ребенке. Заботится обо мне. Я негодный муж. — Еще один смешок.

— О ребенке, — повторила я.

Небо над нами распахнуло свой покров, облака обрели очертания на фоне ярких синих прогалин.

— Я пришел проведать тебя, пышечка.

Голос его стал мягче, значит Феликс уже не дурачил дурашку. Я чувствовала тепло его поддержки — он по-прежнему давал мне то, по чему я скучала, чего я лишилась.

— Что говорит доктор? Мне ничего не рассказывают.

— Доктор? Что ты излечилась, но была… — Он скорчил беспокойную гримасу. — Была очень грустна, и тебе понадобилась… помощь. Процедура. Лучше сама расскажи мне, пышечка.

Он протянул руку и, закрыв глаза, еще раз затянулся, да так, что я услышала потрескивание тлеющего табака, — ни дать ни взять крохотный костер.

— Я не помню, — сказала я. — Ничего не помню. Что со мной случилось?

Он отвел от меня взгляд и посмотрел на моего сына, на женщину, которая сидела через дорогу, наблюдая за нами. Потом он повернулся ко мне с видом, так хорошо мне знакомым. В машине грохотала музыка, водитель барабанил пальцами. Каково же оно — то, что всем известно?

— Ты в порядке, детка?

Где в этом сне мой союзник? Где Рут?

— Феликс, мне нужна твоя помощь.

— Что они с тобой сделали?

— Что случилось? Была авария.

— Мы не должны…

— Господи, просто расскажи мне все. Они ничего мне не говорят.

Он смотрел на меня с острой болью — так наблюдают за тем, что сгорело дотла. Казалось, что он смотрит на сестру, которая всегда была уравновешенной, нормальной, обычной и здоровой, а теперь разваливается у него на глазах.

— Вы попали в аварию, ты и Рут. Не по своей вине. У тебя тяжелый перелом и сотрясение мозга…

— А Рут? — перебила я его.

Мы сидели на скамейке и смотрели друг на друга с такой жалостью и завистью, как могут смотреть только брат и сестра.

— Грета… — начал он.

— Она погибла, да? В этой аварии, — сказала я. — Она умерла.

Он медленно кивнул. Ветер взметал вокруг нас золотые листья.

— О Рут, — простонала я, уронив голову на руки.

Я почувствовала слезы на глазах и позволила себе разрыдаться, ощущая руку брата у себя на спине. Мне вновь стало понятно, что в этих мирах я не просто посетительница. Я по-настоящему переживала смерть Рут, хотя легко могла представить ее в тюрбане и с бисером внутри другого мира, живую. Но я все лила и лила слезы в свои белые перчатки. Я не принимала обличье других Грет, я становилась каждой из них.

— Мне так жаль, Грета. Я думал, ты помнишь.

— Нет-нет… Боже мой. Она так нужна мне здесь. Бедная Рут. Я вот что хотела сказать… — Здесь я заставила себя остановиться.

— Вот почему Натан нашел врача. Ты никак не могла прийти в себя, Грета. — Он наклонился и положил руку на мое колено. — Не надо мне было все это говорить.

Я высморкалась и вытерла слезы, затем выпрямилась и произнесла:

— Мне надо сказать тебе вот что: я — это не я.

Он опять сморщился от боли. Я почувствовала, как мои руки начинают дрожать от всплеска эмоций, и даже выронила сигарету. Я не привыкла к такому. В этой жизни, как и в прошлой, я наверняка играла роль трезвомыслящей сестры. И вот я стала слабой и сломленной. Невыносимо. Я вспомнила картину, которую наблюдала когда-то, проезжая по шоссе: маленький спортивный автомобиль медленно, осторожно вытягивает из кювета старый грузовик.

То, что всем известно. Для Феликса всем известное, конечно, состояло в том, что его сестра лишилась рассудка.

— Тебя может шокировать то, что я скажу, — начала я. — Понять это нелегко. Я видела такое… Я пришла из такого места, которое…

— Хорошо-хорошо.

Он взял меня за руку, — оказалось, что мы оба сильно замерзли.

— Феликс, — объявила я, — я не та, за кого ты меня принимаешь.

Он долго смотрел на меня, размышляя над моими словами. Свет изменил все вокруг нас, пролившись на каждого человека в парке — на моего сына, на женщину, будто выделял исполнителей, составляющих труппу. Наконец Феликс заговорил:

— Я тоже, детка.

При звуке этих слов я наконец услышала своего умершего брата.

Потом Феликс, стряхнув задумчивость, поднялся.

— Мне надо идти, — сказал он, подхватывая пальто, и повернулся. — Хочу тебя кое с кем познакомить. Приходи ко мне обедать на следующей неделе. Ингрид уедет к родителям. А сейчас мне пора. — Он посмотрел на меня с неуверенной улыбкой, щеки его горели. — Пышечка, я все пойму, что бы ты ни сказала, — заверил меня он. — Все, что угодно. — Он накинул на себя пальто и снова повернулся ко мне. — Сейчас я тебя посажу, цветочек, — подмигнул он, — а потом выкопаю.

Что значит потерять близнеца? Мой брат был не просто мальчишкой, с которым я выросла, он был всей моей молодостью. Я не помню себя без него. С самого начала мы были союзниками в окружающем мире, с нашим собственным языком (смесь семейного немецкого и няниного испанского), с собственными чудовищами и божествами, с дверями в другие миры. Я понимала, что он делает и почему. Я знала, что такое его тело, его храбрость, его глупость. Мы становились старше, но все оставалось по-прежнему, без расставаний, без изменений. Признавшись, что любит мальчиков, он стал мне гораздо понятнее, — в конце концов, мне тоже нравились мальчики, значит и Феликсу они должны нравиться. Нам всегда нравилось одно и то же. Спагетти с жареной колбасой и кетчупом. Возможность поговорить о мальчиках стала огромным облегчением для меня. И вот я его потеряла.

Я наблюдала за тем, как брат идет через парк, приподняв шляпу перед старушкой в ярко-зеленой шали. Он снова был потерян для меня, но по-другому, совершенно по-новому. Однако я вспомнила его слова. В этом «все, что угодно», как в капле воды, для меня заключался мир.


Тем вечером я прощалась с этим вторым миром, теша себя возможностью проснуться в некоем третьем. Поэтому все пробуждало во мне нежность. Сын, со слюнявым поцелуем желающий спокойной ночи. Миссис Грин, засовывающая вязанье в сумочку. Натан, чистящий зубы перед сном. Странно видеть людей, занятых обычными ежедневными делами, когда ты одна знаешь, что это прощание.

Той ночью, например, я наблюдала, как Натан раздевается: старомодным жестом расстегивает пуговицы на брюках и вешает брюки на деревянную вешалку, стоя в нижнем белье с завышенной талией. Затем он сел рядом, почти обнаженный, не зная, что ему не следует этого делать, не следует быть со мной. Ну а я не могла остановить его, не производя впечатления ненормальной. Я не могла сказать: «Перестань, это неправильно, в моем мире ты меня не любишь». Я не могла сказать: «Пожалуйста, не мучай меня». Поэтому я просто сидела, меж тем как он, сняв нижнюю рубашку и кальсоны, встал совершенно нагой, потом натянул полосатые пижамные штаны и скользнул в постель рядом со мной, позевывая, словно ровно ничего не произошло. Поцелуй на сон грядущий, «спокойной ночи, любимая». Закрывая глаза, я чувствовала себя виноватой, будто подглядывала за ним в замочную скважину.