Билл Штайн — человек уверенного мощного интеллекта и совершенно подавленного эго. Его самооценка близка к нулю. Билл страдал от повторяющихся депрессий, каждая продолжалась по полгода, почти сезонных, причем самое худшее состояние обычно приходилось на апрель. Самая тяжелая депрессия постигла его в 1986 году; ее спровоцировали неудачи на работе, потеря друга и попытка отказаться от ксанакса, который он принимал всего месяц, но к которому успел привыкнуть. «Я потерял квартиру, — говорит Штайн, — потерял работу. Я потерял большинство друзей. Я не мог оставаться дома один. Мне нужно было переехать из квартиры, которую я продал, в новую, в которой закончился ремонт, а я не мог. Я стремительно рушился, меня губила тревожность. Я просыпался в три или в четыре часа ночи от приступов такой сильной тревоги, что хотелось выпрыгнуть из окна. В обществе других людей я так напрягался, что, казалось, вот-вот потеряю сознание. Еще три месяца назад я в прекрасном самочувствии ездил в Австралию, а теперь у меня отняли мир. По-настоящему меня накрыло в Новом Орлеане, я понял, что нужно немедленно вернуться домой, но не мог сесть на самолет. Люди бессовестно пользовались моим отчаянным положением: я был как раненый зверь на открытой местности». Он совершенно сломался. «Когда вам совсем плохо, ваше лицо становится как у кататоника, как будто вас оглушили. Вы ведете себя странно из-за того, что какие-то органы перестают действовать, у меня, например, исчезла краткосрочная память. А потом стало еще хуже. Я перестал контролировать кишечник и мог наделать в штаны. Я так боялся, что это случится, что не мог выйти из квартиры, и это стало дополнительной травмой. Кончилось тем, что я переехал к родителям». Но жизнь в родительском доме не принесла облегчения. Отец Билла не выдержал зрелища болезни сына и сам оказался в больнице. Билл остался с сестрой. Потом его забрал к себе на семь недель школьный товарищ. «Это было чудовищно, — вспоминает Билл. — В ту пору я думал, что останусь душевнобольным до конца моих дней. Эта депрессия продолжалась больше года. И было легче плыть по ее волнам, чем бороться. Мне казалось, что надо пустить все на самотек и ждать, когда мир будет сотворен заново, причем, возможно, совсем не такой, какой ты знал прежде».

Билл несколько раз подходил к дверям больницы, но не мог заставить себя обратиться в регистратуру. Наконец в сентябре 1986 года он записался на прием в нью-йоркский госпиталь Маунт-Синай и попросил провести электросудорожную терапию. Этот вид лечения помог его отцу, однако на него не подействовал. «Это самое расчеловечивающее место, какое я видел. Тебя отсекают от жизни, не разрешают иметь бритвенный прибор, маникюрные ножницы. Ты обязан носить пижаму. Обязан ужинать в половине пятого. С тобой говорят так, словно у тебя не депрессия, а слабоумие. Тебе приходится видеть других больных в обитых матами клетках. Нельзя иметь в палате телефон, потому что ты можешь удавиться шнуром и потому что они хотят контролировать твои сношения с внешним миром. Это совсем не похоже на нормальную больницу. По причине психического расстройства тебя лишают всех прав. Вряд ли людям с депрессией стоит находиться в этой больнице, разве что они совсем беспомощны или чрезмерно склонны к суициду».

Сама шоковая терапия была ужасна. «Начальником там был врач, очень похожий на Германа Манстера [Герой сериала «Манстеры» (другое название «Семейка монстров»). — Прим. пер.]. Лечение проходимо в подвале Маунт-Синай. Все пациенты, которым оно было прописано, спускались туда, в глубины преисподней, в купальных халатах и чувствовали себя скованными одной цепью. Поскольку на вид я был не так уж плох, со мной занимались последним, и я как мог пытался утешить ожидавших своей очереди перепуганных людей, а медицинский персонал сновал вокруг нас по дороге к своим шкафчикам, расположенным в том же подвале. Жаль, что я не Данте, уж он описал бы это! Я хотел лечиться, но помещение, но люди… я чувствовал себя так, словно в лаборатории доктора Менгеле [Йозеф Менгеле — врач-нацист, проводивший в Освенциме преступные эксперименты над заключенными. — Прим. пер.]. Если уж вы беретесь проводить такие процедуры, занимайтесь этим на долбаном восьмом этаже со светлыми окнами и ярко выкрашенными стенами! Больше я этого над собой не допущу».

«Я все еще оплакивал потерю памяти, — продолжает Билл. — У меня была выдающаяся память, почти фотографическая, и она так и не вернулась. Я вышел из больницы, но не мог вспомнить ни вчерашних разговоров, ни комбинацию цифрового замка на моем шкафчике». Первое время по выходе из больницы Билл не мог даже подшивать бумаги на работе, куда поступил волонтером. Но постепенно начал функционировать. Он на полгода переехал к друзьям в Санта-Фе. Летом вернулся в Нью-Йорк и снова поселился один. «Может быть, и к лучшему, что я страдаю потерей памяти, — рассуждает он. — Это позволило мне забыть самые глубокие пропасти. Я забыл их так же легко, как и все остальное». Выздоравливал он постепенно. «Как бы сильно ты этого не хотел, выздоровление тебе не подконтрольно. Ты способен представить себе, когда это случится, не в большей степени, чем предсказать чью-то смерть».

Штайн начал посещать синагогу; еженедельно отправлялся туда со своим набожным другом. «Вера очень поддержала меня. Она каким-то образом устранила необходимость верить во что-то другое, — продолжает Билл. — Я всегда гордился тем, что я еврей и что меня влечет религия. После той жестокой депрессии я чувствовал, что если поверю достаточно сильно, произойдет что-то, что спасет мир. Я провалился так глубоко, что там не во что было верить, ктоме Бога. Меня немного смущала эта тяга к религии, но это было то, что нужно. Как бы ни ужасна была неделя, в пятницу состоится служба.

Однако по-настоящему меня спас прозак, поступивший в продажу в 1988 году — как раз вовремя. Это было чудо. После всех этих долгих лет я перестал ощущать, что в моей голове зияет трещина, которая все расширяется и расширяется. Если бы в 1987 году мне сказали, что через год я буду строить планы, работать с губернаторами и сенаторами, я бы рассмеялся. Ведь я был не в состоянии даже перейти улицу». Сейчас Билл Штайн принимает эффексор (Effexor) и литий. «Самым большим моим страхом было то, что я не смогу пережить смерть отца. Он умер в возрасте 90 лет, и когда это случилось, я чуть ли не в эйфорию впал, обнаружив, что отлично справляюсь. Я очень горевал, плакал, но в то же время делал то, что положено делать сыну: писал некролог, общался с юристами. Я справился лучше, чем мог вообразить.

Мне по-прежнему приходится быть осторожным. Мне все время кажется, что все хотят урвать от меня кусочек. Я могу дать очень многое, но потом наступает настоящее перенапряжение. Мне кажется, хотя я, возможно, и ошибаюсь, что, если я откровенно расскажу о том, что испытал, люди будут предъявлять ко мне меньше требований. Я хорошо помню, как меня избегали. В жизни всегда может случиться новый срыв. Я научился скрывать это, люди не знают, когда я принимаю по три лекарства и нахожусь на грани коллапса. Не думаю, что когда-нибудь бываю по-настоящему счастлив. От жизни стоит требовать, только чтобы она не была слишком несчастливой. Когда ты все время им завидуешь, прислушиваешься к себе, трудно быть полностью счастливым. Я люблю бейсбол. Когда я вижу парней на стадионе, пьющих пиво и совсем не думающих о себе, я им завидую. Господи, разве не чудесно было бы стать таким, как они?

Я часто думаю о тех выездных визах. Если бы бабушка всего-навсего подождала. История ее самоубийства преподала мне урок терпения. И теперь я не сомневаюсь, что как бы плохо мне ни было, я справлюсь. Но я не был бы таким, как сейчас, если бы не почерпнул мудрость из собственного опыта, который убедил меня отбросить самолюбование».


Рассказ Билла Штайна нашел во мне определенный отклик. С тех пор как мы познакомились, я тоже часто думаю о тех выездных визах. Думаю о той, что так и не использовали, и о той, которой воспользовались. Моя первая депрессия потребовала напряжения всей моей воли. За ней последовал короткий период относительного покоя. Когда я начал испытывать тревожность, а следом нагрянула тяжелая депрессия — я еще не оправился от предыдущей и не понимал, чем закончится заигрывание со СПИДом — я понял, что происходит. Мне было совершенно необходимо сделать паузу. Жизнь сама по себе оказалась очень тревожной, уж слишком много моего «я» она требовала. Было слишком трудно помнить, думать, выражать и понимать — то есть делать все то, что необходимо, чтобы разговаривать. Да еще делать оживленное лицо, что уж и вовсе оскорбительно. Все равно что варить еду, кататься на роликах, петь и печатать на машинке одновременно. Русский поэт Даниил Хармс так описал голод:


…потом начинается слабость,
потом начинается скука,
потом наступает потеря
быстрого разума силы,
потом наступает спокойствие.
А потом начинается ужас [Цитата из стихотворения Даниила Хармса «Так начинается голод», 1937 год.].

Именно в такой последовательности ужасных в своей логичности этапов начался второй эпизод депрессии, усугубленный вполне реальным страхом перед анализом на ВИЧ, который уже был назначен. Мне не хотелось вновь садиться на таблетки, и некоторое время я обходился без них. Однако в один прекрасный день понял, что ничего не выйдет. За три дня я уже знал, что лечу в пропасть. У меня имелся запас паксила, и я начал его принимать. Я позвонил психофармакологу. Предупредил отца. Постарался привести в порядок дела: потерять разум — все равно что потерять ключи от машины, это приносит массу хлопот. Выныривая из ужаса, я слышал свой голос, цепляющийся за юмор в разговорах со звонившими мне друзьями: «Прости, встречу во вторник придется отменить, — говорил я. — Я снова боюсь бараньих отбивных». Симптомы нарастали стремительно. За месяц я потерял примерно пятую часть веса, около 16 килограммов.