— Ни отец, ни мама никакими особенными талантами не обладали. Ну, плавали там, держались в седле, но это умели делать все Харди много веков подряд. А Джинни… Она словно пришла из другого мира, из другой вселенной, где есть только интеллект, доброта и красота. Она была очень умной, но при этом не заносчивой. Училась лучше всех, но ее от этого не избегали. Мы ходили в одну школу, но на себе я всегда чувствовал бремя имени: общались со мной в основном наши конюхи и их дети, да и то, подозреваю, потому что выбора у них не было. Но моя социализация стала более успешной, когда Джинни пошла в ту же школу, а особенно когда подросла. Сколько себя помню, все любили Джинни. Няньки, прислуга, учителя, ученики, все в Холмсли Вейл, и родители, конечно. Особенно папа.

Мне это немного напомнило ситуацию в моей семье:

— Вам это не было обидно? Что все так относились к Джинни, а не к вам? Простите, если это грубый вопрос…

— Вовсе нет. — Он отрицательно замахал рукой. — Все нормально. Я понимаю, что вы имеете в виду. Непросто жить в тени более успешного родственника, да?

Я пожала плечами, мол, допускаю, почему бы и нет.

— Наверное, если бы мы были одного возраста или я был младше, это могло так сработать. Но я на три года старше Джинни, а когда вы дети, это очень большая разница. Когда я стал подростком, она была еще совсем ребенком. А когда вышла ее первая книга стихов, я не воспринимал это иначе как новую игрушку от родителей. Я и сам ее стихи внимательно прочитал только после ее смерти.

В голове пронеслись странные и пугающие строчки в исполнении Дилан. Да, тут на многое стоило обратить внимание. Но мое внимание сконцентрировалось на том, что сейчас Генри Харди было тридцать восемь лет. То есть он на одиннадцать лет старше меня. Много, но не критично. Он был в отличной форме и выглядел моложе своих лет.

— Словом, — продолжал Генри, — я не испытывал ревности к Джинни, у меня была своя жизнь. Конечно, не такая наполненная творчеством, как у нее, но тоже вполне приемлемая. В детстве у нас было все, что нужно, делить было нечего. А когда мы стали старше, когда Джинни начала выпускать книги на постоянной основе, меня волновали гораздо более приземленные вещи. Вы наверняка хорошо помните, как работает мозг у человека в восемнадцать лет. Там не до ревности к младшей сестренке. — Он многозначительно улыбнулся.

— Да, наверное, голова тинейджера занята другими вещами, но гениальная сестра и внимание к ней могут существенно раздражать, нет?

Генри отмахнулся от этой мысли, как от назойливой мухи.

— Вовсе нет. Хотя, когда Джинни стала старше, пришлось уже отгонять приятелей, пускающих на нее слюни: она была очень хорошенькая. Но в целом не скажу, что мы сблизились. Джинни была общительной, ее все знали, но по-настоящему, кажется, ее никто не мог постичь. Творческая личность — всегда большая загадка, даже если находится на виду. Ну, — он улыбнулся, — вы это и сами знаете, Маделин, верно?

Я засмущалась: все еще не могла назвать себя творческой личностью, поскольку не придумала ничего с нуля.

— Считаю, ваша сестра была талантливее многих, если написала что-то признанное и стоящее в таком юном возрасте.

— Пожалуй, что так, — кивнул Генри. — Мне это довольно сложно оценить в полной мере: не очень разбираюсь в стихах. Да и в литературе в целом, наверное. Ваши книги хороши?

Он снова переводил тему на меня, от чего я готова была залезть под стол. Пришлось признаться, что книга вышла пока всего одна, но успешная.

— Надо же, обязательно почитаю. И теперь стало чуть более лестно, что второй свой роман после первого успеха вы решили посвятить моей скромной семье.

Он улыбнулся самой очаровательной улыбкой, а я поплыла в страну эльфов и единорогов.

— Но, по правде говоря, не представляю, что вам еще рассказать, из чего тут можно создать целый роман. Джинни была удивительной и замечательной. И Джинни покончила с собой, что привело нашу семью к логическому вымиранию. Продолжатель нашего рода представлен лишь в моем унылом лице.

Говоря это, он грустно улыбался. И в целом улыбался так часто, что слово «унылый» совсем ему не подходило.

— Как считаете, почему Джинни так поступила?

Нет никакого правильного, уместного или тактичного способа спросить, почему твой родственник покончил с собой, я это знала слишком хорошо.

— Не знаю, — просто ответил Генри. — Наверное, вы ждали какой-то невероятной истории, рассказывающей, почему еще совсем юная особа ранит себя и вешается, но если бы я знал… — Он погрустнел. — Джинни была не от мира сего, я это говорил. Но незадолго до своей смерти она стала еще более закрытой, какой-то отстраненной. Сейчас, наверное, сказали бы, что родители должны были обратить на это внимание, что симптомы были тревожными, но, по большому счету, разве так не ведут себя все подростки? Разве они не могут переключается с истерического веселья на тотальную депрессию? Она могла в кого-то влюбиться, а может, обдумывала новую поэму. В период творчества Джинни невероятно преображалась, входила чуть не в состояние измененного сознания, могла выглядеть как наркоман под дозой, говорить бессвязно. Творческая личность, как я и говорил… Кстати, — добавил он через минуту, — про наркомана не надо писать, наверное. Мне сложно оценить, как должен выглядеть и вести себя творческий человек.

Я, соглашаясь, закивала.

— Кто был к ней ближе других? Она с кем-то общалась больше и откровеннее?

— Мама, думаю, — ответил Генри. — Наверное, потому ей и стало тяжелее всех после того, что случилось…

— Можете рассказать, как все произошло? Понимаю, что это нелегко, но тем не менее.

— Да, конечно. — Генри снова махнул рукой, как бы говоря: «Какие церемонии, я же сам согласился». — На самом деле, странно вспоминать это спустя столько лет. Когда случилось несчастье, все только о нем и говорили, задавали сотни вопросов, а мы, родители и я, отвечали бесконечное число раз. Восстанавливали цепь событий, произошедших в тот день, но в итоге все заканчивалось тогда, когда мы с родителями уехали в город.

Генри отпил из своей кружки и снова поставил чайник на огонь.

— Принято считать, что день смерти должен быть каким-то необычайным. Что все вокруг означает приближающуюся трагедию. Но… посмотрите в окно.

Я, конечно, немедленно стала вглядываться в серый пейзаж за стеклом: голые деревья, растворяющиеся в дымке, остатки умирающих листьев, разбросанных там и тут, краешек немого фонтана. Максимально угнетающе.

— Не очень веселый пейзаж, да? И так тут почти всю осень, зиму и весну, так что отличных дней для самоубийства более половины в году. И тот день не стал исключением. Ну, может, чуть светлее было из-за снега, чем сейчас. И Джинни была такой же замкнутой, как и в последние дни. Хотя утром за завтраком обняла родителей и меня, впервые за несколько недель, — это, пожалуй, и явилось чем-то необычным. Но мы восприняли это скорее как хороший признак: решили, что Рождество возвращает ее в более знакомое нам радостное и светлое расположение духа. А в остальном это было самое обычное утро, ничем не отличающееся от других. Мы с родителями вскоре уехали в город, а когда вернулись, закончилась вся наша прежняя жизнь.

Я внутренне сжалась, предчувствуя встречу восемнадцатилетнего Генри с кошмаром.

— Пойдемте со мной. — Не дожидаясь моего согласия, он вышел из кухни.

Я поспешила за ним в уже знакомый мне высокий холл. Генри встал в самый его центр и поднял голову верх.

— Вон там. — Он указал на деревянные перила на высоте примерно третьего этажа. — На третьем этаже была ее комната. И моя комната тоже. Она висела вон на той деревянной перекладине. Конечно, она выдержала ее хрупкое тельце.

Бесстрастный голос Генри наводил на меня ужас. «Наверное, защитная реакция», — подумала я, да и времени прошло уже немало.

— Я увидел ее первым. Отец оставался в машине, мама немного задержалась. Прислуги в эти дни было меньше: мы отпускали ее готовиться к празднику. Позже полицейские сказали нам, что Джинни сделала это с собой в течение часа после нашего отъезда. Мы уже ничего не успели бы сделать, даже если на это был шанс. — Он опустил голову. — Но шанса спасти ее никакого не было. Джинни изрезала себя кухонным ножом. Но, видимо, не сразу умерла и не смогла терпеть боль. Поэтому повесилась на отцовском ремне, связанном с простыней. Не могу представить, как ей было больно. Как ей было больно, моей маленькой сестренке.

Генри замолчал. И я не могла проронить ни слова: только видела как наяву свисающее на ремне тело девушки.

— Хотите вина? — внезапно спросил Генри.

— Очень хочу.

Мы вернулись на кухню, Генри открыл узкий винный шкаф, воздух у него качнул мороз. Хозяин предложил подогреть вино в кастрюле: в доме было свежо и без охлажденного алкоголя. Я не возражала.

Отвернувшись к плите и помешивая будущий глинтвейн, Генри продолжил:

— Я не успел остановить маму: она все увидела. Не забуду ее крик. Как будто с того света. Слышу его как сейчас. Прибежал отец, через секунду он уже несся по лестнице наверх. Звал ее. Но тогда еще не было горя, одно отрицание. Он бежал спасти Джинни. Пока поднимался, звал на помощь меня, нашего мажордома, забыв, что тот уехал домой. А когда добежал, не знал, что сделать, чтобы не поранить ее еще больше. Обезумел совсем. Хотел, чтобы я поймал ее внизу, но даже если бы Джинни была жива, это ничего не изменило бы. Она потеряла столько крови. И удушение завершило начатое. Джинни была мертва, я не сомневался в этом и плакал внизу. Я обнимал маму, она содрогалась в рыданиях. А отец носился по этажу, пока не осознал, что Джинни больше нет. Тогда из него словно вынули все то, кем он был раньше. Он обезумел. Это страшное бессилие, когда ты ничего не можешь сделать, никак повлиять на то, что происходит. Ты можешь владеть Холмсли Вейл, лошадьми, людьми, замками, но какое все это имеет значение, если твой ребенок свисает с перил в твоем доме?