Феликс и Незримый источник и другие истории Эрик-Эмманюэль Шмитт читать онлайн бесплатно

Эрик-Эмманюэль Шмитт

«Феликс и Незримый источник» и другие истории

О цикле Незримого

Повести Э.-Э. Шмитта, публикуемые в этой книге, входят в цикл Незримого — серию произведений, сюжетно не связанных друг с другом, но посвященных поискам смысла жизни. В каждом из них герой сталкивается с одним из ключевых моментов существования — смертью, разлукой, болезнью, войной — и обретает в этой ситуации силы идти вперед. Встреча с очередной проблемой — это одновременно встреча с духовностью.

Так, в повести «Миларепа», с которой и начался цикл, рассказывается о тибетском буддизме. В повести «Мсье Ибрагим и цветы Корана» — об исламе, вернее, об одном из его течений — суфизме. В «Оскаре и Розовой Даме» говорится о христианстве, а в «Детях Ноя» — об иудаизме. «Борец сумо, который никак не мог потолстеть» повествует о дзен-буддизме. «Десять детей, которых никогда не было у госпожи Минг» [Эти повести напечатаны в сборнике: Шмитт Э.-Э. Оскар и Розовая Дама. М.: Иностранка, Азбука-Аттикус, 2018.] — это история конфуцианства. «Мадам Пылинска и тайна Шопена» посвящена музыке. И наконец, «Феликс и Незримый источник» знакомит нас с тайнами анимизма.

Эрик-Эмманюэль Шмитт относится с подлинным гуманизмом к духовным исканиям человека, считая их прежде всего сокровищами мудрости и поэзии, помогающими жить.

Феликс и Незримый источник

Тот, кто смотрит зорко, в конце концов увидит.

Африканская пословица

1

— Ты не замечаешь, что твоя мать мертва?

И дядя указал на Маму, стоящую у раковины, — высокую, статную, но какую-то землисто-бледную; она только что кончила вытирать посуду, поставив последнюю тарелку на стопку остальных.

— Мертва? — прошептал я.

— Мертва!

Дядя повторил это слово своим замогильным голосом так резко, что оно заполнило всю кухню, тяжело заметалось по ней, словно ворон, слепо натыкаясь на мебель, отражаясь от стен, ударяясь в потолок, и наконец вылетело в окно, чтобы напугать соседей; его хриплый, гнусавый, пронзительный звук рассыпался во дворе осколками эхо.

А здесь, под качавшейся лампочкой, опять воцарилось молчание.

Мрачное дядино карканье ничуть не взволновало Маму — теперь она сосредоточенно пересчитывала блюдца. Я закусил губу при мысли, что ее обуял очередной приступ этой новой мании — счета: в последнее время, стоило Маме заняться инвентаризацией вещей, она могла это делать часами.

— Мертва, мой мальчик, мертва. Твоя мать уже ни на что не реагирует.

— Но она же двигается!

— Тебя сбивает с толку такой пустяк. Но я-то разбираюсь в покойниках, — сколько уж я их навидался у нас!

— Где это — у нас?

— В деревне.

— Ты хочешь сказать — у тебя дома! А для меня и Мамы «у нас» значит «здесь»!

— В этом вашем Дурвиле?

— В нашем Бельвиле! Мы с ней живем в Бельвиле! [Бельвиль — Двадцатый округ Парижа, на северо-востоке города, населенный преимущественно иммигрантами. Здесь игра слов: фр. Belleville — букв.: Прекрасный город. (Здесь и далее примеч. перев.)] — выкрикнул я.

Мне было невыносимо слышать, как дядя хает то, что для меня лично составляло предмет гордости, — Париж, этот спрут, чьим щупальцем я себя чувствовал, Париж, столицу Франции, Париж, с его проспектами и окружным шоссе, с его бензиновой вонью и пробками, с его демонстрациями, полицейскими и забастовками, с его Елисейским дворцом, школами и лицеями, с его автомобилистами, которые вечно лаются друг с другом, и собаками, которые ни с кем уже не лаются, с его коварными велосипедами, шикарными улицами и пепельно-серыми крышами, где ютятся голуби, с его блестящими мостовыми, истоптанным асфальтом, шумными магазинами и круглосуточными бакалеями, с пастями его метро и зловонными водостоками, с его серебристо-ртутной дымкой после дождя, с его сумерками, розоватыми от пыли, и оранжевыми мандаринами фонарей, с его праздными гуляками, обжорами, клошарами и пьянчугами. А уж что касается Эйфелевой башни, нашей безмятежной великанши, нашей стальной покровительницы, то любой, кто отнесся бы к ней без должного пиетета, был достоин в моих глазах вечного презрения. Однако дядя лишь пожал плечами и продолжил:

— Твоя мать родилась не здесь, она появилась на свет в буше. О, как мне нравится это выражение — «появиться на свет»! Оно так подходит для Фату — недаром же она выскользнула из чрева своей матери в одно жаркое воскресное утро. Я хорошо помню, как вспотел тогда — хоть выжимай. Ну а ты — ты в котором часу родился?

— В полпервого ночи.

— Вот видишь, так я и думал: ты появился не на свет, ты увидел тьму.

И он почесал подбородок.

— Где же это произошло?

— В больнице.

— В больнице! О господи, в больнице, — как будто твоя мать была при смерти… Как будто беременность — это болезнь… Медсестры и врачи — вот что ты увидел в первый миг, какая жалость! Бедняжка Феликс, я прямо и не знаю, способен ли ты понять, что творится с твоей матерью.

Как я ни крепился, на глазах у меня закипели слезы и я пришел в ярость. Довольно! Пора покончить с этой недостойной слабостью! Быть двенадцатилетним мальчишкой и без того тяжело, не хватало мне еще разнюниться и тем самым усугубить ситуацию, показав себя плаксивым младенцем… Злость помогла мне сдержать слезы и объявить:

— Я обожаю Маму!

Дядя положил руку мне на темя; я испугался, что эта тяжелая длань сплющит мне мозг, но нет: потная ладонь и узловатые суставы вселили в меня странное спокойствие.

— Я в этом уверен, мой мальчик. Но любить не значит понимать. Осознаешь ли ты, что твоя мать просто погибает?

— Конечно осознаю, дядя! Поэтому я и написал тебе, умоляя приехать из Сенегала.

— Прекрасно. Тогда давай поговорим как мужчина с мужчиной.

Он уселся на стул верхом, задом наперед, и пристально взглянул на меня.

— Что тебе сказал врач?

— Что у нее депрессия.

Дядюшка Бамба вытаращил глаза и воскликнул:

— Это еще что за штука — депрессия? У нас в Африке о такой и не слыхивали.

— Это болезнь уныния. Доктора называют депрессией такое состояние, когда человек внезапно становится более подавленным, чем прежде, хотя до этого ничего не случилось; он теряет силы, опускает руки, усталость не дает ему жить активно.

— И какое же лечение предлагают врачи?

— Антидепрессанты.

— Это помогает?

— Сам видишь.

И мы взглянули на Маму, которая села на табурет — вернее, упала на него, словно марионетка, брошенная кукловодом: обмякшее тело, поникшие плечи, бессильно свисающие руки, нелепо расставленные ноги, безвольно поникшая голова. Былая энергия уже не соединяла и не поддерживала эти части прежней Мамы.

Дядюшка Бамба продолжал вполголоса:

— Ошибка в диагнозе. Лично я утверждаю, что Мама мертва. Ты живешь с зомби твоей матери…

— Замолчи!

— …и я тебе сейчас это докажу. Что отличает мертвого человека? Во-первых, он больше ничего не слышит.

Тут дядя грохнул кулаком по столу, но Мама и глазом не моргнула.

— Вот видишь: твоя мать глуха как тетеря.

— А может, у нее проблемы со слухом…

— Во-вторых, мертвец больше ничего не видит, даже с открытыми глазами. И в-третьих, у него пустой взгляд.

Тут я поневоле согласился: глаза Мамы, остекленевшие, как у рыбы на прилавке, ровно ничего не выражали — ни дать ни взять макрель в лотке со льдом.

— В-четвертых, кожа мертвецов меняет цвет.

И дядя ткнул пальцем в свою младшую сестру, указывая на ее лицо цвета потухшего очага — пепельно-сероватое, нет, даже зеленоватое, — и это у Мамы, с ее прежде лоснящейся шоколадной кожей! Дядя скорбно вздохнул:

— В-пятых, мертвец не обращает никакого внимания на окружающих. Самые страшные эгоисты — это мертвецы, их уже ничто не волнует. Вот признайся: твоя мать заботится о тебе?

Побледнев, я выпалил:

— Ну… она готовит еду, убирает квартиру…

— Чисто автоматически, по привычке, как курица с отрубленной головой бегает по двору.

Я понурился, — дядины аргументы меня убедили.

А он продолжал их перечислять, загибая большой палец уже на левой руке:

— В-шестых, мертвецы не разговаривают. Вот ты когда в последний раз беседовал с матерью?

И снова у меня из глаз покатились слезы. При виде моего отчаяния дядя, еще не исчерпавший список своих доводов, не стал продолжать. Он похлопал меня по колену и заключил:

— Вот видишь, Феликс: твоя мать выглядит живой, но на самом деле она мертва.

Тут я уже разрыдался вовсю, дав волю слезам. Прощай, честь семьи! Что ж, тем хуже…

Смириться было трудно, но при этом и утешительно: наконец кто-то разделял горе, мучившее меня уже несколько месяцев; наконец кто-то принял во мне участие и я больше не буду терзаться страхами в одиночестве! Если Мамин брат и прибегал к таким беспощадным словам, то, сказанные вслух, они все-таки пугали меня куда меньше, чем угнездившиеся в моих мыслях. Да, дядя был прав: я потерял Маму, она меня покинула, я жил с незнакомой женщиной. А куда же делась та, что бросила меня? Как мне ее не хватало… Да и живет ли она еще хоть где-нибудь? Между двумя всхлипами я пробормотал:

— А ее… можно вылечить?

— Лечат живых, а не мертвых.

— И как же…

— Что «как же»?

— Как тогда быть?

— Гм…

— Никак?

— Ее нужно воскресить!

И дядя поднялся со стула — высокий, стройный, осанистый, с кожей цвета смолы и гривой цвета сажи. Гибко потянувшись, он подошел к окну, выплюнул наружу табачную жвачку, которую мусолил во рту с самого десерта (ой, хоть бы консьержка в эту минуту не мыла во дворе мусорные баки!), и, потирая затылок, втянул ноздрями ночной воздух. Я вспомнил Мамины рассказы о том, что в ее родной деревне этого высокого жилистого силача почитали как отважного воина, бесстрашного и неукротимого защитника слабых в разгар кровавых междоусобиц. Он внушал доверие! Главное, не обращать внимания на его нынешний облик, на повадки гуляки-африканца и любовь к броским нарядам. Вот и сегодня вечером он щеголял в ярко-красных остроносых туфлях из крокодиловой кожи и костюме-тройке канареечного цвета.