— Да, мам, да, знаю, слышал, она была певицей и сошла с ума, ты мне рассказывала. А до того как она сошла с ума, вы дружили, я знаю. И я не влюбился.

— Не влюбился, значит? — Мать наставила палец на еду у меня на тарелке.

Отец повернул голову; моя тарелка оставалась полной.

— Ты весь в мать, — сказал папа. — Не просто латинос, а еще и пуэрториканец. — Папа взял со стола газету. Полистал «Эль Восеро» и рассмеялся. — Послушайте только. Вы, пуэрториканцы, верите в чупакабру, в то, что в Эль-Юнке [Гора и заповедник в Пуэрто-Рико.] высадились пришельцы, в espiritismo… [Спиритизм (исп.).]

— Oh sí, pero ¿quién lee eso? [Да, и кто это все читает? (исп.)] Тебе-то должно нравиться. — Мать вырвала газету у него из рук, скатала в трубку и этой трубкой стукнула папу по голове.

Папа рассмеялся, глядя на скатанную трубкой газету.

— Лихо ты распорядилась газетой, тебе бы профсоюзными митингами руководить.

Мать, нежно улыбнувшись, сделала вид, что сейчас снова его треснет.

— Ну а у меня на родине, — отец взглянул на меня, — тебе пришлось бы выбирать, на чьей ты стороне, и придерживаться этого выбора. — Отец говорил о своей проведенной в Эквадоре коммунистической юности, но его слова я мог расслышать только сквозь собственные переживания. Я выбрал верить Таине. Я не мог отступиться, какие бы аргументы ни предъявлял мне здравый смысл. Есть вещи, которые невозможно понять сразу. И мне оставалось лишь держать оборону, пока кто-нибудь или что-нибудь не придет и не поможет мне донести до остальных, что произошло с Таиной.

— Ну ладно, basta, — сказала мать отцу. — Tú me vas a dar un patatú [Хватит… Ты меня до приступа доведешь (исп.).]. А ты… — Она воздела указательный палец, как Господь, и полезла в кухонный шкафчик за «Виндексом», — …ты лучше не устраивай мне неприятностей со старейшинами. Прекращай ходить на второй этаж и шпионить за женщинами и чокнутым стариком.

— Какой еще старик? Я ничего не знаю про Вехиганте. Просто считаю, что Таина говорит правду.

— Не говорит она правду, не нравится мне эта Таина. — Мама дважды пшикнула «Виндексом» на стеклянную столешницу. — А тот старик — про него никто ничего не знает, потому что он так хочет, а значит, ему есть что скрывать, — закончила мама, полируя стекло.

«Y por eso tiemblas…» [И поэтому ты дрожишь (исп.).] — пел Тито Родригес.

Услышав «есть что скрывать», отец оторвался от газеты и перевел взгляд на маму. Он говорил ей что-то, чего ей не хотелось слышать, мама не ответила на его взгляд. Я знал эти игры, иногда они меня просто бесили, поэтому бог с ними.

— Хулио, у этих людей свои секретные тайны.

— Мам, секретные тайны — это как бы одно и то же.

Отец кашлянул, не сводя с матери серьезного взгляда.

— И нам тоже есть что скрывать.

На что бы он ни намекал, матери эти намеки не понравились. Она хотела что-то ответить, но промолчала. Отец еще какое-то время очень внимательно смотрел на нее; она не отвечала, и отец счел, что теперь достаточно. Он победил. О чем бы ни шла речь, мама не хотела поддерживать отцовские разговоры. И она продолжила надраивать кухню, подпевая хрипловатому голосу Тито Родригеса, «пуэрто-риканского Синатры». Они пели историю женщины, которая трепещет, завидя певца, и зачем она скрывает, что она — часть его?

Песнь третья

У меня вошло в привычку дожидаться, когда родители лягут спать, и выскальзывать из квартиры. Прокравшись по длинному коридору, я нажимал кнопку лифта. Ждал. Заходил в кабину. Выходил, открывал подъездную дверь и оказывался на тротуаре. Потом пересекал улицу и становился лицом к высотке, но смотрел не на десятый этаж, не на окна своей комнаты; я глазел на одинокое окно Таины на втором этаже. Привалиться к синему почтовому ящику и смотреть, как вытягиваются тени в вечно тусклом свете. Я стоял у ящика подолгу, так долго, что успевал увидеть, как гаснут один за другим окна нашей высотки.

Однажды поздним осенним вечером я стоял у почтового ящика и глазел на окна Таины, как вдруг из нашего подъезда вышли две фигуры. Было уже темно, но я разглядел, как фигура потолще берет под руку более тощую, и по грации движения понял, что это Таина и ее мать.

Сердце у меня подпрыгнуло, как дельфин.

Я все не видел Таины, и вдруг — вот она. Мне понадобилась вся сила воли, чтобы не броситься к ним через улицу, не спугнуть их. Мне хотелось быть рядом с Таиной, но я боялся, что, как только ее мать заметит меня, они сразу поднимутся к себе. Почему они вышли из дома так поздно? Куда направляются? Наверное, Таине надо двигаться, подумал я. Ей надо заботиться о здоровье, чтобы нормально родить. А вечером она может подышать свежим воздухом, думал я. Таина вынуждена выходить из дома поздно вечером, чтобы никто ей не докучал. Чтобы никто ее не видел. Они с матерью затворились от всего мира; им, как совам, привольнее летать, когда остальные спят.

Со своего наблюдательного пункта, через дорогу, я видел волосы Таины — отчасти темно-русые, отчасти светлые, взлохмаченные, словно Таина только что с постели. Их будто подключили к электросети, и теперь крутые кудри Таины светились, как нимб. Ворсистое пальто было ей велико, словно Таина в нетерпении схватила первое, что подвернулось под руку. Пальто сидело на ней как широкая накидка, будто Таина не столько мерзла, сколько испытывала потребность спрятаться в чем-то большом. Я последовал за ними от 100-й улицы и Первой авеню до 106-й улицы и Третьей авеню. Едва мы покинули район высоток, как вечер ожил. Новые обитатели Испанского Гарлема выбрались на улицу и теперь вбирали в себя новую ночную жизнь. В этой части Эль Баррио, который они теперь называли Спа-Ха, было много открытых допоздна баров и кафе, и здесь ела, пила и смеялась молодежь, по большей части белая. Но и в этой толпе я не терял из виду двух женщин. Вот они завернули за угол. Там их ждал он — высокий, в своей вечной черной накидке и с тростью в руках. Вехиганте расцеловался с обеими — в обе щеки, на европейский манер — и по-отечески обнял. Перекинувшись парой слов, они все вместе пошли дальше, отбрасывая странные тени, похожие на искаженные квадраты. Они шествовали прогулочным шагом, словно грелись на солнце в Центральном парке, а не находились на улице в первом часу ночи. Время от времени я слышал, как донья Флорес коротко смеется чему-то, что говорит Вехиганте. Вскоре все трое вошли в круглосуточный магазинчик. Я пересек улицу и, пристроившись к окну, увидел, как Таина берет глянцевый журнал, а ее мать — какую-то жидкость для снятия лака. Вехиганте ни на что не смотрел и просто дожидался их у кассы. Я переступил с ноги на ногу и прищурился, желая разобрать название журнала, который взяла Таина, но не смог прочитать слов на обложке. Вскоре я понял, что донья Флорес взяла не жидкость для снятия лака, а agua maravilla [«Чудесная вода», настойка гамамелиса (исп.).]. На кассе она выложила журнал, гамамелис и упаковку «Твинкис», которых захотелось Таине. Вехиганте откинул полу плаща и порылся в кармане. Похоже, денег у него было негусто: он расплатился монетами, как будто разбил свинью-копилку. Потом все трое вышли из магазина (я спрятался за припаркованной рядом машиной); Вехиганте, видимо, о чем-то спросил Таину, потому что она кивнула и улыбнулась.

Теперь Таина уже не держала мать за руку; она на ходу разворачивала «Твинкис» и поедала их, будто хот-доги. Доев, она дочиста облизала пальцы и пошла медленнее, листая журнал, и по тому, как она переворачивала страницы, я понял, что она просто смотрит картинки. Может быть, она не могла читать, потому что время было ночное; через три квартала Таина долистала до конца и отдала журнал Вехиганте, который взял его и аккуратно свернул, словно не желая порвать или помять. Таина снова взяла мать за руку, и они пошли бок о бок.

На Третьей авеню холод осенней ночи посветлел от фонарей. Когда троица дошагала до игровой площадки на 107-й улице, Таина с матерью зашли, а Вехиганте остался дожидаться за оградой, словно ему было запрещено пересекать невидимую черту. Даже на скамейку не присел — так и стоял за оградой, будто собака, привязанная к парковочному счетчику. На площадке Таина села на качели, большой живот не помешал ей уместиться. Донья Флорес начала раскачивать ее. Качели взлетали все быстрее, все выше. Я услышал, как Таина весело кричит матери: «Sí» [Да (исп.).]. И таким счастьем мне было слышать голос Таины, что я стал бояться: вдруг Бог вмешается и заберет меня отсюда. Я вспотел, а потом тревога вдруг оставила меня, я ощутил чудесную перемену, словно понял: все будет хорошо.

Донья Флорес продолжала раскачивать качели. Ноги у Таины болтались, и она поджимала их, а потом выпрямляла, чтобы набрать скорость, а сама крепко держалась за цепи. Она запрокинула голову, и ветер раздувал ей волосы, а потом я услышал, как Таина снова заговорила: «Нет». Два слова. Я слышал, что Таина чудесно поет; а вдруг она запоет прямо здесь, сейчас? Без музыки тоже красиво. Я разволновался. Может быть, я прямо сейчас увижу того, кто любит меня? Или мне будет одно из моих видений? Но качели вскоре остановились. Мать о чем-то спросила Таину, та кивнула; обе покинули площадку и присоединились к ожидавшему их за оградой Вехиганте.

Я держался на полквартала позади них. Они свернули к Ист-Ривер, а потом к дому. Вехинганте продолжал шествовать прогулочным шагом, хотя обе женщины теперь шли, опустив головы, чтобы не привлекать к себе внимания. Даже в столь позднее время, даже в отсутствие аборигенов на улицах, заполненных белой молодежью, они шли, не глядя ни на машины, ни на фонарные столбы, ни на почтовые ящики или дома — вообще ни на что.