— Они могли убить тебя!

Мама закатила глаза и стала с серьезным видом искать сигареты. Только тогда я поняла, что, возможно, маме не понравится, что я уже выбросила их.

На ее лице отразилась паника, а вслед за ней запаниковала и я. Когда мы с братом вели себя плохо, мать налетала на нас с кулаками, и в такие моменты у меня всегда появлялась мысль, что я умру. Не думаю, что мать сознательно хотела нас убить. Дело было в ее глазах. Гнев матери высасывал весь свет из ее глаз, и тогда она казалась какой-то чужой, посторонней. Как будто в ней уживались два человека: любящая Мама и иногда возникавшая на ее месте раздраженная Мать. Мать ощущалась отдельно, вне нашего общего гармоничного существования. Она возникала откуда-то изнутри Мамы и делала за ту всю грязную работу. Порой такой необходимой «грязной работой» становились мы с братом.

Я тихонько сидела на диване, наблюдая за матерью, стараясь не шевелиться. Я знала, что мама рано или поздно найдет сигареты в черном мусорном мешке, причем некоторые из них — порванными пополам для надежности, и тогда меня накажут. И я уже заранее боялась боли.

Донести на себя я не могла и не хотела. Во мне уже тогда было развито чувство самосохранения. Честность не всегда была лучшим вариантом поведения. Взрослые часто повторяли, как важно говорить правду, что честные всегда получают по заслугам, но я знала, что это не так.

Наверное, раньше был случай, когда я, натворив что-то плохое, осознала это и призналась. Должно быть, наказание за тот забытый проступок оказалось достаточно суровым, потому что позже я никогда не признавалась ни в одном грешке, вытворенном в одиночестве. Я научилась хранить тайны о своем плохом поведении. Никаких признаний и откровений! Если кто-нибудь и захотел бы узнать побольше, насколько плохой я могла быть, ему пришлось бы подобраться ко мне поближе, но никто и не пытался.

Мать продолжала искать сигареты. В какой-то момент я понадеялась на то, что она подумает, будто сама их куда-то дела. Иногда это случалось. Такой исход стал бы для меня самым благополучным, но я не была настолько везучим ребенком, а потому просто сидела в ожидании неизбежного.

День медленно тянулся под грузом моего нарастающего страха. Тем вечером я опять заснула рано, обессилев от разлившегося по всему телу нервного ожидания. Проснулась я, судя по ощущениям, в каких-то тисках. Меня сдавило со всех сторон. Телевизор орал. Участники передачи громко кричали, и я не понимала, почему мама не убавляет звук. Голос был слишком близко, а тиски слишком плотные, чтобы я продолжала находиться где-то между сном и реальностью.

— Эшли! — голос матери окружал меня подобно эху звонкого колокола; она схватила меня обеими руками, подняла и потрясла, повторяя: — Проснись!

Я пробудилась достаточно, чтобы понять — меня разбудила не Мама, а Мать. Она застала меня врасплох посреди ночи, и мне некуда было спрятаться от совершенного мною плохого поступка. Мать вытащила меня из кровати, силком приволокла на кухню и показала длинным красивым пальцем, принадлежащим моей настоящей маме, на открытую корзину для мусора. Я даже не потрудилась спрятать сигареты поглубже в мусорном мешке; они так и лежали сверху, с обвинением поглядывая на меня, и я признавала свою вину. Я знала, что виновата. Мусор знал это. А теперь знала и Мать.

Засыпала я тяжело, но была рада, что Мать не потеряла контроль. Она немного дала волю рукам, но я не умерла.

И все равно рассвет будет моим. Только в другой раз.

На следующее утро, проснувшись, я увидела знакомую мне Маму, и мы обе продолжили заниматься своими делами как ни в чем не бывало. Я не винила Мать в том, что она наказала меня. Я понимала, что сама была виновата. Иногда я действительно вела себя плохо, а иногда другие плохо поступали со мной. В любом случае за дурным поведением следовало наказание. Мне хотелось верить в то, что это правда. Что все так или иначе находится под моим или чьим-то контролем. Любая моя вина — это мой выбор. Только от меня зависит, получу ли я сегодня, утаю или совру.

Я решила притвориться хорошей — самым хорошим ребенком, какой только может быть. Тихим и спокойным. Весь день — в детском саду, после него и почти все время дома — я постоянно молчала и открывала рот, только когда ко мне обращались. Это сработало. Мама сказала: «Сегодня ты такая хорошая девочка!» Я улыбнулась, но ничего не сказала.

Я вела себя настолько тихо, что мама не заметила, что мои глаза были открыты, когда она засыпала. Она не обратила внимания, что я перешептываюсь со своей тенью, чтобы не заснуть. Она не почувствовала, как я склонилась над нашим деревянным изголовьем в предрассветных сумерках, откинула бордовую занавеску и встретила рассвет в одиночестве. Солнце вставало для меня — для меня одной — и раскрасило небо в некое подобие разведенных в чашке с молоком разноцветных хлопьев «Лаки Чармз». Нежно-розовые и лавандовые подбрюшья облаков превращались в кроваво-оранжевые. Я шептала своей тени, что хочу удержать солнце для себя. Тень в ответ шептала советы о том, как сохранить воспоминания. Я наблюдала за подъемом солнца, пока оно не начало слепить глаза, а потом сомкнула веки и постаралась запомнить.

Мама не знала, что я могу вести себя плохо и при этом наслаждаться рассветом. Она не знала, что я умею хранить свою правду и свои воспоминания внутри себя. Но я знала.

3

Прежде чем учительница показала мне яркие пастельные цвета рассвета, я подружилась с темными цветами бабушкиной спальни. Комната пропахла ее пудрой и лосьонами и по запаху производила впечатление кондитерской лавки, а не места для отдыха. Не раз ей приходилось вырывать различные средства для ухода за кожей из рук внуков и внучек, облизывающих, откусывающих или проглатывающих драгоценное содержимое упаковок с веществами, источающими уж слишком привлекательные ароматы, чтобы оказаться несъедобными. Что-то в обстановке спальни моей бабушки наводило на мысли о безопасности, и это было единственное место, в котором я не возражала оставаться в одиночестве.

Тишина не заставляла меня почувствовать тесноту пространства — скорее, наоборот, расширяла его. Именно тут, как нигде больше, я ощущала себя частью этого пространства. Когда я выключала свет, никто не догадывался, что я здесь, рассказываю сама себе всякие истории и создаю разные безопасные миры у себя в голове. Другие обычно проходили мимо, не зная, что я сижу тут рядом с ними в темноте.

Не помню, запирала ли бабушка свою комнату или я просто знала, где лежат ключи, — скорее всего, последнее. Однажды я вошла туда, не включив освещение. Из окон на кухне и в гостиной, которые разделяли лишь несколько футов, просачивалось немного света. Я начала напевать себе под нос мелодию из своего любимого мультфильма «The Littl’ Bits» («Маленькие существа»). Никто, кроме собственной тени, меня не слышал, и потому я пела свободно, не опасаясь наказания. В последний раз, когда я пела эту мелодию, получила в благодарность шлепок по губам. Конечно, потом взрослые поняли, что я не обзывала никого «маленькими сучками», а просто невнятно произносила слова из песенки, как это бывает с малышами. Пересказывая эту историю, они смеялись. Но, поднимаясь по ступенькам в спальню бабушки, я без всякого страха кружилась в такт мелодии. Потом щелкнула выключателем и замолчала.

Бабушка предала меня. Или, по крайней мере, мне так показалось. В ее спальне было полным-полно игрушек. Маленькая барабанная установка, самосвал Tonka, кукла-младенец, настольная игра, название которой я не смогла прочитать или не сохранила в памяти. Под ними лежали другие игрушки, а за ними — еще больше игрушек. Оказалось, у нее все это время было столько всяких игрушек, о которых я мечтала, а она даже не делилась ими со мной. Со мной! Бабушка была моим лучшим другом после Ар-Си. И заодно своего рода вторым родителем, поскольку отец находился в тюрьме. Даже когда мы с мамой и братом оставались втроем, без бабушки Билли возникало ощущение какой-то незаконченности.

Почему она скрывала от меня игрушки? И при этом говорила матери: «Иногда я ощущаю такое родство с Эшли, что мне кажется, будто именно я ее родила». И, насколько я помню из постоянных пересказов этой истории, мать отвечала: «Ну, вообще-то ты ее не рожала».

Во мне забрезжила какая-то догадка, и я поняла, что лучше уйти. Я не должна была видеть эти игрушки, даже если и не знала почему. Я лишь надеялась немного побыть одной, попеть, покрутиться, пошептаться со своей тенью. А вместо этого совершила очередной плохой поступок, который тоже останется в тайне. Во всяком случае, никто не пострадает. Никому не придется выдавать свои секреты.

Через несколько недель я позабыла о сокровищах в бабушкиной спальне. Страх того, что взрослые узнают о моем пребывании там, перевесил желание расспросить их о подробностях. Я должна была забыть игрушки, забыть свои ощущения. Мне следовало перестать пробираться в места, в которых мне находиться не полагалось. Мне не хотелось попадать в беду, но еще сильнее и навязчивее был страх, что я открыла дверь в какое-то место, откуда нет возврата.