— О, когда я была молодой! — вздохнула она, и ее глаза совершили почти полный круг из одного конца спальни в другой. — Говорю тебе: когда я отправлялась послушать музыку или на танцы — вот тогда-то я была по-настоящему одета.

Плохо освещенный шкаф только усиливал мое любопытство. В одном углу горой стояли коробки из-под обуви, но, открыв какую-нибудь из них, можно было обнаружить что угодно: от пачки писем, которые я не могла прочитать, до ни разу не использованных украшений, за находку которых бабушка меня благодарила. Были там и старые семейные фотографии, которые я часто пересматривала. Я могла легко вообразить бабушку молодой, не такой, какая сейчас стояла рядом. Ей было всего сорок семь лет, но она успела дважды развестись, воспитать пять девочек и уже имела девять внуков и внучек с ожидаемым в квартире наверху десятым. Я подошла к ее шкафу и вытащила мой любимый набор фотографий из зеленой коробки в углу. Раскладывая их перед собой, я заметила несколько снимков, которые раньше никто не показывал и не выставлял на всеобщее обозрение, так что я могла спрашивать о них. Я всегда задавала какие-то вопросы, и бабушка была одной из немногих, кто даже не пытался меня остановить.

На одном старом снимке бабушка сидела на углу кровати в помещении, похожем на гостиничный номер. На ее лице расплывалась знакомая улыбка с широко расставленными зубами; она слегка откинулась, обнажив приличную часть бедра в доходящем едва ли не до пояса разрезе облегающего платья. Эта фотография была второй среди моих самых любимых. В ней было столько всего, что я обожала. Бабушка. Красивое платье. Но самое замечательное — это ее прическа. Большой круг «афро», образующий ореол вокруг ее сияющего лица с едва изогнутыми бровями. Ей нравилось подчеркивать свою красоту, и она всегда старалась выглядеть на все сто. Ни на одной фотографии она не казалась неряшливой, презирая это качество и в других людях. Она не находила никаких оправданий небрежности, особенно для себя. В моем представлении бабушка сразу пришла в мир красивой женщиной и продолжала ею быть, потому что именно этого и хотела. Она выбирала правильную одежду, правильные прически, правильные обувь и мебель. Не знаю даже как. Просто по наитию.

Бабушка даже с Богом говорила правильно. Когда мы ходили в церковь вместе и пастор приглашал собравшихся вознести хвалу Господу, горло у меня сжималось, а губы немели. Я уже знала наизусть несколько псалмов, но когда пыталась читать сама, пусть даже в безопасности запертой ванной, то всегда ощущала неловкость, видя свое отражение в зеркале. Бабушка же никогда не испытывала неловкости. По призыву пастора она с легкостью выдавала целую тираду на непонятном наречии. Судя по реакции окружающих, это был некий священный язык. После одного такого случая я спросила ее, о чем она говорила.

— Ты не поймешь, — ответила она. — Это способ, которому меня научил Бог для общения с Ним. Это особый язык для нас двоих. Для тебя он всегда будет звучать непонятно.

Однажды я притворилась, будто понимаю. После особенно бурной и эмоциональной воскресной проповеди тогдашнего пастора бабушка собралась с силами, взяла меня за руку и протиснулась к алтарю. Подойдя ближе к кафедре, я увидела, как пастор прикасается ко лбам других прихожан, молится за них, а затем как будто с силой толкает их на пол. Служки, мужчины и женщины в черных одеждах и белых перчатках, поспешно накрывали корчащихся в религиозном экстазе верующих короткими красными покрывалами. Люди на полу смеялись и плакали одновременно. Мне казалось, что они выглядят глупо и немного страшно. Мы с бабушкой стояли в очереди, и когда пастор повалил ее на землю, я хотела ударить его в ответ, но потом услышала ее смех. Моя бабушка, как и все остальные люди под красными покрывалами, извивалась на полу, преисполненная ни с чем не сравнимой радостью Святого Духа. Когда я начала смеяться, один из служителей церкви бережно потянул меня на пол рядом с ней и набросил на меня свое покрывало.

Мне было интересно, сколько моих знакомых уже научились разговаривать с Богом, и я задавалась вопросом, почему Бог дарует человеку только один способ общения с Ним. Разве это не скучно? Церковь и без того была достаточно скучной. Тем не менее никто другой не говорил о Боге так много, как моя бабушка, и это навело меня на мысль, что она, должно быть, ближе всех к Нему. Она должна была знать, какое обращение к себе Он предпочитает. Она всегда знала. Иногда о Боге говорила моя мама, а также несколько моих тетушек и взрослых друзей семьи — часто лишь для того, чтобы объяснить мне, как мое поведение огорчает Его. Насколько я знала, никто из них не разговаривал с Ним так, как бабушка. Но я знала не всех взрослых. У нас было так много родственников и друзей семьи, что всякий раз, как мать начинала общаться с кем-то тепло и с любовью, как со старым знакомым, мне казалось, будто это кто-то новый. И даже если я не знала человека раньше, то казалось, будто я забыла его, и мне нужно было напоминать, кто он такой. Фотографии в бабушкином шкафу хранили множество семейных историй, которых я прежде не знала, а некоторых не знаю до сих пор. Но мне всегда нравились истории.

Отложив фотографию бабушки в красивом платье, я взяла ту, которую еще не видела. В нижней ее части сидели мы с братом, заключив друг друга в объятия и преувеличенно широко улыбаясь на камеру — судя по всему, нам приказали так улыбаться. Нашу настоящую радость передают объятия на тусклом фоне. Края декорации смялись, и фотограф даже не потрудился их подрезать или выровнять. Пол выложен шахматной плиткой, нас окружают горохового цвета стулья различной степени изношенности. Над нами стоит улыбающаяся мама, устремив взор прямо в камеру. Ее обнимает мужчина с лицом брата. Глаза мужчины сияют счастьем. Я понимаю, что должна знать, кто это, но не знаю.

Без колебаний я поворачиваюсь к бабушке, протягиваю фотографию к ее лицу и спрашиваю:

— Кто это?

Бабушка прекратила сортировать одежду и посмотрела на фотографию.

— О, детка! — почти резко выпалила она, но смягчила ответ легким смехом.

Взяв фотографию у меня из рук, она поднесла ее поближе к глазам. Очки скользнули вниз по переносице, остановившись на самом округлом краю носа. Некоторое время она держала фотографию неподвижно, сжав губы и покачивая головой, а потом вернула мне.

— Страшный позор, что ты не узнаешь своего папу.

Я не помню времени, когда отец еще не находился в заключении, или попросту «в тюрьме», как я говорила на протяжении первых десяти лет жизни, но помню, как с трудом цеплялась за воспоминание о нем — за сам факт его существования. Маму, бабушку и брата я видела каждый день. Солнце приветствовало меня каждый день независимо от того, видела ли я его восход. Каждую ночь я молилась Богу, как меня учили. Я могла перечислить буквы алфавита, подпевать передаваемым по радио песням и даже завязывать шнурки при достаточной практике. Помнить обо всем этом было легко. Но образ моего отца, находящегося где-то далеко-далеко, исчезнувшего без всяких объяснений, постепенно угасал на заднем плане повседневной жизни четырехлетки, пока я окончательно не забыла, что и он когда-то был частью всего. Но прежде чем попасть в тюрьму, он тоже был дома, вместе со мной и мамой. Перед тем как исчезнуть, он любил меня.

Бабушка оглядела комнату, как будто кто-то мог нас слышать, а потом села на кровать рядом со мной. Я продолжала вглядываться в лицо мужчины, думая: «О да. Это мой папа». Я не сомневалась, что взрослые рассказывали мне о нем, но эти рассказы не запечатлелись в моей памяти. Наверное, тогда эта информация не показалась мне полезной. Наклонившись, бабушка сказала:

— Ты знаешь, как сильно он любил тебя?

Потом выпрямилась и посмотрела на открытую дверь. Далее слова полились из нее, как будто она сдерживала их долгое время и наконец-то смогла выпустить наружу.

— Твой папа брал тебя с собой почти всегда. Мог бы и на работу тебя привести, если бы было можно.

Она усмехнулась себе под нос и хлопнула меня по плечу, как старую подругу.

— Мама ужасно злилась на него за то, что он берет тебя с собой, знакомит со всеми, а ты ходила в одном носке, со следами молока в складках на пухленькой шейке!

Она уже покачивалась, еле сдерживаясь от хохота. Мамин голос в ее исполнении был высоким и жалобным, совсем не похожим на настоящий.

— И она еще говорила: «Хватит шляться где ни попадя с моей дочерью в таком виде!»

Мы обе рассмеялись, представив один из приступов гнева моей матери, как она сердится на отца в желании обезопасить меня. Мне нравилось думать, что мама оберегает меня и даже защитит от демона, если тот надумает еще раз явиться ночью.

— Ему хотелось хвастаться тобой при каждом удобном случае, а маме хотелось, чтобы ты выглядела прилично. Уж очень они оба любили тебя. Просто были молодыми.

Последнюю фразу бабушка произнесла как бы в оправдание, и я не понимала почему.

— Когда твоего отца посадили, я была в Миссури и даже не сразу узнала… — Она сомкнула губы, закрыла глаза и немного посидела молча — то ли что-то вспоминая, то ли подбирая нужные слова. — Когда же я вернулась из Миссури, твоя мама поджидала меня у двери моего дома, беременная твоим братом, вся в слезах. Вцепилась мне в юбку и повторяла: «Я так скучаю по нему, мама, так скучаю».