— Котел-то — почистить не грех… — не зная уже, к чему придраться, проворчал напоследок атаман — и вылез вон.
Молодой разбойничек хмуро посмотрел ему вослед и, присев со вздохом на кошму, подтянул поближе вместительный медный казан. Чистил, а сам разглядывал три земляные ступеньки, смекая, как же это она сподобилась по ним вскатиться. Скакала, что ли, с одной на другую?
Разумеется, Стеньке и в голову не могло прийти, чем отзовется его пригорелая каша в двадцать первом столетии, когда внезапно оказаченные особи превратят «кашевара» в «кошевара» (того же, считай, кошевого), а закопченный казан его станет символом единства и удали новоявленных станичников. Так и будут молвить: Казачий Вар. Или Казачий Котел. Все, дескать, вместе варимся.
— Что, дуралей? — послышалось из того угла, где лежал плат. — Думал, умней Уракова?
Вздрогнул, обернулся. Вход в землянку был достаточно широк — и дневного света вполне хватало, чтобы разглядеть все в подробностях. Настина голова смотрела на Стеньку из плата не мигая. Личико — сурово.
Стало быть, никуда не укатывалась — просто из виду пропадала.
— Боись его таперича, — недобро предостерегла она. — Таперича он глаз с тобе не спустит…
— Да и шел бы он лесом!
— Да он-то пойдеть… А с тобой-то чаво?
— Да, може, я и не хочу в атаманы! — взъерепенился Стенька.
Усмехнулась голова.
— Куды ж ты денисси? — ласково-зловеще спросила она. — Думашь, я перва твоя встреча? Энто ты моя перва встреча… — Внезапно девичье личико выразило крайнюю досаду. — Дернуло ж меня связаться! Не мог на разбой другой дорогой пойтить? Да и я тоже… Нянькайся с тобой таперича!
— Вернуть тя, что ли? — осерчав, спросил Стенька.
— А и верни! — последовал ответ. — Завтра пошлеть тобе Ураков на промысел — в три стороны велит ходить, а в четвертую не велит…
— Да он завсегда так!
— А завтра, слышь, как раз в четвертую и ступай. Со мною вместе…
— А тобе куды деть?
— В плат сверни да в котомку сунь.
— А спросит, чаво в котомке?
— А ты ему с котомкой-то не показывайси.
Призадумался Стенька.
— Сабельку точить?
— Точи…
Так оно все наутро и случилось. Разослал Ураков разбойничков в три конца, а четвертый заповедал. «В энту, — говорит, — сторону ни по ногу не шагай!» Стенька, по обыкновению своему, давай перечить, кочевряжиться:
— Чаво енто? Куды хочу, туды иду!
Уставил на него грозный атаман свой мигучий глаз. Чародейский.
— Про Волкодира слыхивал? — вопрошает.
— Не-а…
— Твое счастье, кашевар. А пойдешь в ту сторону — еще и взвидишь, не приведи Господь! Ненадолго, а взвидишь…
— А чаво он?
— Таво! Чуда речная. Броня на ем — как на князе Барятинском, Юрии то есть Никитиче — неразрубная… Как взвидишь — сабельку бросай и сам в пасть к нему лезь! Все меньше хлопот…
Шли рощей и переругивались. Нет, шел-то, понятно, один Стенька — голова барыней в котомке ехала.
— Чаво идем? Волкодиру в пасть?
— Боисси, недовыросток?
— Дык… Боись не боись…
— Вот и не боись!
На ближней раине, натопырив перья, орала горбатая ворона.
— Нишкни, карга! — прикрикнул на нее Стенька. — Ишь!..
Ворона не унималась.
Волкодир… Кто ж он такой, этот Волкодир? Верно, волк какой-нибудь громадный. А почему тогда чуда речная, если волк? Еще и в броне…
Деревья расступились, и очутился Стенька на обрывистом волжском бережку. Глянул — чуть сабельку не выронил. Такое там лежало, что и впрямь оборони Господь! Взять ящерку, приумножить до верблюда хивинского — как раз оно и получится.
— Энто хто?.. Волкодир?..
Голос от страха пропал — один шип остался.
— Коркодил, — буркнули из котомки. — А в Волкодира это его уж ваши волжские переиначили… по недослышке…
— Дохлый, что ль?..
В котомке сердито промолчали.
Откуда-то свалилась все та же отчаянная ворона, явно целясь присесть на серо-зеленый горб недвижного страшилища. Но тут что-то шевельнулось, и Стенька заметил наконец рядом с бугристой и вроде бы замшелой коркодильей башкой саму Настю. Вернее, тулово ее, сидящее на коряге. Скорбно оглаживая одной рукой прижмуренное веко ящера, безголовая отогнала пернатую нечисть. Та шарахнулась, обезумевши.
Сидящая встала и направилась к Стеньке.
Мигом все уразумев, полез кашевар в котомку, достал голову, подал со всем нашим почтением.
Настя приняла ее обеими руками и бережно водрузила на плечи. Обмахнула с шеи следы засохшей крови. Огладила личико, словно бы проверяя, все ли на месте.
— Коркодил… — горестно повторила она. — А было у него еще одно имечко… тайное… Собеказухия. Потому как сам собе указ [Настя очевидно путает: себекозухия — действительно род крокодилов, но, во-первых, обитали они в Южной Америке, во-вторых, вымерли сорок миллионов лет назад, в-третьих, все были сухопутные.].
Отважился Стенька — тронул эту страсть. Вроде и вправду дохлый.
— Печенези тобе молились, — со слезой продолжала Настя, обращаясь к простертому на траве чудищу, — половцы молились… Татаре Зилантом звали, казаки — Яиком Горынычем… Царство хазарское за грехи утопил, Ростислава-князя под воду утянул… Учугов одних порушил — не счесть… Ни стрела тобе каленая не брала, ни палица железная…
— А чаво ж ен? — опасливо полюбопытствовал Стенька.
— Срок вышел… Годков-то ему, почитай, сколько? Волге с Волховом ровесник…
— А ты-то ему кто?
— Я-то?.. — усмехнулась, приосанилась. — А я вроде как невеста евойная… была.
— А ноне чья?
Вмиг осерчала, глазами пыхнула.
— Ноне — твоя… Чаво мигаешь? Тобе теперь учуги рушить, царства топить…
— Чаво это?
— Таво это! Перва ты моя встреча, чтоб тя об печь да в черепья!
А была та Настя белесая, светлоглазая — иноземного, чуть ли не варяжского подобия. Здешние-то все смуглявые да чернобровые. Оно и понятно! Что цыгане, что казаки — обличье у тех и у других заемное. У цыган — покраденное, у казаков — награбленное. В какую сторону уходили в набег, с той стороны и баб привозили. А хаживали обыкновенно к басурманам.
Вот и батька Стенькин Тимофей Разя фамилию себе привез из Крыма. В смысле — жену. Врала, будто турчанка, на самом деле была татаркой, а глаз имела дурной: на что посмотрит — все спортит. Да и трех сынов таких же выпекла, особливо среднего…
Конец ознакомительного фрагмента