Тогда я и решил стать тем, кто наказывает негодяев. Санитаром леса, карателем, мстителем, тем, кто вершит правосудие, тем, кто восстанавливает справедливость — какой бы цены это ни стоило. Но еще не знал — как именно я буду карать.

Она начала узнавать меня через неделю. Через месяц — стала шевелиться, садиться в постели. Еще через месяц — начала ходить. С палочкой, по стенке, чтобы добраться до туалета.

Помню, как она меня стеснялась. Настояла, чтобы мы наняли сиделку, говорила, что умрет, но не позволит себе делать это при сыне. Я обижался, но мама настояла на своем. И я понял ее. Она, моя опора, мой стальной столб, несокрушимый и несгибаемый, не могла себе позволить стать ржавой балкой, ни на что не годной, никчемной, готовой ежесекундно рухнуть. У сильных людей свои причуды, а моя мама была не просто сильной, она на самом деле была стальной!

Месяц я не ходил на тренировки. Во-первых — беда с мамой, и я пропадал в больнице, где меня знали уже все медсестры, безуспешно строившие мне глазки.

Мне, четырнадцатилетнему мальчишке! Ну не смешно ли? Ну да, я выглядел взрослым, да, я был чемпионом и красавчиком — бокс не смог изувечить ни моего прямого (как у мамы!) носа, ни безупречной формы ушей, ни длинных пальцев пианиста с ровными, как вычерченными ногтями, за которыми я ухаживал с детства (мама настояла, научила!).

Я был высок, плечист, вежлив и культурен, хорошо, модно одевался (спасибо маме и Петровичу — дефицит не был для меня дефицитом). Как сказала одна из медсестер (я слышал из палаты): «Он похож на Алена Делона и одновременно — на Гойко Митича!»

Смешно, правда — как это так, с мелкими чертами, «французистый» киноактер, и одновременно — гроза всех белых злодеев, самый «индеистый» индеец всех времен и народов?! Честно сказать, тогда я подошел к зеркалу и долго рассматривал свою совершенно тривиальную физиономию — ну что они такого во мне нашли? Меня слегка раздражали их посягательства на мою персону, неужели им непонятно — у меня мама тут, она искалечена, ну какие, к черту, амурные дела? Тем более — с подростком!

Но я никогда, вероятно, не смогу понять женщин — что же во мне их все-таки привлекает? Может, они чувствуют во мне убийцу и подсознательно тянутся к «плохому парню», как звериная самка старается приблизить к себе опасного самца — чтобы не загрыз, а еще — чтобы ее дети были самыми сильными и опасными в стае? Может быть. Это закон выживания, закон стаи. А что такое человеческое общество, как не разросшаяся до невероятного размера стая зверей?

Во-вторых, я не ходил на тренировки потому, что не хотел видеть тренера. И не из-за того, что он наговорил мне всех тех гадостей, что я выслушал в вагоне поезда. Они, эти упреки, были заслужены, и я это знал. Хотя себе говорил, что обижен, что он меня оскорбил, что я не заслужил таких слов!

Заслужил. Я умен, и тогда был умен, хотя мне было всего четырнадцать лет. Но я ведь тоже человек… наверное. Ничто человеческое мне не чуждо!

Ночевать уходил домой — если меня прогоняли. А если нет — спал на стульях, решительно отказываясь прилечь в сестринской. По-звериному чуял, чем может закончиться, и мне это казалось кощунством. Мать при смерти, а я? Как я посмею делать это рядом с ней?!

Ко мне приходили ребята из команды. Я никогда с ними особо не дружил — так, приятели, но все равно мне было приятно. Они притаскивали полные сумки всякой еды, яблоки, апельсины, а когда я пытался дать денег (у нас дома всегда лежали деньги, мама от меня ничего не прятала) — возмущались, говорили, что это от всего клуба, и чтобы я не беспокоился и скорее возвращался назад.

Я знал, что это Петрович. Он не приходил, но я всегда знал, что тренер где-то рядом, за спиной, прикрывает. И когда маму выписали домой и у нас появилась сиделка — пришел в клуб.

Тренер не удивился, он кивнул мне, будто ничего за это время не случилось и виделись мы только вчера, а потом позвал в кабинет, оставив за себя Вовку Карева из старшей группы, который нередко проводил тренировки вместо него.

Когда мы вошли в кабинет, сели друг напротив друга, Петрович долго молчал, глядя мне в глаза, стараясь поймать мой взгляд. Но я упорно не хотел на него смотреть, рассеянно вглядываясь в старый линолеум рядом со стулом, потертый, серо-рыжий, проживший здесь не меньше десятка лет. Потом тренер бросил глухим, чужим, каким-то надтреснутым голосом:

— Будем жить?

— Будем жить… — кивнул я, помолчав, добавил: — Тренер, я найду их. Все равно найду.

— Может быть, — подумав, ответил Петрович. — Чего в жизни не бывает? Только одного прошу, сделай так, чтобы ты — был. Ты мне дорог. И не потому, что приносишь медали, не потому, что ты гениальный боксер. Это все преходяще, это шлак! Просто ты — это ты. Ты мне как сын. И я не хочу, чтобы с тобой что-то случилось. И вот еще что — я сделал все, что мог. Если бы можно было найти — их бы нашли.

— Я найду! — упрямо повторил я и неожиданно для себя вдруг бросил: — Хочу пойти учиться на юридический. Пойду в менты.

— Почему нет? — не удивился Петрович. — Мама следователь… хмм… (он немного запнулся, прокашлялся), кем быть сыну? Боксерский век недолог, а юридическое образование ценится во все времена. Правда, я хотел предложить тебе пойти в физкультурный, но если ты решил в юридический — кто тебе помешает? Только не я. И не мама. Ты сам кузнец своего счастья, и никто не вправе тебе указать, как жить. Но я надеюсь, что ты изменишь свое решение, ведь у тебя еще три года, не правда ли? За это время мы с тобой такого шороха наделаем — небу станет жарко! Все медали — наши! Все чемпионства! А потом… потом Олимпийские игры! И я знаю — ты их выиграешь! Сто процентов! А потом уже делай что хочешь! Хорошо, сынок?

Я вскинул голову, посмотрел в грубоватое, с расплющенным носом лицо Петровича, и у меня вдруг защипало глаза. Я уткнулся лицом в ладони, и у меня полились слезы — ручьем, жгучие, как кипяток.

Это был последний раз, когда я плакал. Даже когда убили Петровича и я смотрел, как его тело опускают в могилу, — не плакал. И не молился.

Ненавидел. Я ненавидел тварей, которые сделали ЭТО с мамой, с Петровичем, со мной. Все, что не убивает, делает нас сильнее? Чушь! Полная чушь! Я уже был сильным. Я был таким сильным, что миру не стоило меня заводить. Потому что ему придется убить меня, или убью его я! Мир, который создает этих тварей, — плохой мир. И его нужно чистить. Обязательно нужно чистить!

Я начал искать. Один, не боясь ничего. Сказать по правде — я ненормальный. И не потому, что мне нравится убивать Тварей, нет. Нормальный — чего-то боится. Я же не боялся ничего.

Нет, было кое-что, чего я боялся, — это того, что кто-то что-то сделает моей маме. Она не должна была больше испытать того ужаса, что пришелся на ее долю. В остальном — мне плевать на боль, плевать на темноту, на то, сколько передо мной противников. Я вел свое расследование и вел его так, как не могут его вести менты — настоящие менты, правильные менты. Я не говорю о тех, что подобны бандитам или маньякам — таким, как я. Правильный мент должен захватить преступника, а потом попытаться его расколоть, запутывая в показаниях, ловя на неточностях, давя данными экспертизы. Мент-бандит просто выколачивает показания — и не важно, виноват при этом подозреваемый или нет.

Мне всегда вспоминался фильм «Рожденная революцией», я помнил его почти наизусть. В этом фильме чекист спрашивает старого кадра, сыщика из «бывших» — как они допрашивали подозреваемых? Как добивались признания? И тот, интеллигентный, умный, знающий сыщик, говорит: «Мы сажали подозреваемого в комнате, я вызывал двух жандармов, и они начинали негодяя бить. И били, пока он не сознавался! Пока не рассказывал все, что знает о деле! И о других делах!»

Самое смешное, что методы полиции не изменились со времен Зубатова, начальника царской охранки, — это я узнал, уже учась на юридическом в МГУ. Преподаватель, который читал нам лекцию, так и сказал — «Со времен Зубатова».

Меня тогда это почему-то потрясло — как это так? Жандарм — и наше социалистическое общество! Как можно сравнивать?! Что он такое говорит?! Но препод говорил абсолютную правду, и чем больше я врезался в «гранит науки», тем больше понимал, что так все на самом деле и обстоит. Если хочешь искоренить преступность — действуй так, как действовала царская охранка — стукачи, предатели, внедренные агенты ну и… силовые методы, «недостойные звания советского милиционера».

Само собой — никто не отменял дедукции, никто не отменял тупого, тяжелого труда, когда опер обходит десятки, сотни адресов, вытаптывая один, единственно нужный, но если у тебя нет агентуры, нет жесткости и даже жестокости — ничего ты не добьешься, будь ты хоть семи пядей во лбу. Это мне объяснил старый опер, с которым меня свела мама, моя вездесущая мама. Даже будучи едва живым инвалидом, она направляла меня, подталкивала по той дороге, которую я выбрал, не позволяя свалиться в канаву и набить шишек.

Но пока мне было лишь четырнадцать лет. И я, безумный, собирался найти и покарать тех, кто напал на майора милиции. Взрослую, сильную женщину, которая однажды в одиночку вырубила подозреваемого, напавшего на нее в кабинете. Вырубила так, что его едва откачали врачи «Скорой помощи», поглядывавшие на мою маму с таким выражением, будто перед ними сидела не сорокалетняя, не очень-то и могучая женщина, а какой-то монстр, изувер, пытающий всех, кто попадает в его окровавленные руки. Это мама рассказала — смеялась, когда рассказывала. И мне было смешно. А потом, когда это подтвердил бывший опер дядя Андрей, да со всеми подробностями, — у меня мороз побежал по коже. Тот тип душил маму, и чуть ее не задушил — она успела схватить пресс-папье, и если бы не оно… сейчас я бы жил уже в детском доме.