Митрофанов повернулся ко мне с вопросом:

— Ну, там-то понятно, стресс, да под лекарствами всякими. А теперь-то что расскажешь?

Хороший вопрос! Теперь я могу внятно и во всех подробностях рассказать, как семнадцатого ноября две тысячи девятнадцатого года в двадцать два тридцать в районе аквапарка решил защитить какого-то идиота от четверых пьяных мужиков и словил ножевое сзади справа в область печени. И после лечения телесного меня направят на лечение душевное. А пока все окружающие, и Жека Митрофанов, и даже дядя Петя будут смотреть на меня с сожалением и гладить по головке, потому что сказать такому идиоту просто нечего. Так, что ли?

Такого развития событий мне совсем не хотелось. Но вот обстоятельств моего пореза здесь, в этом времени, я совершенно не помнил. Во мне еще не исчезло чумное состояние от окружающей действительности, в которую я до конца так и не поверил, несмотря ни на что.

Я попробовал зайти на свои воспоминания о происшествии через то будущее, из которого меня выбросило сюда. Получалось следующее: год я помнил — тысяча девятьсот семьдесят шестой, месяц — июнь, место — около общаги на Металлургов, где я жил. Меня кто-то окликнул, а дальше — пусто. Или не меня окликали, а просто услышал крик и повернул на этот крик голову? Не знаю.

Причем вспоминалось это не как картинка, а как мой последующий рассказ нудному прокурорскому следователю, который периодически меня дергал к себе и задавал один и тот же вопрос: «Ну как, Алексей Николаевич, не припомнили больше ничего существенного?» И я каждый раз отвечал: «Нет». А он каждый раз говорил: «Если что-то припомните, обязательно сообщите». Похоже, ему было глубоко наплевать и на это происшествие, и на сопливого милиционера, где-то по своей глупости налетевшего на нож и явно что-то теперь скрывающего.

Я смотрел на сыщика и думал: вот расскажу я тебе сейчас так, как рассказал в той, первой жизни следователю, и ждет меня такая же бесполезная тягомотина, как и тогда. А смысл?

И я произнес неожиданное:

— Евгений, давай я скажу тебе, что упал на что-нибудь острое. А если хочешь, собственноручно запишу. Все равно мне тебе нечего рассказывать.

Сыщик возмущенно замахал руками, и накинутый на плечи дежурный халатик белой чайкой слетел на пол.

— Ты разве не въехал, что я тебе говорил? У тебя уже прокурорский следователь побывал, наверняка медицинские документы посмотрел, знает про твое проникающее ранение. На укрытие от учета сто восьмой меня хочешь подписать? [Ст. 108 УК РСФСР. Умышленное тяжкое телесное повреждение.]

— Ну тогда записывай, — успокоил его я и рассказал то, что в первой жизни рассказывал прокурору.

Митрофанов слушал, и было видно, что он не верит ни одному моему слову. Я тихонько вздохнул: и правильно. Легковерных оперов на свете не бывает: они не проходят естественный отбор и вымирают как мамонты. Я бы тоже себе не поверил. Но и сказать мне было больше нечего: ни мотивов супостата, ни лиц, затаивших на меня злобу, я не знал.

Сыщик посмотрел на меня пытливо еще раз, и во взгляде его было: ну, не хочешь говорить — дело твое. Он быстро набросал пяток строчек своим неразборчивым почерком, приписал в конце: «С моих слов записано верно, мной прочитано» — и сунул мне в руку обгрызенную шариковую ручку.

Я расписался.

— А теперь только мне, по секрету, — заговорщически, тихонько шепнул он, наклонившись ко мне. — Красивая?

— Кто? — удивился я.

— Та, из-за которой ты на перо полез.

— Это ты брось! — решительно отмежевался я от таких подозрений.

Митрофанов расстроился.

— Что, и на самом деле ничего не помнишь?

— Ни-че-го, — по слогам отрезал я.

— Тогда покеда!

Сыщик осторожно пожал мою руку, как будто именно она и была у меня травмирована, и сложил свои бумаги в потрепанную папочку.

— Покеда! — в тон ему ответил я.

Во время всего нашего разговора меня не покидало чувство, будто бы я знаю что-то еще или узнаю потом в своей будущей жизни об этом происшествии, но это «что-то» никак не выплывало на поверхность сознания. В голове царил ералаш, и все события этого дня и моей прошлой жизни перекрутились, перепутались местами, как в детском калейдоскопе, который с сумасшедшей скоростью крутил перед моими глазами какой-то идиот.

Митрофанов уже собрался уходить, когда послышался голос дяди Пети, о котором я совершенно забыл за разговором с сыщиком.

— Эх, дурилка ты картонная, — говорил он кому-то. — Зарежет она тебя как-нибудь. Куда нынче-то ткнула? В грудь? Нет, Василий, поверь опытному человеку: коли повадился кто тебя ножом тыкать, так зарежет.

— Она зарежет, так у нас хоть «глухарей» не будет, — флегматично откликнулся Джексон, врезавшись в разговор. — А не то из-за Василия уже две штуки висит. Так что, Петр Васильевич, пусть режет, нам хлопот меньше. И отчетность портить не будет.

Видимо, сыщик тоже знал человека, которого увещевал дядя Петя.

Я скосил глаза вправо и увидел, что дядя Петя сидит на краешке койки одного из страдальцев. В этот раз, как ни удивительно, память не отказала. И я понял почему. Это же Вася Ламов, парень с кривой судьбой, в которую мне впоследствии приходилось неоднократно вмешиваться вплоть до самой его смерти. Вот уж где встретились! Вася был не с моего участка, а с дяди Петиного, но тот соседний, поэтому мы всегда в курсе дел друг друга. А супруга Ламова числилась дворником в поликлинике, которая уже на моем участке, поэтому я и знал кое-какие подробности их жизни.

Василий Ламов — парень хороший. Работяга, каких мало. Спокойный, немногословный. Трудится сменным электриком на заводе, воспитывает чужого сына. Пьет только по большим праздникам — на Новый год да на День десантника. Все-таки два года отслужил в десантуре, даже поучаствовал в каком-то военном конфликте, но в каком именно и где, не рассказывает. Ламов меня постарше лет на пять, так что это может быть и Египет, а то и Вьетнам. Но официально считалось, что нас там не было, тем более срочников не посылали. Не посылали, а вот медалька у Васи есть, но не наша — маленькая, из латуни.

И все бы хорошо было в жизни Васи, если бы не Люська, его жена, или, говоря казенным языком, сожительница, потому что не хотела женщина официально выходить замуж за Васю, хотя тот ее постоянно о том просил. Люська — разбитная бабенка лет тридцати с небольшим гаком, битая жизнью, успевшая дважды отсидеть в тюрьме (первый раз по малолетке, за кражу, а во второй раз — за нанесение тяжких телесных повреждений сожителю), родить Никитку (от кого именно, не говорила) и захомутать хорошего парня.

Василию добрые люди много раз говорили: мол, куда ты с ней связываешься, с этой кобылой? Она же тебя и старше, и с ребенком, да еще и с таким прошлым. Но что тут поделаешь — любовь у парня, да такая, что прощал он своей Люське и запои-загулы, и все прочее. На увещевания не реагировал, только кивал. Но жену любил страшно, а ее сына Никитку старался воспитывать, как умел, и за жену на работу выходил. Дворничиха из Люськи та еще, на вверенной территории ее почти и не видели, но коли все в порядке благодаря Васе, так и вопросов нет.

Вася прощал жене и пьянство, и измены. К ее ребенку относился как к своему. Сам водил в садик, а если был занят на смене, то просил кого-нибудь из друзей забрать мальчонку. И ему не отказывали, потому что парень и сам всегда готов был помочь.

Люська иной раз после недели отсутствия появлялась, словно ни в чем не бывало, и деятельно принималась за хозяйство: мыла полы, стирала, кормила мужа и сына. Васька радовался и надеялся, что супруга взялась за ум. Но проходил месяц-другой, и Люська срывалась: либо исчезала непонятно куда (а искать ее было бесполезно), либо надиралась до поросячьего визга и принималась буянить. А еще проявляла неслыханную ревность, выражавшуюся в том, что норовила пырнуть сожителя чем-то острым.

Ламов — парень крепкий и сильный, все-таки бывший десантник, мог бы образумить супругу, так ведь нет, рука не поднималась. Уворачивался, конечно, но не всегда получалось. Да и как увернешься, если тебя пытается зарезать любимая женщина? Два раза «кобыла» колола Васю отверткой в филейную часть, один раз — в живот, а нынче, значит, уже и в грудь. Но Вася упорно покрывал свою любимую женщину. Про удары отверткой говорил: мол, сам не туда сел; а про ранения в живот и в грудь — дескать, нанесли неизвестные. Сама же Люська всегда шла в отказ: мол, ничего не знаю, ничего не видела. Свидетелей, разумеется, не было.

И как тут, скажите, уголовному розыску работать? Отвертка еще куда ни шло, можно отписаться, что имел место несчастный случай, а вот «неизвестные», которые нанесли тяжкие телесные, — это стопроцентный «глухарь». Ну, теперь уже две штуки. И все кругом знают, кто виноват, даже начальник ОУР, а что поделать?

Такое, чтобы муж бил супругу смертным боем, а та его жалела, не хотела писать заявление в милицию, я встречал, да и не один раз, а вот чтобы жена тиранила мужа — такого больше никогда не видел.

Занятная штука память: чуть приоткрывшись, она уже не препятствовала восстановлению некоторых событий, и я принялся вспоминать: чем закончилась история «большой и светлой любви» Василия Ламова? А закончилась она очень плохо — убийством. Только убили не Васю, а саму Люську. А убил ее не кто иной, как подросший Никитка, который, хотя и знал, что Василий ему не родной отец, но называл его папкой и очень любил. Нет, мальчишка не хотел убивать свою мамку, но когда та в очередной раз бросилась на Васю с ножом, оттолкнул ее, да так сильно, что пьяная Люська упала и ударилась виском о табурет. И так бывает. Так что зря говорят, что пьяных Бог хранит.