— Так — и кто это оплатит? — сухо спросила Илзе.

На лице моего отца появилось смущённое выражение, а взгляд стал каким-то испуганным — он сплёл пальцы и хрустнул костями. Это не ускользнуло от внимания Шарлотты.

— Я тотчас же поговорю с дядей, — сказала она.

— Он не может дать малышке других денег, кроме тех, что принадлежат ей. И что мы в итоге получим? Часть наследства вылетит в трубу на тряпки и побрякушки, мы даже не успеем оглянуться!

— Да ради бога, держите ваши деньги при себе! — вскричала раздосадованная Шарлотта. — Я дам ей мой новый наряд, который портной принёс только вчера… В этом костюме я ни за что не пущу малышку ко двору — для этого она уже слишком мне дорога!

Я повернула голову в сторону и тайком поцеловала полную белую руку, обнимающую моё плечо. Илзе увидела это движение; она покачала головой, и на лице её появилось горькое выражение. Я думаю, что она уже во второй раз за сегодня глубоко пожалела, что привезла меня в дом «разумных людей».

Но у неё, между прочим, не было повода для беспокойства: к чувству благодарности, с которым я поцеловала руку Шарлотты, не примешивалось ни капли тщеславия. Я не думала ни одну минуту, что без толстого жабо, от которого меня храбро освободила Шарлотта, я буду лучше выглядеть — моё загорелое лицо не станет ни на йоту белее над нежным воротничком, который носила молодая дама, и маленькие ушки, которые немедленно краснеют при малейшем приступе робости, будут торчать из красивого воротничка так же смешно, как и из белой марли. Но даже об этом я не думала — я благодарила единственно за любовь, проявленную ко мне Шарлоттой.

Шарлотта попрощалась с моим отцом, так и не взяв никакой книги; похоже, что моё представление ко двору вызвало круговорот мыслей под ясным белым лбом. Внизу в холле она ещё раз напомнила мне, что я должна победить «совершенно немотивированную робость и боязливость», и поспешила в главный дом.

— Конечно, ты не наденешь одолженные вещи, — сказала мне Илзе после ухода Шарлотты. — Твоя покойная бабушка перевернулась бы в гробу… Господи Иисусе, теперь мне придётся самой просить у господина Клаудиуса деньги на тряпки!.. Да-а, они там в главном доме сделают из тебя разряженную куклу!

Когда мы вернулись в наши апартаменты, где горничная как раз накрывала на стол, навстречу нам вышел старый приветливый садовник, который сообщил мне, что по распоряжению господина Клаудиуса он поставил в моей комнате цветы.

С трудом я выдавила несколько благодарственных слов — я совершенно не хотела цветов от господина Клаудиуса, пускай он их лучше продаст, чёрствый и мелочный дядюшка!.. Я даже не пошла взглянуть на цветы. Но после обеда, в один из самых напряжённых часов моей жизни, я всё-таки сидела рядом с ними — они затеняли мой письменный стол… Мой письменный стол! Что за ирония — поставить мне стол, предназначенный исключительно для письма!.. И вот я сидела за ним и потела от усилий — я писала письмо, первое письмо в моей жизни. Илзе была непреклонна.

— Посмотрим, как ты справишься с этой историей, в которую вмешалась… Я не пошевелю и пальцем! — сказала она решительно и безо всякого сочувствия, оставляя меня один на один с этой титанической задачей.

«Дорогая тётя! Я прочитала твоё письмо. Мне очень больно, что ты потеряла свой чудесный голос, и поскольку моя дорогая бабушка умерла, я высылаю тебе деньги», гласили каракули на бумаге, лежавшей сейчас передо мной. Начало было удачным, и я широко раскрыла глаза в поисках идей для продолжения.

Изумительный аромат заструился мне навстречу… Это были принесённые садовником цветы; прекрасные и бледные чайные розы свисали тяжёлыми гроздьями, и — о Боже! — снизу все эти роскошные розы, азалии и камелии охватывал венок из цветущего вереска! Как чутко садовник всё продумал!.. Я отбросила перо и погрузила руки в цветущие стебли… Перед моим взором возникла крыша Диркхофа, над которой безостановочно жужжали пчёлы; я услышала крики сорок над вершинами дубов… Я видела, как старая сосна изнемогает под палящим послеполуденным солнцем, а жёлтые цветки дрока сверкают, как звёзды, на лилово-пурпурном ковре цветущего вереска… Голубые бабочки! Вот я бегу за ними к берёзе через густые ивовые заросли, и мои горячие босые ноги внезапно попадают в восхитительно прохладный ручей!.. Я очнулась и решительно обмакнула перо в чернила, изобретённые, несомненно, специально для моих мучений. Но надо продолжать! «Мы с отцом живём у господина Клаудиуса в К., это на случай, если ты соберёшься мне написать и сообщить, как дошли деньги по почте». — Точка! Составлено хорошо, но сможет ли она это прочитать? Илзе всё время утверждала, что в моей писанине нельзя найти никакого смысла, поскольку буквы «стоят вкривь и вкось друг за другом». — Ах, там на газоне затанцевал журавль, и целая стая цесарок испуганно упорхнула за каменное ограждение пруда — из кустарника вышел Дагоберт; он размахивал тростью в такт широким шагам, целенаправленно направляясь к «Усладе Каролины»… Я испуганно пригнулась, поскольку он безотрывно смотрел на окно, за которым я сидела. Нет-нет, он не войдёт — с моей стороны было бы просто глупо поддаться мгновенному порыву и побежать закрывать дверь!.. Он пошёл наверх, в библиотеку; я слышала его гулкие шаги на последних ступенях каменной лестницы… Боже, как же много всего происходит в мире, как много можно увидеть и пережить, и при этом находятся люди, которые целыми днями пишут, склонившись над безжизненной бумагой, — как, например, господин Клаудиус над своими огромными фолиантами в главном доме!..

Ну, ещё подпись: «Твоя племянница Леонора фон Зассен», а затем адрес, который я тщательно, буква за буквой, списала со скомканного фрагмента письма моей тёти… Слава Богу! Это было первое и, конечно, последнее письмо в моей жизни — я никогда больше не буду этим заниматься! Перо снова лежало на старомодной чернильнице — я желала ему от всего сердца вечного покоя!..

Илзе должна была скрепя сердце наложить на конверт пять печатей. Затем она брезгливо, в кончиках пальцев, словно письмо могло обжечь, собственноручно отнесла его на почту — она не могла доверить такие деньги чужим людям.

Всякий раз, когда я вспоминаю об этом жалком письме и его последствиях, я думаю о невинной птичке, которая по незнанию принесла на прекрасную цветущую клумбу семечко злого, бурно растущего сорняка.

15

Фирма Клаудиус была основана очень давно. Она пользовалась известностью ещё в первой половине семнадцатого века, когда во время охватившей весь мир голландской тюльпаномании за три луковицы сорта «Вечный август» («Semper Augustus») давали тридцать тысяч гульденов — сумму совершено непостижимую в наши дни. Своё огромное состояние Клаудиусы нажили главным образом в ту эпоху. Они освоили тюльпановую ветвь цветочной индустрии и выращивали ценнейшие сорта этих прекрасных цветов. Говорят, что в немецких оранжереях Клаудиусов выводились известнейшие экземпляры, продавались в Голландию по баснословным ценам, адаптировались там и отправлялись в торговлю под голландским штемпелем… Но чем больше становилось богатство торгового дома, тем честнее, скромнее и сдержаннее по отношению к миру вели себя владельцы фирмы. Они придерживались строжайшей мещанской простоты, и в череде завещаний и последних распоряжений будущим наследникам неизменно присутствовало суровое напоминание о самодисциплине, честности и избегании всяческой роскоши под угрозой лишения наследства в случае неповиновения.

Именно поэтому мрачный фасад тёмного каменного дома на отдалённой городской улице никогда не знал украшающей реставрации… Все Клаудиусы жили здесь — в том порядке, в каком они приходили в мир, — и служебное помещение фирмы, огромная каменная комната с коричневыми обоями, выглядела сегодня точно так же, как и в те времена, когда в ней упаковывались ценнейшие луковицы, из которых перед лихорадочно восхищёнными глазами тюльпановых фанатиков должны были вырастать деспотически царственные прекрасные цветы.

Старые владельцы, которые одной рукой ухаживали за нежными цветами, а другой сковывали потомков железными путами и бронёй, должны были знать, что изменение и разнообразие видов не укладывается в прокрустово ложе законов, и будь они мудрее, они бы перенесли этот цветочный опыт и на человеческую натуру, к несомненной пользе последней.

Эберхард Клаудиус, по всей видимости очень одарённый человек, сильно страдал от закоснелых традиций дома, но он сумел себе помочь. Рассказывали, что его красивая, благородная и страстно любимая жена впала в меланхолию в мрачных покоях главного дома… И вот однажды — о чём мир не подозревал — появились чужие рабочие, которые под руководством французского прораба и архитектора выкорчевали древние деревья в огромном лесном массиве, стоящем на землях фирмы за каменной оградой, и постепенно возвели в лесной чаще нарядный замок, полный света и шёлка, с порхающими по стенам купидонами и зеркалами до потолка, отражающими во всём блеске красоту обожаемой женщины. И в день, когда бледная красавица в первый раз обошла сказочно наколдованный пруд и в залитом солнцем холле ликующе бросилась на шею нежному и заботливому супругу, замок был назван в её честь «Усладой Каролины».

Эберхард Клаудиус также заложил кабинет античности, богатую библиотеку и собрание рукописных раритетов. Он объездил всю Италию и Францию и с редкостным чутьём знатока разыскивал и привозил домой сокровища науки и искусства, которые, однако, на немецкой земле, в покоях «Услады Каролины» пребывали в таком же укромном уединении, как и прекрасная, вновь расцветшая женщина.

После Эберхарда хозяином дома стал его сын Конрад, который повернул всё на старые рельсы. Он с пуританской строгостью установил прежние порядки, а «Усладу Каролины» как объект рафинированной роскоши, противоречащий духу предков, решительно запер на замок. Ростки разнообразия проявились вновь лишь в его внуке, Лотаре Клаудиусе. Лотар категорически отказался представлять фирму, когда он и его младший брат Эрих рано лишились родителей. Буйный темперамент Лотара подвигнул его на военную карьеру. Он быстро рос по службе, был пожалован званием дворянина, стал адъютантом и любимцем владетельного князя. «Услада Каролины» снова была открыта. Замок изумительно подходил для обитания честолюбивого офицера, отмежёвывающегося от своего старого торгового рода. Чтобы выразить протест против любой, даже самой отдалённой общности с главным домом, Лотар велел соорудить перед мостиком со стороны «Услады Каролины» надёжно запертую дверь.

Молодой красавец офицер наслаждался своим лесным одиночеством, а в главном доме делами фирмы заправлял бухгалтер Экхоф — так было до тех пор, пока из своего путешествия не вернулся воспитанный в интернате Эрих Клаудиус, который, будучи верен старым традициям, с железной выдержкой и огромным желанием работать вступил во владение наследством.

В сокровищах кабинета античности бравый офицер разбирался так же слабо, как и его предшественники. Коробки и ящики в подвале не трогались вот уже много лет, когда на трон взошёл молодой герцог, страстно увлекающийся археологией. Мой отец, один из крупнейших авторитетов, был призван в К., а любители античности начали появляться при дворе как грибы после дождя — его высочество мог бы выстлать ими свою резиденцию. Разговоры на княжеских балах велись вокруг греческих, римских и этрусских древностей, а с розовых губок грациозных танцовщиц слетали такие серьёзные слова, как нумизматика, глиптика и эпиграфика.

Весть о новой дворцовой моде была принесена в тихий торговый дом Дагобертом. Фройляйн Флиднер, которая появилась в семье ещё при жизни последней фрау Клаудиус, матери Лотара и Эриха, а потом согласно завещанию осталась в доме смотрительницей и домоправительницей, вспомнила о собранных в подвале античных раритетах. Дагоберт поставил в известность моего отца. Отец много раз потом рассказывал, что скучный и тёмный фасад мещанского дома вначале посеял в нём сомнения, но он всё же вошёл туда и попросил у хозяина разрешение на исследование. Господин Клаудиус такое разрешение дал, хотя, видимо, не особенно охотно. Ранним утром отец спустился в подвальные помещения «Услады Каролины» и не показывался оттуда целый день; он не ел, не пил и словно обезумел от возбуждения — перед ним открылся поистине гигантский кладезь сокровищ науки… Господин Клаудиус разрешил распаковать и выставить находки и обеспечил отца апартаментами на первом этаже и неограниченным доступом в библиотеку.

Всё это я узнала, разумеется, не в самом начале своего пребывания в К. В первые дни мне было вообще не до того, чтобы начать ориентироваться в доме; но когда возбуждение от новых впечатлений как-то улеглось, на меня навалилась тоска по пустоши… Илзе всё ещё была здесь; она взяла несколько дней отпуска, чтобы «хоть раз основательно навести порядок в холостяцком хозяйстве твоего отца», а также чтобы помочь мне немного адаптироваться на новом месте. Всё это не успокаивало моё встревоженное сердце; ведь я знала, что она в конце концов уедет и оставит меня одну — эта мысль всякий раз приводила меня в состояние ужасного беспокойства.

Все в главном доме были ко мне несказанно добры, но я ненавидела его тёмные, холодные помещения и бывала там только по необходимости, с фройляйн Флиднер либо с Шарлоттой. Прийти сюда самой, по своему собственному побуждению, — на это я никогда бы не решилась. Но я старалась как можно больше времени проводить рядом с отцом. После его нежного замечания я, разумеется, больше не мешала ему так явно, как тогда, когда я обняла его за шею; я также не осмеливалась по примеру моей матери бросать ему цветки на рукопись, но с некоторых пор на его письменном столе всегда стояла ваза со свежими лесными цветами, и я, неслышно прошмыгнув мимо него, робко и тихо гладила его по седеющим волосам. Я охотно бывала в библиотеке, ещё охотнее — в зале «с побитым материалом», как упрямо называла его Илзе. Все молчаливые лица в этом кабинете потихоньку приобретали надо мной власть и иногда заставляли забыть, что далеко на севере находится пустошь, о которой тоскует моя душа.

Но и здесь меня частенько вспугивали. Дагоберт, который проникся страстью к археологии и гордо называл себя ассистентом моего отца, проводил по полдня в библиотеке и кабинете античности. Заслышав, что он входит в библиотеку, я сбегала через противоположную дверь, мчалась сломя голову вниз по лестнице, и этот детский страх и робость не исчезали даже в огромном пространстве между мансардой и первым этажом — я бежала и бежала, пока, задыхаясь, не оказывалась в лесу.

Этот лес был изумителен в своей безыскусности и самобытности. Прежние господа Клаудиусы купили его и обнесли оградой, причём не для того, чтобы использовать в деле, а лишь с целью найти себе место для тихих прогулок, чтобы можно было побродить по своей собственной земле, не опасаясь помех и посторонних лиц — единственная роскошь, которую они себе позволяли… Вначале острая тоска по бесконечному небу над пустошью не давала мне возможности ощутить красоту леса. Мои глаза никогда не устремлялись кверху — зелёное небо, как это ужасно! — но нежно смотрели на белые цветы, которые робко выглядывали из мха и листвы — они казались мне такими же заброшенными и пугливыми, как и я сама.

По пустоши я бегала с полнейшей беззаботностью — но здесь не решалась забраться глубоко в лесную чащу. Я ограничивалась ближайшими окрестностями дома, и моим излюбленным местом стал береговой кустарник у реки — он был точь-в-точь такой же, как в Диркхофе. Но и оттуда меня выгнали уже на второй день моего пребывания в К. Когда Илзе понесла моё письмо на почту, я проводила её до мостика. Под изящно изогнутой железной аркой текли ясные прозрачные воды, журча так же тихо и мирно, как и мой любимый ручей за Диркхофом. Я скользнула в кустарник — это были ольха и ива, сквозь ветви которых мерцали белые стволы берез. На дне реки не лежали жемчужные ракушки, но оно было устлано гладкой галькой, а невысокий берег был покрыт дёрном и цветущими лютиками. На мелких волнах дрожало искрящееся голубое пятно — это было отражающееся в реке небо… Всё, всё как в маленькой заводи у дома! Я скинула башмаки, и через мгновение прозрачная вода уже обтекала мои ноги, которые, к моему огорчению, за несколько дней в чулках изрядно побелели. У меня словно камень с души свалился; он свалился в реку, и его унесли волны. От радости и удовольствия я засмеялась и затопала ногами по воде, да так, что брызги полетели во все стороны. И тут в кустарнике хрустнула какая-то ветка. — Часто из Диркхофа к заводи прибегал Шпитц, он искал меня и прыгал ко мне в воду. Он обычно ломился ко мне через кустарник, и сейчас я душой настолько была дома, что при треске в кустах сразу же подумала о моём неуклюжем любимце. Я громко позвала его по имени, — ах, как же я осрамилась с этой своей иллюзией! — но никакой Шпитц не прибежал; зато в том месте, откуда донёсся хруст, разошлись и сомкнулись ветки ивы, и за ними исчезла белая мужская рука.

Одним прыжком я выскочила на берег; я готова была разрыдаться от досады. Уже в первые часы моего двухлетнего пребывания здесь меня вновь поймали на старом; Дагоберт снова увидел юркую ящерку босой — ну, сейчас они начнут смеяться и насмешничать в главном доме… Но когда я менее часа назад шла к моему отцу, Дагоберт был в тёмной одежде; и потом — разве сейчас не мелькнул в кустах яркий проблеск? Этот проблеск я уже видела сегодня у конторского стола, он возник на кольце у господина Клаудиуса… Я с облегчением перевела дух — это был всего лишь господин Клаудиус! Он, наверное, услышал моё бездумное топанье по воде и, обеспокоенный, пришёл посмотреть, кто это ломает ветки в его кустарнике и взбаламучивает гальку в его реке. Он может быть спокоен, строгий господин — я больше не буду этого делать.

Мы были уже пять дней в К., и настало воскресенье. В Диркхофе мы лишь издали слышали колокол, его голос доносился до нас словно прерывистый жалобный стон, — и как же я была потрясена этим утром, услышав глубокий, сильный колокольный звон!

Илзе отправилась в церковь, и когда она под гудение колокола торжественно обходила пруд, я стояла в холле и смотрела ей вслед… Из своей комнаты вышел старый бухгалтер, державший под мышкой сборник псалмов и натягивавший на ходу длинные лиловые перчатки — пожилой господин прямо-таки излучал чистоту и элегантность.

Проходя мимо меня, он вдруг остановился. Он не поздоровался; его высокая шляпа сидела на голове как пригвождённая; к тому же он смерил меня с головы до ног строгим взглядом. Я задрожала и испугалась, и в тот момент, когда он открыл рот, чтобы заговорить, я убежала в лес.

Ужас — а вдруг он идёт за мной? Я остановилась и, переведя дыхание, робко глянула через плечо. Над тропинкой за моей спиной сомкнулись заросли — сама того не подозревая, я забралась довольно высоко по склону холма. Здесь стояла полная тишина — набожный человек продолжил, конечно, свой путь к храму… Тропинка вывела меня на лужайку, на которой ещё лежала роса, а в траве густыми гроздьями алела земляника — здесь её, наверное, никто не собирал. Ягоды наполняли своим ароматом воздух, сверкавший золотыми искрами — мне показалось, что в нём ещё слышится колокольный звон. Вокруг лужайки стояли ели с длинными лапами; по их морщинистым стволам текли золотистые слёзы смолы, а у самых верхушек слышалось лёгкое жужжание.