— Не премину, господин Клаудиус, — ответил бухгалтер — его подчёркнуто раболепный тон был полон скрытого сарказма. — Но я, если позволите, тоже выскажу одну просьбу… Я уже много лет живу в «Усладе Каролины», и для меня всегда была бесценна возможность приходить сюда по воскресеньям после службы в храме, чтобы в уединении размышлять о Господе нашем и молиться. Поэтому я настоятельно прошу вас издать распоряжение, чтобы воскресные дни не нарушались здесь такими неуместными воплями, таким легкомысленным распеванием, которое имело место сегодня и которое растревожило весь сад — я надеюсь, что я, старый человек, заслужил подобное уважение.

— Я не слышал никаких воплей, — очень спокойно ответил господин Клаудиус. — Но мне пришлось наблюдать сцену, которая ранила мои чувства… Эта молодая девушка — он наклонил голову в мою сторону — своей невинной детской песенкой нисколько не нарушила божьи заповеди; но господин Экхоф, вы пришли прямо из церкви; вы являетесь, очевидно, одним из тех непогрешимых христиан, которые при всех своих поступках ссылаются на законы божии, — как же было возможно с вашей стороны запятнать день воскресения господня жестокостью и непримиримостью по отношению к собственному ребёнку?

Ответом был злобный взгляд, блеснувший из-под седых бровей.

— У меня больше нет детей, господин Клаудиус, вы это знаете лучше, чем кто бы то ни было, — сказал старый бухгалтер. Он так подчеркнул это «вы», как будто замахнулся кинжалом.

Он поклонился и быстрым шагом пошёл назад по тропинке. Я отчётливо ощутила, что одно это произнесённое слово потрясло господина Клаудиуса. Я посмотрела на него — кинжал вонзился.

17

Бухгалтеру, очевидно, удалось больно ранить своего собеседника — господин Клаудиус вздрогнул и застыл как поражённый. Он смотрел вслед удалявшемуся старику, пока тот не исчез из виду.

Я хотела воспользоваться моментом и улизнуть, но при шорохе, вызванном моим движением, господин Клаудиус повернулся ко мне.

— Подождите немного! — сказал он и протянул руку, чтобы удержать меня. — Пожилой человек сильно возбуждён, и мне бы не хотелось, чтоб вы сейчас снова с ним столкнулись.

Он говорил так же дружелюбно и спокойно, как обычно… Должна ли я теперь, когда мы одни, рассказать ему о «призраке» в бельэтаже? Нет, я совершенно не доверяла ему, я чувствовала себя в его присутствии промёрзшей до самого сердца. Насколько я всей душой была предана Шарлотте, настолько мало я симпатизировала этому холодному, расчётливому человеку — его своеобразная сдержанность, которая ни ему самому, ни кому-либо другому не позволяла никаких вольностей, решительно отталкивала меня. Хотя он и говорил о христианской любви, но если у любого другого человека эти слова свидетельствовали бы о сердечной теплоте, то в его устах, как мне казалось, они звучали порицанием, вынесенным бесстрастным, холодным умом. Он выступил в мою защиту; но я была настолько предвзята, что объяснила себе это тем, что он хотел пресечь злоупотребление властью его же подчинённым… Я была слишком ревностной и восторженной ученицей Шарлотты, чтобы не помнить об её мнении об этом человеке при каждой встрече с ним.

Но сейчас я послушалась его и стала терпеливо дожидаться, когда вдали затихнут шаги бухгалтера. Я механически подгребала ногой песок на дорожке, и мои топорные башмаки стали видны во всей красе; но меня это не трогало — их мог заметить всего лишь господин Клаудиус.

— Я сейчас пойду запру дверцу, — прервала я молчание — мне вдруг пришло в голову, что дверца всё ещё распахнута. Я хотела извиниться перед ним, но слова не шли у меня с языка.

— Пойдёмте, — сказал он. — Я не могу понять, как вы вашими маленькими ручками смогли открыть старый, насквозь проржавевший замок.

— Это ребёнок, — сказала я, невольно улыбаясь при мысли о милом маленьком создании. — Мне очень хотелось посмотреть вблизи на ребёнка и на людей, которые выглядели такими счастливыми рядом друг с другом. Я никогда не представляла, как это бывает, когда родители так любят своих малышей.

— Как же вам удалось заглянуть в чужую семейную жизнь?

Я показала на вершину вяза, к которому мы как раз подходили.

— Я сидела вон там наверху.

Он украдкой улыбнулся, и я заметила, что его взгляд за очками скользнул по моему левому боку. Я невольно поглядела туда же, и — о ужас! Мстительный вяз прорвал зияющую прореху в моём парадном платье, да ещё такой правильной треугольной формы, как будто он орудовал транспортиром!

Я почувствовала, что сильно краснею, и хотя это был всего лишь господин Клаудиус, мне стало жутко стыдно.

— О Боже — Илзе! — вырвалось у меня.

— Не волнуйтесь, фрау Илзе не станет вас ругать, мы этого не допустим! — сказал он дружелюбно, но таким покровительственным тоном, как будто он говорил с малышкой Гретхен. Меня это рассердило — такой маленькой и беспомощной я всё же не была… В этот момент мне подумалось, что Дагоберт совершенно другой. Он обращался со мной — особенно с тех пор как узнал, что я буду представлена ко двору, — как с совершенно взрослой дамой.

Господин Клаудиус продолжил:

— Фрау Илзе, кстати, позаботилась о замене. Она затребовала у меня вчера некую сумму для вашего нового наряда… Я бы хотел воспользоваться случаем и обратить ваше внимание на следующее обстоятельство. Пока фрау Илзе здесь, она может улаживать для вас подобные вопросы; но затем я должен буду просить вас обращаться напрямую ко мне.

— И это нельзя изменить? — спросила я, даже не пытаясь скрыть досаду.

— Нельзя, фройляйн фон Зассен, — таков порядок.

— Ну что ж, значит, моя дорогая бабушка была права, так сильно ненавидя деньги… Боже, такие сложности при переходе пары талеров из одних рук в другие!

Он с улыбкой искоса поглядел на меня.

— Я постараюсь по возможности облегчить вам эту задачу.

— Я должна из-за каждого гроша приходить в вашу тёмную комнату?

— Разумеется… Вам так не нравится эта комната?

— Весь главный дом такой холодный, и в нём темно, как в склепе!.. И как только Шарлотта и фройляйн Флиднер там выдерживают? Я бы умерла от страха и отчаяния! — и я невольно прижала руки к груди.

— Несчастный старый дом — он уже однажды почти разрушил жизнь женщины! — сказал он, слабо улыбаясь. — А теперь по его вине вам у нас не нравится!

— О, цветочный сад я обожаю! — быстро возразила я, уходя от ответа. — Он кажется мне книгой, полной чудесных, сказочных историй! Иногда мне приходится сильно зажмуривать глаза и крепко держать себя в руках, чтобы не броситься прямо в какую-нибудь цветущую клумбу!

— Ну так сделайте это, — сказал он со своей дружелюбной невозмутимостью.

Я поражённо воззрилась на него.

— Ну да, и тогда вы хорошенько меня отчитаете, — вырвалось у меня. — Скольких букетных грошей вы тогда лишитесь!.. О Боже, и скольких пакетиков с семенами!

Он отвернулся, запер дверь, перед которой мы стояли, и вытащил ключ из замка.

— Эту букетно-грошовую мудрость вы, конечно, услышали из тех же уст, которые поведали вам о задней комнате? — спросил он, пряча ключ в карман.

Я молчала — я бы ни в коем случае не смогла произнести имя Дагоберта; именно от него я услышала эту «мудрость», как её с лёгким оттенком горечи назвал господин Клаудиус. Он не стал настаивать на ответе.

— Значит, «Услада Каролины» и лес вам совсем не нравятся? — спросил он.

— Здесь очень красиво…

— Но совсем не так красиво, как на пустоши, да?

— Я не знаю — но… Я так тоскую по Диркхофу! Я очень часто мучаюсь и ужасно боюсь разбить себе лоб — здесь так много деревьев… — Это признание вырвалось у меня почти невольно… Никто в доме не спрашивал меня о Диркхофе; очевидно, все считали эту перемену в моей жизни несомненно счастливой для меня.

— Бедное дитя! — сказал он. Нет, нет, это было вовсе не участие! Просто у него от природы такой мягкий голос!

Мы как раз подходили к газону перед «Усладой Каролины». Там стоял старый Эрдман, который давеча не пускал нас с Илзе в главный дом. В левой руке у него была лохань, из которой он щедро сыпал на гравий еду для птиц. Господин Клаудиус быстро подошёл к нему и задержал его правую руку, которая была готова бросить очередную порцию зерна.

— Вы сыплете очень расточительно, Эрдман, — сказал он. — Вы пройдите в кустарник, там повсюду прорастают зёрна, которые животные не смогут съесть при всём желании; я прямо сейчас это увидел, и мне это совершенно не понравилось. — Он взял лохань и пропустил зёрна через свои тонкие пальцы. — Да это же чистая пшеница! Эрдман, я вынужден вас отчитать! Вы же знаете, что подобное бездумное расточительство вызывает у меня отвращение. У нас зерно бесполезно пропадает, а какой-нибудь бедный ребёнок напрасно мечтает о куске хлеба.

Меня охватила форменная злоба — вот как этот человек оправдывает свою жадность! Он сердится не потому, что из-за этих щедро разбросанных зёрен он потерял пару грошей — нет, ну что вы! Оплакивается хлеб, который мог бы накормить бедного голодного ребёнка!

Старый Эрдман стал оправдываться тем, что в доме не осталось ни зёрнышка ячменя. Втянув голову в плечи, словно кругом виноватый грешник, он быстро скрылся за кустами… Фу, эти отвратительные синие стёкла, как они блеснули ему вслед! Но я не хотела на них смотреть. Я отвернула лицо; мои руки протянулись к ближайшему кусту и стали обрывать листья, бездумно разбрасывая их по гравию.

— Чем вам не угодил бедный шоколадный куст? — голос господина Клаудиуса прозвучал над моим ухом так мягко и невозмутимо, как будто ничего и не произошло. — Вы думаете, что в этих без толку оборванных листьях тоже живёт тоска по дому, которая вас мучает?..

Я нагнулась, быстренько подобрала с земли оборванные листья, сложила их друг на друга и опустила на траву рядом с кустарником. Над ними тут же склонилась тяжёлая, полная листьев ветка.

— Теперь они по крайней мере умирают на родине, — сказала я и против воли посмотрела в синие стёкла.

— Вы сможете здесь выдержать? — спросил он.

— Я должна — мне надо получить образование, на это уйдёт два года. — Я невольно сложила руки. — Два долгих года!.. Но что поделаешь… Я и сама знаю, что должна учиться — я жила на пустоши такой невеждой!.. Маленькая Гретхен там, за забором, знает больше моего!

Он тихонько засмеялся.

— Да, это время учёбы и страдания вам необходимо — я помню, какой строптивой была ваша рука, когда она писала ваше собственное имя, — сказал он. — За два года вы можете многому научиться; но ваш отец и, возможно, другие люди будут желать, чтобы вы принимали в свою юную душу далеко не всё, чему мир и прежде всего двор могут научить вас и чего они могут потребовать от вас … Фрау Илзе вчера просила меня присматривать за вами.

Меня окатила волна ужаса — нет, я этого не допущу! Я буду противиться этому всеми силами! Добровольно я не дам надеть на себя ярмо, под которым изнемогают Дагоберт и Шарлотта! Было, однако, странно, что я не нашла в себе мужества высказать ему это прямо в лицо.

— Я не знаю, что Илзе пришло в голову — это уже взяла на себя фройляйн Флиднер и Шарлотта тоже, — сказала я неуверенно. — Шарлотта мне очень нравится, я её обязательно буду слушаться.

— Вот именно этого необходимо избежать, — возразил он серьёзно. — Что касается фройляйн Флиднер, то тут вы в надёжных руках. Шарлотта же слишком занята собой, чтобы с полной ответственностью взять на себя заботу о вашем образовании… Я бы мог допустить её неограниченное влияние на вашу неискушённую душу, будь она образцом для подражания во всех отношениях — но до этого ей очень далеко… Шарлотта по существу благородная натура, но у неё в душе много наносного — поэтому я знаю, что мне пришлось бы достаточно часто вмешиваться, вынося предупреждения и запреты.

Даже если бы в моей душе была хотя бы капля симпатии к этому человеку, то она бы моментально испарилась от этого бесцеремонного, откровенного высказывания. Он жестоко мстил Шарлотте за её болтовню о задней комнате — я была в этом уверена; это был именно тот изощрённый вид мести, о котором с такой озлобленностью говорил Дагоберт… И ко всему прочему Илзе не раздумывая отдала меня в руки этому жесткому, закоснелому сухарю. Он запрёт меня в четырёх стенах, заставит учиться и выполнять ненавистные задания по правописанию, а за всеми моими действиями будут следить отвратительные синие очки. Он уже говорил о запретах и упомянул мой плохой почерк, который надо улучшить. Если он намеренно хотел подтолкнуть меня к сопротивлению и мятежу, то он не мог найти лучшего средства, чем эти гадкие письменные упражнения, на которые он мне сразу же указал. Во мне вдруг проснулась какая-то изощрённая лисья хитрость.

— Вы заставите меня много писать, да? — спросила я спокойно и даже внешне покорно.

— И у вас нету никакого желания, — ответил он. Как отвратительно! Он прочитал мои мысли на моём лице.

— Нет, у меня нету ни малейшего желания! — гневно подтвердила я. — Если вы запрёте меня в библиотеке и заставите меня читать, да так, что я месяцами не смогу вдохнуть глоток свежего воздуха и увидеть зелёный листок — пожалуйста, я вынесу это, я буду это делать, но писать! Нет!.. Это ужасно — всё время глядеть на белую бумагу и одна за другой чертить кривые или прямые чёрточки, а в голове всё перемешивается и перед глазами всё кружится, и ногам под столом нету покоя, а потом мне становится невыносимо жарко и стучит в висках, и тогда я вскакиваю и бегу куда глаза глядят, пока меня держат ноги!

Он улыбнулся мне.

— Я понимаю, что вся ваша натура восстаёт против чисто механической работы, — сказал он. — Но вы ещё не знаете, что перо в нашей руке становится одушевлённым и окрылённым существом, что оно может излить на бумагу всё, что «перемешивается в голове», — кто-то же должен вас и этому научить! Спросите вашего отца — с пером в руке он беззаветно служит науке, он не сможет без этого жить.

— Ну так я хочу вам сказать, что я именно поэтому не могу терпеть всей этой писанины, — рассердилась я. — Есть ли на свете что-либо более прекрасное, чем голубое небо над нами, чем драгоценный воздух или всё чудесное воскресное утро? А мой бедный дорогой отец сидит за толстыми шерстяными шторами, вдыхает тяжёлый пыльный воздух, пропитанный запахом книг и кожаных переплётов, и стирает себе от письма пальцы, давно забыв, как прекрасен мир… И когда я туда вхожу, он вскакивает и не сразу понимает, что я его ребёнок… Моя мать всё время писала — она ни разу не взяла меня на руки и ни разу не утешила, когда я плакала, — и такой я не хочу стать, совершенно не хочу!

Между тем мы вошли в холл и остановились перед коридором, в котором находилась дверь в мою комнату. Господин Клаудиус снял очки и сложил их в карман… И хотя это был всего лишь господин Клаудиус и я не могла его терпеть, но глаза его были прекрасны — они мне напомнили ясное полуденное небо: оно кажется таким мягким и беззащитно-чистым, но если взглянуть на него в открытую, то глазам становится больно от разлитого в небе солнечного блеска.

Сейчас я удручённо молчала — синие очки были моим бастионом; с ними испарилась и укрылась в самом отдалённом уголке души вся моя смелость. В этот момент снаружи зашуршал гравий под чьими-то шагами.

— Вы только не обижайтесь на меня, фройляйн! — раздался Илзин голос. — Что за гадкая мода… Такая молодая красивая лама — и дымит как паровоз!

— Ах, вы просто боитесь, что табачный дым испортит драгоценные анютины глазки на вашей шляпе, фрау Илзе! — засмеялась Шарлотта.

— Глупости — это мне и в голову не пришло! Но я вам скажу, если бы я только могла подумать, что дитя всунет такую вот бумажную трубку между своими маленькими зубками — то я сразу же забрала бы её с собой… — Илзе вошла в холл и замолчала, увидев нас. Шарлотта, которая появилась вслед за нею, держала сигару между красных губок, а её смеющееся лицо исчезло за облаком дыма, которое она с шумом выдохнула — явно в пику Илзе. Увидев господина Клаудиуса, она поражённо отшатнулась, залилась краской и быстренько достала сигару изо рта. При её виде мне захотелось смеяться, а лёгкость и грация, с которой она обращалась с сигарой, делали её для меня ещё интереснее.

Господин Клаудиус, казалось, ничего не заметил.

— Вы правы, фрау Илзе — не допускайте этого! — сказал он хладнокровно. — Вашей шляпе дым не повредит; но на чистом блеске женственности он осядет грязной копотью.

Шарлотта размашистым движением забросила сигару в пруд.

— Ты позаботилась о приглашениях, Шарлотта? — спросил он так спокойно, как будто не видел пламени в её глазах и лёгкого подёргивания в её пальцах.

— Нет ещё — их вечером разнесёт Эрдман.

— Тогда не забудь послать одну карту Хелльдорфу.

— Хелльдорфу, дядя? — спросила она таким тоном, словно ослышалась; её щеки залила краска.

— Да, завтра он обедает у нас — ты хочешь что-нибудь возразить по поводу моего распоряжения?

— Нет, но это для меня новость, — неуверенно ответила она.

Господин Клаудиус едва заметно пожал плечами, вежливо снял перед нами шляпу и стал подниматься вверх по лестнице. Он шёл не в библиотеку — я услышала, как он открывает наверху какую-то дверь.

— Неужели мир перевернулся? — пробормотала неподвижно стоящая Шарлотта, опустив руки вдоль тела. Она прислушивалась к удаляющимся шагам, пока наверху не хлопнула дверь. — Да, боже мой, хорошенькая выйдет история!.. Я готова съесть свою шляпку, если Экхоф не пересолит нам завтра суп!

— Да ну, что забыл на кухне старый бухгалтер? — вскричала Илзе сердито — неутомимый утренне-вечерний певец низко пал в её глазах.

— Дорогая фрау Илзе, — засмеялась Шарлотта. — Я хочу вам кое-что сказать… На деловом небосклоне фирмы Клаудиус вращается ещё одно солнце, и это господин Экхоф. Разумеется, дядя Эрих делает что хочет; но он уважает высокомудрые советы и пожелания господина Экхофа до такой степени, что скромное второе солнце на самом деле правит всем … Но Экхоф — смертельный враг Хелльдорфа, за дело или нет, я не в курсе, меня это ни в какой мере не касается и в конце концов совершенно безразлично, поскольку я не знаю этого… человека, абсолютно не знаю! Я знаю только, что Хелльдорф до сего часа ни разу не был на жилой половине дома Клаудиусов, по самой простой причине — потому что этого не хочет господин Экхоф… А завтра он вдруг должен быть за обедом, который дядя Эрих даёт в честь двух своих солидных деловых партнёров из Америки — Экхоф разъярится и, размахивая трактатом, будет грозить судом Божьим… Я вам говорю, мир перевернулся, и я не удивлюсь, если те каменные истуканы — она показала на группу посреди пруда, — встанут, поклонятся нам и скажут, что мы хорошенькие девушки!

Я засмеялась, и даже Илзе против воли усмехнулась.

— Что делает господин Клаудиус на верхнем этаже? — спросила я — у меня не укладывалось в голове и меня злило, что «лавочник», как называл его мой отец, переступил порог храма науки.

— Он возится со своими двумя телескопами… Вы ещё не видели два «нароста» на на крыше «Услады Каролины»? Один из них — это купол в кабинете античности, а второй дядя Эрих оборудовал для наблюдения за звёздами… Не правда ли, создаётся впечатление, что и у него есть высокие интересы? Не верьте этому, ради Бога, — он просто считает на небе золотые звёзды, словно талеры на огромном конторском столе.