Господин Клаудиус улыбнулся.

— Ты как раз обосновал мою точку зрения, почему дилетанты предпочитают тихо сидеть дома со своей мудростью. По отношению к авторитетам их мнение будет выглядеть попросту нескромно. — Он запер шкаф, а я, не тратя больше слов и высоко подняв голову, покинула комнату. Дагоберт одновременно со мной перешагнул порог салона.

— Какое бесстыдство! — прошипел он сквозь зубы, но так, чтобы я услышала, и зашагал в комнату сестры, а я молча побежала к себе.

Да, это было бесстыдство по отношению к моему знаменитому отцу!.. Я как загнанная лошадь промчалась через сад и в большом волнении взбежала по лестнице в «Усладе Каролины».

— Ну что? — напряжённо спросил отец, когда я вошла в библиотеку.

— Господин Клаудиус утверждает, что монета — подделка! — сообщила я, переводя дыхание.

Господин с ящиком захохотал. Он прямо-таки зашёлся от хохота и никак не мог успокоиться. А мой отец презрительно пожал плечами.

— Мудрость лавочника! — выдохнул он. — С такими людьми вообще лучше не связываться.

Он взял свою шляпу, надел её на свои спутанные волосы и протянул мне руку.

— Ну, пойдём, — сказал он смиренно.

20

Мы быстрыми шагами прошли через сад; отец, казалось, забыл, что за его руку цепляется робко семенящая маленькая девушка, которая на цыпочках летит рядом с ним подобно гонимой ветром снежинке. Он беспрестанно разговаривал с чужим господином, пересыпая свою речь непонятными выражениями и иностранными словами — точь-в-точь как пожилой профессор на пустоши.

Когда мы проходили по двору, до нас донёсся прекрасный голос Хелльдорфа; он пел один. Мой отец удивлённо замедлил шаги. До сих пор я никогда не задерживалась во дворе, чтобы как следует рассмотреть его — он был для меня слишком холодным и голым. Но сейчас, когда мы повернули к воротам в левом флигеле, мой взгляд скользнул по первому этажу стоящего во дворе здания. Четыре окна были полуоткрыты — за ними сидело множество юных девушек. Подоконники были низкие и позволяли видеть неутомимо движущиеся руки; за ближайшим ко мне окном одна из работниц придирчиво осматривала наполовину готовый миртовый венок, а затем вплела в него новую ветку. Видимо, это и была задняя комната, по поводу которой Шарлотта на второй день нашего пребывания нагнала на меня такого страху. Комната совсем не показалась мне мрачной и устрашающей: света и воздуха в ней было достаточно, а девушки выглядели ухоженными и опрятными. Все эти светлые и тёмные головки прислушивались к пению, губы не шевелились… И тут я увидела, как по всем сидящим в помещении пробежала волна ужаса; головы ещё глубже склонились над работой, и девушка с миртовым венком тихо задвинула локтем створку окна, а её покрасневшее личико повернулось в глубину помещения… Внутри резко хлопнула какая-то дверь, и раздался недовольный голос старого бухгалтера.

— Какой сквозняк! — вскричал он — его звучный голос прозвучал особенно громко, когда пение наверху на мгновение умолкло. — Ах вот как, мы распахнули окна и прислушиваемся к соблазнам сатаны, а руки праздно лежат на коленях! Глупые девицы, ведь было сказано: «Истинно говорю вам: не знаю вас» [Новый завет, Евангелие от Матфея, 25:12.]… «Лучше слушать обличения от мудрого, нежели слушать песни глупых» [Ветхий Завет, Книга пророка Экклезиаста, 7:5.].

Произнося библейские изречения, он резко захлопывал одно окно за другим, плотно пригоняя створки, чтобы не осталось ни малейшего зазора для проникновения греховной музыки… Он увидел, что мы проходим по двору, но его взгляд лишь высокомерно скользнул по нашим лицам — он не поздоровался. Мой отец, иронически улыбаясь, покачал головой.

— Это тоже такой маленький благочестивый диктатор, — сказал он чужаку, — один из тех ограниченных, пустоголовых субъектов, которые всегда готовы устроить скандал, поскольку реакционность преследует мышление… С какой удивлённой насмешкой грядущие столетия будут смотреть на эти пятна на солнце, тщательно лелеемые в наши дни!

Как мне было жалко бедных юных созданий в задней комнате! Им тоже жестоко подрезали крылья; в их душах, конечно, не было и следа «дикого элемента» — они стали безвольными пленницами… Они, покорно опустив головы, позволяли лишать себя свежего воздуха, чтобы им не были слышны запретные звуки… И именно зловещий утренний певец подрезал им крылья и сторожил их… О, господин Клаудиус, на меня вам придётся затратить намного больше усилий! Я могу бегать как заяц, и если здесь я нигде не найду спасительного крова, под которым смогу спрятаться, то в один прекрасный день я снова вернусь домой — туда, откуда приехала… Это не обязательно будет Диркхоф, где меня, отчитывая, примет Илзе — я скроюсь в маленькую хижину с зелёными ставнями, буду есть с Хайнцем гречневую кашу и, смеясь, летать по пустоши на моих неподрезанных крыльях…

Мы вышли со двора на улицу, и вот я снова шагала по безобразному пыльному городу, который больше никогда не хотела видеть. Сейчас он, правда, показался мне не таким ужасным, как тогда, когда над ним пылало знойное полуденное солнце. Изменилось и кое-что ещё: мои глаза больше не встречали насмешливых взглядов. Мимо нас проходили дамы, которые так одобрительно и дружески-заинтересованно заглядывали мне под шляпу, как будто им доставляло удовольствие узнать, какое личико у этой семенящей фигурки в новом нарядном платье… Что меня особенно радовало и даже, пожалуй, воодушевляло, так это то почтение, с которым прохожие здоровались с моим отцом. Торопливый мужчина с небрежными манерами и взлохмаченными волосами выглядел совсем не импозантно, но ему глубоко и уважительно кланялись офицеры и элегантно одетые господа, а благородные дамы в проезжавших мимо экипажах, оживлённо маша ручками, приветствовали его как лучшего и дорогого друга… Это большое уважение оказывалось ему, известному человеку, у которого в голове было неслыханное множество знаний — все склонялись перед ним, кроме «лавочника» в тёмном доме — тот, конечно, знал всё намного лучше других…

Я сердито думала о сцене у шкафа с медальонами. Что меня больше всего злило, так это то впечатление, которое она на меня произвела… Этот человек действительно выглядел так, словно он сознавал собственное превосходство, словно каждое сказанное им слово имело столь же солидный фундамент, как и его старый торговый дом, и — ужасно! — даже блестящий офицер со всей своей элегантностью и красотой полностью ушёл в тень рядом с мужчиной в простом чёрном костюме… Какое странное превращение! Это был тот «старый, тихий господин», который показался мне на раскопках таким незначительным и на которого я совсем не обратила внимание…

Мы шли довольно долго, прежде чем добрались до герцогского замка. Один из слуг отправился объявить о нашем приходе. Продавец монет остался ожидать в приёмной, а мой отец повёл меня вслед за слугой через череду залов и комнат. Он ещё раз взлохматил свои волосы, а затем легонько подтолкнул меня к порогу двери, которую перед нами распахнул вышедший навстречу лакей. Итак, наступил великий момент, которому инстинктивно, но безуспешно противилось неопытное дитя пустоши… Я дебютировала самым жалким образом. Шарлотта показывала мне, как следует поклониться — но Боже мой, Шпитц лучше умел выполнять немудрёные команды, которым его обучил Хайнц! Мои «живые как ртуть ножки» налились свинцом и не могли стронуться с места. Опустив глаза, я могла видеть только кусок паркета у моих ног. Я услышала лёгкий шелест чьего-то шёлкового платья и, глотая набегающие слёзы досады, сказала себе, что я стою тут как глупое и неотёсанное существо, как какой-то каменный истукан… И тут моего слуха коснулись звуки мягкого, нежного женского голоса — принцесса приветствовала моего отца — и почти одновременно чей-то тонкий пальчик приподнял за подбородок мою опущенную голову. Я взглянула — и не увидела никакой усыпанной камнями короны, а увидела чудесные, густые каштановые локоны, обрамляющие нежное как роза лицо. Пара блестящих глаз, таких же голубых, как и мои любимые мотыльки, улыбалась мне. Я знала, что принцесса уже не очень молода, ведь она была тётей правящего герцога и подругой юности моей матери, поэтому я подумала, что эта высокая, стройная дама с бархатной кожей и юношески свежим профилем — совсем не принцесса Маргарет. Но отец поправил меня.

— Ваше высочество может убедиться, что я не напрасно просил о безграничном снисхождении, — сказал он — в его голосе прозвучал сдерживаемый смех — «моя робкая маргаритка растерянно склонила голову»…

— Это мы скоро изменим, — улыбаясь, ответила принцесса. — Я умею обращаться с маленькими боязливыми девушками… Идите, господин доктор, герцог ожидает вас. До встречи за чаем!

Мой отец вышел, и я осталась одна посреди коварной атмосферы двора, на его, так сказать, обжигающей почве. Только сейчас я заметила, что принцесса не одна. В нескольких шагах от неё стояла красивая молодая девушка, которую принцесса представила как свою придворную даму Констанцию фон Вильденшпринг. Я не успела оглянуться, как ловкие ручки придворной дамы сняли с меня шляпку и мантилью, и вот я уже сидела напротив принцессы, а молодая дама уселась с вышивкой в кресло за оконной портьерой.

Как хорошо умела принцесса высвободить из пут робости душу «маленькой боязливой девушки»! Она рассказала мне о частом пребывании вместе с моей матерью при дворе в Л., о том, какое это было весёлое и счастливое время, сколько таланта и знаний было у моей матери, какие прекрасные стихи она писала… Она показала мне толстую книгу в сафьяновом переплёте со стихами и драмой, написанными моей матерью. Книга вышла незадолго до её смерти. Для других юных девушек в моём положении было бы большим счастьем найти при первом же представлении ко двору столь солидную основу — но я не испытывала и тени подобных чувств: я глядела на книгу со щемящей робостью; значит, именно эти творения были виноваты в том, что мне в далёком детстве не хватало солнечного света материнской любви. Пока поэтесса в светлых, наполненных воздухом комнатах тщательно подбирала слова для выражения своих фантазий, бедная душа её ребёнка страдала в четырёх душных стенах. Возможно, принцесса догадалась о происходящем в моём сердце — я ей сказала, что совсем не могу вспомнить лица моей матери. Она незаметно перевела разговор на мою собственную жизнь — и последние остатки моего смущения растаяли без следа. Я рассказывала о Хайнце, Илзе, Мийке, о смешных сороках на вершине дуба, о старой сосне с её шелестящими иголками, о водяных духах болот, несущих тяжёлое, влажное покрывало тумана над тихой ночной пустошью… Я описывала, как буря бушует над скрипящей крышей Диркхофа, а я сижу рядом с Хайнцем возле печи, в которой шкворчат запекаемые яблоки…

Иногда из-за портьеры выглядывало шокированное лицо хорошенькой придворной дамы и глядело на меня с насмешливым удивлением; но это не могло меня смутить — большие глаза принцессы сияли всё ярче, она смотрела на меня всё сердечнее и слушала меня с тем же напряжённым вниманием, я бы даже сказала, так же затаив дыхание, как Хайнц и Илзе, когда я им читала чудесные сказки.

И о ящерицах, пчёлах и муравьях рассказала я — ведь они были товарищами моих игр, и я знала их обычаи и привычки так же хорошо, как и уклад жизни в Диркхофе. Я призналась, что люблю всех животных, даже самых маленьких и самых безобразных, потому что у них тоже есть душа, и их тихие голоса и лёгкие движения приносят в одинокую пустошь дуновение жизни. …Я не знаю, как это получилось, но в мой рассказ попал и огромный могильный курган. Сложив руки на коленях, я сидела на его склоне, усыпанном жёлтыми цветками дрока, и пела в неохватную даль.

Принцесса внезапно взяла меня за руку, притянула к себе и поцеловала в лоб.

— Мне тоже бы хотелось услышать, как одинокий девичий голос звучит на пустоши, — сказала она.

Я задрожала от страха при мысли о том, как гулко будет отражаться мой голос от этих четырёх стен; но меня, видимо, тоже охватили чары — я ведь преодолела себя и и рассказала так много о моём детстве. Я собралась с духом и спела короткую песенку.

Один раз посреди пения я вздрогнула — так странно мерцали сквозь шёлковый полог серые глаза придворной дамы; мне невольно вспомнилась кошка в Диркхофе, которая не отрываясь смотрела на бедную птаху, щебечущую в ветвях рябины, — ах, да какое мне дело до недовольства юной дамы! Я ведь пою не для неё, поэтому мой голос не должен дрожать — я набрала в грудь побольше воздуха и мужественно допела до конца.

Ещё во время моего рассказа двое лакеев бесшумно внесли в комнату стол, полностью накрытый к чаю. Как только отзвучала последняя нота моей песни, в комнату вошёл господин в чёрном фраке. Он глубоко поклонился, затем подпрыгнул и с несомненной грацией начал аплодировать затянутыми в кожаные перчатки ладонями.

— Чудесно, ваша светлость! Видит Бог, magnifique! — вскричал он в экстазе, стремительно, но бесшумно подходя к принцессе. — Но какая жестокость по отношению ко всем нам, ваша светлость! — добавил он с упрёком в голосе и грациозно всплеснул руками — у пожилого господина были детские гримасы и манеры капризной девушки. — Мы годами умоляем на коленях об одной-единственной трели этого соловьиного голоса — напрасно! Лишь стоя за порогом, словно вор или насчастный ссыльный, я получил то наслаждение, которого мы все так давно лишены… И это якобы больной, расстроенный голос? Эти переливы, это колокольное звучание — ваша светлость!

Он возвёл очи к небу и поцеловал кончики своих пальцев… Я была абсолютно ошеломлена. Эта человеческая разновидность была для меня совершенно новой — как, например, житель Гаити. Лишь довольно низкий голос и тщательно разделённая на пробор борода породили у меня сомнения — иначе я могла бы поклясться, что это придворная дама во фраке.

— Мой дорогой господин фон Висмар, — сказала принцесса, подавляя смех, — в прежние времена я действительно поддавалась иногда греху, заставляя моё окружение скучать от моего очень слабого и очень среднего пения — но вы не должны об этом вспоминать, ведь я постаралась искупить свою вину, вовремя остановившись… Кстати, к моему большому удовлетворению я поняла, что мои музыкальные правонарушения счастливо забыты, поскольку наш благородный камергер выдал мой глубокий альт за колокольное сопрано, бедную коноплянку за соловья — это Сидония пела прекрасно, я же — никогда.

«Благородный камергер» очень смутился. Его вытянувшееся лицо показалось мне страшно забавным — я хихикнула про себя, как делала всегда, когда Хайнц ошеломлённо реагировал на какое-нибудь неожиданное событие.

Фройляйн фон Вильденшпринг быстро поднялась. Она бросила злобный взгляд на моё довольное лицо и скользнула к чайному столу.

— Но ваша светлость, такое сравнение очень хромает! — надув губки, сказала она, взявшись за серебряный чайник. — Возможно, господин фон Висмар и спутал высоту голоса, но ваша светлость пели чудесно — графиня Фернау сразу же загорается, как только начинает об этом говорить!

— О мой Бог, и это ваш единственный авторитет? — засмеялась принцесса. — Добрая Фернау вот уже двадцать пять лет глуха как пень!

— Но папа и мама тоже до сих пор восторгаются, — настойчиво возразила придворная дама, но ей пришлось опустить глаза под саркастическим взглядом своей повелительницы.

— Пожалуйста, обратите свои взгляды и комплименты в нужную сторону, господин фон Висмар, — сказала принцесса, показав на меня рукой, — вот ваш соловей.

Господин фон Висмар обернулся. До сих пор он меня не видел, поскольку мою маленькую персону скрывала группа крупных комнатных растений. Принцесса назвала моё имя, я поднялась — одновременно с почтительным поклоном придворного, — улыбнулась ему и сделала реверанс, такой глубокий и грациозный, что Шарлоттино сердце расплавилось бы от умиления. Дух шаловливости, который со смертью бабушки почти заснул в моей душе, снова зашевелился и придал лёгкость моим движениям.

Господин фон Висмар мгновенно рассыпался в комплиментах, в которых скромная маргаритка моего отца превратилась в розовый бутон и эфирное создание, и побранил «милого доктора» за то, что тот до сего дня лишал двор моего счастливого присутствия, держа меня в пансионате слишком долго.

— В каком институте вы воспитывались, сударыня? — спросил он в конце концов.

— В деревне на пустоши, господин фон Висмар! — вскричала фройляйн фон Вильденшпринг с невинной улыбкой.

Камергер изумился; но один взгляд на лицо улыбавшейся мне принцессы вернул ему душевное равновесие.

— Ах, вот откуда драгоценная майская свежесть в этом голосе… Воздух природы, да, воздух природы!.. Ваша светлость, это было бы прекрасным приобретением для наших дворцовых концертов!.. Такой чистый, такой нетронутый…

— Что за странная идея, господин фон Висмар? — перебила его придворная дама. — Фройляйн фон Зассен не может соперничать с нашей превосходной примадонной дворцового театра — мне было бы её очень жаль!

— Проследите, пожалуйста, за чаем, Констанция: я боюсь, он будет горчить, — сказала принцесса. — Кстати, вы можете успокоиться, я, разумеется, не приму этого предложения; редких гостей бережёшь и лелеешь как зеницу ока, и освежающий воздух природы, который вдруг проник в наши душные пенаты из далёкой «деревни на пустоши», я хочу приберечь исключительно для себя.

Фройляйн фон Вильденшпринг молчала. Она так резко наклонила чайник, что первый негодный слив, который она стремительно направила в полоскательницу, оставил на белой дамастовой скатерти коричневые пятна.

— И вы сейчас живёте с папой в доме Клаудиусов? — торопливо спросил меня камергер, поймав строгий взгляд принцессы на неловкую придворную даму — видимо, господин фон Висмар был при дворе своего рода громоотводом.

— Мы живём в «Усладе Каролины», — ответила я.

— Ах, в покоях бедного Лотара! — вскричал он с сожалением в голосе, повернувшись к принцессе.

— Ничего подобного! — заверила я его. — Не там! Они же запечатаны!

Я увидела, что лицо принцессы до самых корней волос залилось румянцем. Она взяла обеими руками стебель распустившейся гортензии, стоявшей рядом с ней на столике, и склонила к нему лицо, вдыхая аромат цветов.

— До сих пор запечатаны? По какой причине? — после мгновенной паузы спросила она камергера. — Разве его брат — не единственный наследник?

Господин фон Висмар пожал плечами. Он заверил, что не знает подробностей; всё это давно забытая история, и имя Клаудиус не звучало при дворе с тех самых пор, как господин фон Зассен открыл собрание античностей в старом торговом доме.

— Печати должны оставаться на дверях до скончания времён, — сказала я робко — я очень хорошо помнила о своей вылазке, и мне было стыдно; но мне не хотелось оставлять вопрос принцессы без ответа. — Такова была воля покойного; поэтому господин Клаудиус не потерпит, если к печатям кто-нибудь притронется, ведь он такой строгий, ужасно строгий!

— Ну, это звучит так, как будто вы перед ним робеете, моя маленькая сударыня! — засмеялся камергер.

— Я робею? О нет! — возразила я сердито. — Я его не боюсь, больше совершенно не боюсь!.. Но я не могу его терпеть! — вырвалось у меня.

— Как, такая решительная антипатия в сердце, которое любит на пустоши всё, у чего есть душа? — воскликнула, улыбаясь, принцесса. — Ах, оставьте, я не могу себе представить, что ваша немилость так уж серьёзна! — добавила она. Она наклонила голову и поглядела на меня лукавыми глазами.