— Её мать утонула, — шептали люди, приехавшие вместе с ней.

Господин Клаудиус крепче обхватил её за талию и повёл по ступенькам. В темноте он прошёл вплотную рядом со мной — его одежда была абсолютно мокрой.

На верхней ступени стояла фройляйн Флиднер. Она протянула ему руки; что он ей сказал, я не слышала — внезапная робость и непонятная боль заставили меня отойти в глубь двора, подальше от людей — но я увидела, как пожилая дама взяла за руку плачущую девушку и увела её. Господин Клаудиус задержался в прихожей и поговорил с Шарлоттой. От меня не укрылось, что он при этом внимательно осматривался, словно искал кого-то — может быть, он узнал мой голос и хотел убедиться, что это была действительно я — та, которая сегодня так его рассердила?.. Какие глупые мысли! У него было множество более важных тем для размышления — он видел сегодня так много несчастья, а на его плечи легли такие тяжёлые проблемы!.. И разве он не привёл в свой дом отчаявшуюся осиротевшую девушку — привёл с нежной заботой и глубоким сочувствием? Она была не такой неблагодарной, как я; она не оттолкнула ладонь, которая поддерживала её; она доверчиво оперлась на руку, которая её обнимала… И он должен был вспомнить о строптивом создании с пустоши?.. Конечно же, нет…

Он снова сошёл со ступеней, остановился в дверях и стал напряжённо вглядываться в темноту. Между тем из экипажа вышел ещё один господин и подошёл к нему — я узнала моего отца. Я с удивлением увидела, как он самым сердечным образом протянул руку господину Клаудиусу, презираемому «лавочнику», и тепло попрощался с ним. В саду я подбежала к отцу и уцепилась за его руку. Он был поражён, что «его маленькая девочка в столь позднее время всё ещё на улице». Он сопровождал герцога в долину Доротеи, а затем вернулся домой в экипаже господина Клаудиуса. Пока мы шли в «Усладу Каролины», он рассказывал о происшедшем и о господине Клаудиусе.

— Какой человек! — воскликнул он, остановившись. — Герцог восхищён его спокойствием, хладнокровием и тем молчаливым достоинством, с которым он принял свалившееся на него несчастье… Я-то считал его ходячим арифмометром — тут я должен перед ним извиниться!

Да, какой человек!.. «Ну, всё это мы со временем возместим, но тут…» — этими несколькими простыми словами он сравнил свои огромные финансовые потери с горем молодой девушки. И это был денежный дядюшка, ледяной расчётливый человек?.. Нет, «работник в строгом смысле слова», который действовал не единственно ради доходов, а потому что он «видел источник здоровья человеческой души в порядке и деятельности»… Ах, теперь я уже лучше его понимала!..

В эту ночь я не легла. Я села у окна и стала ждать рассвета. С зарёй нового дня, бледно занимающегося за деревьями, я собиралась начать новую жизнь.

26

После обеда я взяла ключ от замка в лесной ограде и отправилась в швейцарский домик. Я знала, что отец Гретхен работает учителем в женской гимназии в К. — он должен был помочь мне стать другим человеком. Долгого представления семье не потребовалось. Фрау Хелльдорф сразу узнала меня, а Гретхен бросилась мне на шею. К тому же, как потом выяснилось, садовник Шефер много им рассказывал о диком, своеобразном, внезапно появившемся ребёнке «учёного господина». Давешнее событие в лесу, произошедшее по моей вине, не было упомянуто ни единым словом.

— Вы не хотите давать мне уроки? — спросила я старшего учителя Хелльдорфа, проверявшего огромную кипу тетрадей. — Я хочу учиться, хочу выучить очень, очень много — столько, сколько поместится в моей голове! Я уже совсем взрослая девушка, но не могу даже правильно писать. — Он улыбнулся, его очаровательная маленькая жена тоже, и мы заключили контракт, согласно которому я могла приходить в дом как член семьи и ежедневно получать как минимум три часа уроков. О договоре я рассказала фройляйн Флиднер; она полностью одобрила его и по моей просьбе взяла на себя урегулирование денежной стороны дела; то есть мне не пришлось самой идти к господину Клаудиусу.

С тех пор я училась не покладая рук. В первые дни перо частенько летело под стол, и я с красным лицом и полными слёз глазами убегала в лес — но, вздыхая, снова возвращалась, поднимала из-под стола маленького стального тирана и продолжала выводить буквы — пока в один прекрасный день они не стали у меня хорошо получаться, а крепкие красивые строчки не начали прямо у меня на глазах превращаться в выражение живых мыслей — тут-то я и прозрела! К радости моего учителя я быстро двигалась вперёд, а уроки, рассчитанные поначалу всего на несколько предметов, расширились ещё и за счёт музыки. Тут мне помогла моя природная склонность, и уже очень скоро я вместе с юным Хелльдорфом пела у рояля дуэты.

На это общение в швейцарском домике, которое мой отец одобрял, а господин Клаудиус и фройляйн Флиднер открыто поддерживали, другая сторона смотрела косо. Экхоф был в ярости, а Шарлотта неизвестно почему выражала неудовольствие и язвила. Я узнала, как возник конфликт между бухгалтером и его дочерью. Хелльдорф учился теологии и ещё в студенческие годы обручился с Анной Экхоф. Старый мистик согласился с этим браком, но поставил условие, что молодой человек по окончании учёбы отправится вместе с женой миссионером в Ост-Индию. Это условие начало постепенно обременять жениха, и в конце концов он энергично высказался против него, показав себя при этом открытым противником всякого рода пиетета и набожных фраз. К тому же врач объявил, что конституция молодой девушки слишком хрупка для трудной, полной лишений жизни миссионерской жены. Старика это совершенно не тронуло — он фанатично полагал, что Господь в своей милости даст ей достаточно сил, а если нет, то она отправится на небо как истинная сторонница святой церкви… Он отказался от дочери, когда Хелльдорф остался непоколебим в своём решении, а она не захотела расстаться с любовью своего сердца.

Поэтому я очень хорошо понимала ярость старого бухгалтера по поводу открытой двери между швейцарским домиком и его личным пространством; но почему Шарлотта была так враждебно настроена из-за моего общения с семьёй учителя?.. Она несколько раз злобно сказала мне в лицо, что не понимает, как это господин Клаудиус доверил моим ненадёжным рукам ключ от двери, рядом с которой проходит общественная дорога; в один прекрасный день весь наш сад будет кишмя кишеть нищими и попрошайками! Она утверждала, что я стала невыносимо высокомерной, с тех пор как ударилась в зубрёжку; от «очаровательно естественной вересковой принцессы», по её словам, ничего больше не осталось, и волосы мои я теперь якобы укладывала с шиком, позволяющем судить об определённой доле кокетства. Но ещё более злой и язвительной она становилась, когда начинался урок музыки. Я часто встречала её у ограды леса, когда возвращалась домой после урока; блестя глазами, она оскорбительно-небрежно утверждала, что у маленькой птички ужасно громкий голос — она-де, проходя мимо, услышала несколько звуков; но когда однажды в воскресенье после обеда меня проводил до сада мой партнёр по пению, юный Хелльдорф, она выскочила ко мне из-за кустарника и начала беспрерывно хохотать, при этом издевательски приговаривая: «Вас можно поздравить, фройляйн фон Зассен?».

Я с ней не спорила, поскольку не понимала, в чём тут дело. Но в отношении тайны она владела собой куда лучше, чем я ожидала. Только в двух вещах её раздувшаяся гордость проявлялась более сильно — она, к безмерному удивлению фройляйн Флиднер, стала появляться к столу исключительно в шелках; кроме того, в ней изрядно выросло презрение к буржуазному элементу. Это больше всего отражалось на юном Хелльдорфе, которого господин Клаудиус всё чаще приглашал в дом. Она обращалась с ним очень холодно и чопорно, и я из-за этого часто огорчалась, тем более что между мной и им постепенно установились хорошие, братские отношения. К моему удовлетворению, Хелльдорф гордо принял вызов: он совершенно игнорировал высокомерную даму… Я могла за этим наблюдать, поскольку вместе с отцом часто принимала участие в чаепитиях в клаудисовском доме. Отец много общался с господином Клаудиусом: тот стал регулярно приходить в библиотеку, чего раньше не было, а мой отец вечерами часто поднимался к нему в кабинет для наблюдения за звёздами. За чаем они постоянно сидели рядом — создавалось впечатление, что они отлично ладят друг с другом; и лишь история с монетами никогда ими не упоминалась… Моё поведение по отношению к господину Клаудиусу, несмотря на его общение с моим отцом, совершенно не изменилось. Напротив, я старалась держаться от него подальше — ведь между нами стояла тайна, о которой я знала. В январе, с возвращением Дагоберта, всё должно было выплыть наружу — и будь я с ним до этого дружелюбна или хотя бы просто нейтральна, то какой фальшивой я ему покажусь, когда у него откроются глаза!.. И кое-что ещё отпугивало меня от него. Часто, когда я во время разговора с другими внезапно поднимала на него глаза, я видела, что он смотрит на меня с затаённой болью во взгляде; и я знала почему — он видел печать лжи на моём лбу… И тогда мне в виски бросалась кровь, а изнутри поднималось моё отвратительное упрямство… Он принимал моё отстранённое поведение как нечто само собой разумеющееся и ни одним словом не упоминал о своих правах опекуна, которые предоставила ему Илзе, хотя я знала, что он по-прежнему наблюдает за мной и поддерживает связь с моим учителем — он выполнял обещание, данное Илзе, каким бы обременительным оно для него ни было. Меня часто охватывал внезапный страх, когда я видела его сидящим среди гостей, мягко-серьёзного, с неизменно гордой осанкой; мне казалось, что тайна Лотара угрожающе висит в воздухе над его головой — как он справится со всеми этими разоблачениями?

Так прошло три месяца. Я с гордостью разглядывала мой твёрдый, уверенный почерк, в котором чувствовалось дыхание жизни. Я тайно переписывалась с моей тётей Кристиной. В своём первом письме она горячо поблагодарила меня за деньги и сообщила, что отправляется на лечение в Дрезден и твёрдо надеется снова обрести свой утраченный голос. По её словам, я была её спасительницей, ангелом-хранителем и единственным существом, имеющим сочувствие к бедной, тяжко страдающей женщине. Это письмо настолько меня тронуло, что я однажды робко рискнула упомянуть мою несчастную тётю в разговоре с отцом. Он возмутился и навсегда запретил мне произносить её имя; причём он с негодованием сказал, что не понимает, как Илзе позволила мне узнать об этом мрачном эпизоде семейной истории… Поэтому тётины всё более частые письма пугали меня, но я не могла их игнорировать — мне было её очень жаль.

Но в моей жизни появились и другие заботы. Я, не знавшая ещё несколько месяцев назад, что такое деньги, сейчас боязливо пересчитывала каждый грош — и их часто не хватало. Я с радостью и даже с некоторой ловкостью взяла на себя заботы о нашем маленьком хозяйстве; каждый вечер я накрывала в библиотеке небольшой столик к чаю — роскошь, которой мой отец давно не видел; но то, что в итоге всё это должно быть оплачено, я поняла только тогда, когда горничная передала мне длинный список расходов.

— Деньги? — отец испуганно оторвался от своих бумаг, когда я ему без задней мысли принесла список. — Дитя, я не понимаю, за что? — Он стал шарить по карманам. — У меня ничего нет, Лорхен! — объяснил он, беспомощно пожимая плечами. — Откуда же? Разве я не оплатил недавно счёт из отеля?

— Да, отец! Но то был счёт за ужины! — ответила я, запинаясь.

— Ах вот оно что! — Он обеими руками взлохматил волосы. — Да, дитя, для меня это совершенно внове — я никогда в этом не нуждался… Вот, гляди, — он показал на кусочки сахара, торчащие из серого кулька бумаги на его письменном столе, — это исключительно сытно и полезно для здоровья.

Ах, как я испугалась — у меня вдруг открылись глаза! У моего отца был довольно значительный доход; но ради своих коллекций от отказывал себе даже в самом необходимом. Отсюда и его ужасно худое лицо, которое, правда, благодаря моей и Илзиной заботе заметно округлилось и поздоровело. Я бы могла — ради него самого — выступить против этой сахарной диеты. Но мне не хватило мужества протестовать, я не решалась и просить, хотя мне приходилось видеть, как он тратит сотни талеров на пожелтевшие рукописи или старую майоликовую вазу, не оставляя себе ни пфеннига. Его мягкое, милое лицо, его почти детская радость, с которой он показывал мне приобретённые сокровища, и моё глубочайшее уважение к его работе и его учёности заставили меня отказаться от возражений.

Я достала маленький кошелёк, который Илзе положила мне в чемодан «на крайний случай» и который я до сих пор не трогала. Его содержимого хватило на некоторое время; но с последними деньгами вернулась и мучительная забота. К Илзе я не могла обратиться с такого рода просьбой, и к господину Клаудиусу тоже — я ведь должна буду постоянно докладывать ему, на что я трачу деньги из моего наследства. Сейчас, когда я стала яснее судить о людях и вещах, я вспомнила, что он полностью забросил коллекционирование, как только оно превратилось в страсть — и я прекрасно поняла поговорку, что такой коллекционер заберёт деньги даже с алтаря; поэтому я не могла ожидать, что он пойдёт мне навстречу в моей просьбе. Но на то, что я сама заработаю, он прав иметь не будет; мне даже не нужно будет рассказывать ему, на что я трачу заработанные деньги… Так мне пришла в голову спасительная идея.

Уже на второй день после несчастья в долине Доротеи я в окне одной из задних комнат увидела молодую девушку, чья мать утонула. Глубоко склонив красивое, бледное лицо, она так усердно работала, что мне даже не удалось поймать её взгляд.

— Что она делает? — спросила я у фройляйн Флиднер.

— Она попросила дать ей какое-нибудь занятие, поскольку надеется таким образом заглушить свою боль. Она подписывает пакетики с семенами — её отец был учителем в долине Доротеи, и она пишет очень красиво.

Я снова вспомнила об этом, когда Эмма, горничная, снова принесла мне список расходов — но у меня не было ни пфеннига, и я, запинаясь, попросила её о нескольких днях отсрочки. Она, очевидно удивлённая, удалилась, а я около шести часов с бьющимся сердцем отправилась в главный дом… Это был вечер чаепития у господина Клаудиуса — моего отца тоже пригласили, но пока он был в резиденции, чтобы поприветствовать принцессу Маргарет, которая вернулась в замок после трёхмесячного отсутствия.

Я сняла пальто в комнате фройляйн Флиднер.

— Детка, — несколько смущённо сказала пожилая дама, прижав мою голову к груди, — если с вашей кассой будет что-то не в порядке, вы, конечно же, обратитесь ко мне?

Я пришла в ужас — Эмма проболталась; но мне не хотелось сознаваться в моих трудностях — было стыдно из-за отца. И что мне даст, если она одолжит мне денег? Ведь их надо будет вернуть… Я сердечно поблагодарила её и твёрдым шагом направилась в контору — впервые с тех пор, как Илзе уехала.

Ещё из коридора я услышала, как господин Клаудиус ходит по комнате туда-сюда. Когда я открыла дверь, он обернулся на шум и остановился, заложив руки за спину. На его столе горела лампа с зелёным абажуром, все остальные столы были не освещены — господа уже ушли с работы.

Меня охватила дрожь — этот высокий, стройный человек только что быстрыми шагами мерил опустевшую полутёмную комнату — я сразу подумала о тех временах, когда страстная боль без устали гоняла его по саду. Моё появление в конторе, казалось, неприятно поразило его — он невольно взялся за абажур и снял его с лампы, так что её свет залил мою робко застывшую на пороге фигуру. Мне стало так неуютно, как будто я стояла у позорного столба; но я собрала в кулак всю свою волю, подошла к нему и с неловким поклоном положила перед ним на стол бумагу.

— Не будете ли вы так добры посмотреть на почерк? — сказала я, опустив глаза.

Он взял в руки бумагу.

— Красивые, чёткие буквы — выглядят крепкими и упрямыми, я бы даже сказал воинственными, но не лишены грации, — сказал он и с полуулыбкой повернулся ко мне. — Можно подумать, что пишущий надел железную перчатку, чтобы замаскировать маленькую нежную ручку.

— Значит, они красивы — но пригодны ли они? Я была бы рада! — сказала я нервно.

— Ах так, это относится к вам больше, чем я думал — это вы писали?

— Да!

— И что вы понимаете под пригодностью? Разве вам не достаточно, что вы теперь пишете так красиво, ловко и бегло?

— Нет, далеко не достаточно! — быстро возразила я. — Я хочу писать так, чтобы мне можно было доверить работу. — Ну вот, я высказалась, и моя смелость возросла. — Я знаю, что у вас женщины тоже надписывают пакетики с семенами — может быть, вы попробуете и со мной?.. Я буду очень стараться и работать точно по инструкции. — Я поглядела на него, но тут же опустила взгляд — его синие глаза так пылко и вместе с тем так сочувственно смотрели на меня и были так выразительны, словно они и не принадлежали его спокойной и горделивой фигуре.

— Вы хотите работать за деньги? — спросил он тем не менее очень хладнокровно, почти деловым тоном. — Вам не пришло в голову, что вы в этом не нуждаетесь? У вас ведь есть наследство… Скажите мне, сколько вам нужно и для чего. — Он положил руку на железную шкатулку, стоявшую на столе.

— Нет, я так не хочу! — живо вскричала я. — Пускай они лежат и дальше. Моя дорогая бабушка сказала, что их достаточно, чтобы уберечь от нужды, а я ещё не в нужде, избави бог!

Он убрал руку со шкатулки — я не знаю, почему при виде его своеобразной улыбки мне сразу же подумалось, что он тоже знает про Эммину болтовню. Это повергло меня в уныние и одновременно укрепило в моём решении.

— У вас, очевидно, не совсем верное представление о работе, за которую вы хотите взяться, — сказал он. — Я знаю, что через пять минут ваши щёки станут красными, а мысли в голове и ноги под столом восстанут против ненавистной писанины…

— Сейчас это изменилось, — стыдливо перебила я его — он цитировал мои собственные ребяческие слова, какими я когда-то описывала свою ненависть к письму. — Это далось мне тяжело, это правда, я с этим не спорю, но я себя преодолела.

— В самом деле? — досадная улыбка снова появилась на его лице. — Значит, вы полностью отринули свои вересковые привычки? Вы ненавидите лазанье по деревьям и больше не понимаете, как вы могли когда-то бегать по воде?

— О нет, я совсем ещё не так образована! — против воли вырвалось у меня. — Я даже не могу себе представить, что когда-нибудь придёт время, когда я без тоски смогу слышать шелест деревьев и плеск воды — но я научусь обуздывать свою тоску, так же как я, сжавши зубы, — я показала на бумагу, — преодолела своё неприятие.

Он отвернулся и поглядел на штору — словно хотел посчитать на ней нитки. Затем он взял маленький пакетик и протянул мне. На нём красивым почерком стояло: «Rosa Damascena».

— Представьте себе, что вы должны будете написать это четыре сотни раз, — с нажимом сказал он.

— Хорошо, вы увидите, что я смогу!.. Это название цветка, и если я слово «Rosa» должна буду написать тысячу раз, я буду представлять себе её прекрасный аромат — розовый цветок для меня подобен чуду, я всегда считала его королевским дворцом для бабочек — это тоже одно из моих «вересковых» представлений — теперь вы доверите мне работу?