Ф. Дж. Коттэм

Темное эхо

Моей чудесной сестре Кейт

ПРОЛОГ

Руан, сентябрь 1917 г.

Туман поднялся, когда капитан Дестен и сержант Буле стояли на ступеньках у западного входа в собор. Они пили кофе, сваренный на одной из улочек, что лабиринтом окружали величественное здание. Капитан был категоричен в своем мнении, что такого тумана никому из них еще не доводилось видеть. Плотный и вязкий, он заливал тесные переулки и проезды, скрывая детали и поглощая пространство. Дестен называл его взмученным и непроницаемым, самым худшим из всего, что ему приходилось встречать на суше, хотя бы даже в Брюгге или Антверпене. Он был осязаемым, этот туман.

Если бы люди капитана были менее опытными солдатами, то не исключено, что некоторые из них ударились бы в панику и кинулись натягивать противогазы, приняв туман за химическую атаку, предпринятую дальнобойной немецкой артиллерией. Впрочем, нынешним утром они не слышали шелеста снарядов над головой. Сегодня на германском фронте, что располагался в сорока милях к востоку, пушки молчали. К тому же им всем предстояло вскоре узнать, что угодили они вовсе не под газовую атаку.

Буле был человеком гор. Он родился и вырос в деревушке, затерянной высоко во Французских Альпах, где от отца, с которым ходил на охоту с древним кремневым ружьем, перенял искусство меткой стрельбы, прославившей его среди товарищей. Как и всякий альпийский житель, сержант умел чувствовать погоду и обладал врожденной осмотрительностью, помноженной на заработанный тяжким трудом боевой опыт. Сержант уподоблял сегодняшний туман плащу-невидимке, который иногда накрывает горы на большой высоте. Он опускается так внезапно, что инстинкт говорит человеку тут же упасть на четвереньки и, подобно перепуганному зверю, зарыться в снег. Однако в сентябре снега на ступеньках Руанского собора не бывает. К тому же, по словам Буле, наблюдаемое погодное явление вовсе не походило на знакомый серый, как гусиный пух, альпийский туман. Нет, пелена была черной, как вихрящийся мрак.

Дестен не уставал повторять своим людям, что собор не является крепостью. Да, здесь можно разместить гарнизон, однако нет никакого шанса превратить в неприступный бастион здание, которое по самой своей природе рассчитано на всех и каждого. Богачи и бедняки, младенцы и старцы — все они были здесь желанными гостями. А в военную пору роль и символизм собора как места духовного утешения становились еще более священными.

И все же собор был укреплен насколько возможно. Дестен командовал отборным подразделением. Его люди были отлично подготовлены и бдительны. Взвод в полном списочном составе. Восемь человек со стороны западного фасада, по два снайпера на колокольне Сен-Роман по правую руку и на башне Берр — по левую. Два отделения по три человека, охранявшие северный и южный пределы, плюс два часовых у входа в подземелье. Каждый вооружен карабином и крупнокалиберным кавалерийским револьвером, которые были им выданы только потому, что предполагалось сражение в условиях тесного огневого контакта. Помимо штыка на карабине у всех имелось по тяжелому ножу. Ни одного самодовольного хвастуна или показного героя. Каждый удовлетворен своим местом и ролью. Каждый подобран индивидуально — как за благочестие, так и за боевые навыки. И каждый верит в то, что защищаемое сокровище стоит пролития крови, стоит того, чтобы за него погибнуть.

И все же, увы, нельзя превратить собор в крепость, вновь и вновь с горечью повторял Дестен, когда лежал потом в госпитале, медленно умирая от пожиравшей его гангрены. Да и как можно было предвидеть, что оборонять такое место придется от людей, которые носят форму союзника твоей страны?

Из туманной пелены вышли улыбчивые американцы. Защитники Руанского собора и хранившейся в нем реликвии узнали их по запаху, когда те еще не успели появиться. По липкому, приторному запаху жевательной резинки, вечного спутника американцев. Это было первой подсказкой. А затем французы увидели их воочию.

На пехотинцах были короткополые куртки, бриджи с гетрами и начищенные кожаные башмаки. Самозарядные винтовки «гаранд» они несли наперевес Туман, похоже, им ничуть не мешал. Американцы неторопливо приблизились и, оказавшись от французов на расстоянии, когда можно услышать шепот соседа, вскинули винтовки и с невозмутимым видом принялись методично, чуть ли не в упор расстреливать своих братьев по оружию.

«Туман скрыл не только сам факт их появления, но и звуки выстрелов, — рассказывал потом Дестен. — Лишь пули глухо цокали, рикошетируя от древней каменной кладки. Но это нам все же не помешало открыть ответный огонь, особенно с башен собора. Наши снайперы сработали мгновенно, точно и слаженно. Бойцы возле входа быстро развернулись, чтобы помочь товарищам. Огонь был кинжальным. Конечно, мы стреляли по теням, однако сам воздух ожил от гуда и визга наших пуль. Ничто не могло уцелеть в этом бушующем шторме горячей стали, которой мы встретили людей из тумана».

И тем не менее предатели американцы продолжали надвигаться. Трудно поверить, но они шли вперед как ни в чем не бывало. В их центре высился мужчина с непокрытой головой. Белокурая, чуть ли не седая шевелюра выделялась на фоне густых завитков мрака, напоминавших пороховой дым. Он был как слабая вспышка, фантом. Бледный, улыбчивый призрак человека. Дестен вынул из кобуры кавалерийский револьвер и аккуратно прицелился в американца. Времени оставалось только на один выстрел. Капитан нажал на тугой спусковой крючок, и в запястье и локоть ударила отдача.

«Я в жизни не был более уверен в том, что прицел точен. К тому же стреляю я прекрасно, да и на таком расстоянии мой револьвер всегда давал отменные результаты. И все же… Наверное, я промахнулся. Наверное. Потому что американец вскинул винтовку и, не переставая улыбаться, прострелил мне плечо, выбив дыхание из груди и отшвырнув на каменные ступени. Сознание ускользало. Звуки, и без того приглушенные туманом, стали далекими, зыбкими, неясными. Алая пелена застила мне глаза. А затем в нос ударила пряная смесь одеколона и турецкого табака. Кто-то привстал рядом на колено и принялся нашептывать мне в ухо. Я знал, что это тот американский ренегат, неуязвимый для нашего оружия и злорадный. Английский я понимаю хорошо. А как иначе? Ведь сколько раз мне доводилось слышать во Франции английскую речь за три долгих года войны.

„Сегодня не твой день, старина“, — сказал он.

Он говорил со мной так, будто только что обыграл своего товарища по велосипедному клубу на воскресных гонках.

„Сегодня не твой день, старина“.

„Чтоб тебе в аду гореть“, — ответил я и подумал, что вот сейчас он достанет пистолет и прикончит меня. А он всего лишь рассмеялся. Мрачный и ржавый, замогильный смех из разверстой гробницы. Нечеловеческий. Этот звук шел вразрез с настроением его слов. Возможно, американец только прикидывался человеком. Мне кажется, он был таким же противоестественным, как и туман, что возвестил о его приходе. Последнее, что я помню, — это скрежет подкованных башмаков по щебню, политому кровью моих товарищей…»

Француз осенил себя крестным знамением, и мужчины, стоявшие возле госпитальной койки, — суровая ватиканская депутация, свидетели того, как Дестен погибает от заражения крови, — последовали его примеру.

Конечно, Дестен знал, зачем пожаловали непрошеные гости.

И я тоже знал, что придет такой день, когда этот улыбчивый американец будет гореть в аду; когда он поймет, что такое проклятие и осуждение на вечные муки.

МАРТИН

1

Купить проклятую вещь было как раз в характере моего отца. Он в грош не ставил сомнительные репутации и не верил ничему, если не видел это собственными глазами или не мог проверить лично. Да и цена, как мне кажется, никогда не бралась при покупке в расчет, если только не была чересчур уж высокой. Или попросту могла одержать верх его ненасытная страсть к приобретательству. Редкости отца искушали. Впрочем, он был человеком без предрассудков, и сейчас, по зрелому размышлению, я уверен, что он был напрочь лишен чувства раскаяния или хотя бы малейшего сожаления. Он и разбогател-то благодаря своему прославленному нахальству. С каждым проходящим днем, когда укреплялось и чванливо разбухало его состояние, инстинкты отца приобретали очередную толику силы и обоснованности. Он был самоуверен и бесстрашен, а однажды принятые решения никогда не отменял. Поучаствовать в торгах за разбитые останки злосчастной яхты было для него делом естественным, и победа на этом аукционе столь же естественно должна была остаться за ним. Однако то, что случилось далее, изумило всех. Наверное, даже моего отца. Жаль, что я не догадался тогда спросить. Боюсь, теперь шансов на это не представится. Впрочем, не знаю. Если хорошенько подумать, не исключено, что произошедшее явилось на самом деле благодеянием.

Я не унаследовал ни храбрость отца, ни его тягу к риску. А без животной необходимости делать деньги я и в этом деле не проявил никаких способностей. К семи-восьми годам я уже знал, что на роду мне написано обмануть отцовские чаяния. Природа не наделила меня его буйной и бесшабашной энергией. Я был ребенком мечтательным, рефлексирующим. Отсюда понятно, что те драгоценные часы, которые он выкраивал из своего расписания и посвящал не бизнес-завоеваниям, а единственному сыну, были для него временем разочарований. В такие минуты свою волю и желание посоперничать он мог переносить в область конкурентных игр. Делал он это охотно, со смаком и целеустремленностью. Зато я никогда не интересовался, за кем осталась победа в наших шахматных баталиях. Он мог задушить меня за шахматной доской, а я бы только дарил ему улыбку деревенского идиота. Ах, как, должно быть, это выводило его из себя…

Как-то раз, когда мне было лет одиннадцать-двенадцать, после очередного разгромного матча то ли в скрэббл, то ли в домино, он снял пиджак, засучил рукав и выставил свою волосатую ручищу на стол. Я смотрел на выпуклую мощь и крепкие жилы его конечности, задаваясь вопросом, где именно финансовый магнат, мой отец, мог наработать себе такие мускулы, и тут он сказал: «А ну, давай руку».

Я послушно схватился за его ладонь. Она была жесткой, мозолистой и сухой. Далее состоялось очередное избиение младенцев, когда мои костяшки больно ударились о полированный дуб. Отец смерил меня взглядом — глаза у него были цвета стареющей изумрудной зелени — и заявил: «Мартин, в тебе силы не больше, чем у мотылька. И примерно столько же воли». Он поднялся, непривычно медленно и устало, вынул носовой платок из нагрудного кармашка и вытер со своей ладони следы моей слабости. «Когда ты сумеешь меня одолеть, заработаешь мое уважение, — сказал он. — И кто знает? Может быть, ты начнешь уважать самого себя».

Отец в детстве занимался боксом. Вернее сказать, драками. Его школьное детство прошло на фоне убогой нищеты, которая проявляется в башмаках с картонными подошвами и полученной от благотворительных организаций одежонке. В ту пору внешний вид отца никак не свидетельствовал о высоком уме, что потом было доказано успешным получением стипендии. Нет, в школе, конечно же, его сразу стали донимать. Изводить и запугивать. Из чистой необходимости он обнаружил, что умеет работать кулаками. Если в младших классах на него просто наскакивали в школьных туалетах или темных коридорах интернатовских дортуаров, то затем он прогрессировал до джемпера-безрукавки и организованных кулачных боев в кольце вопящих школьников. Его старинные трофеи, дешевенькие призовые жетоны с никелировкой, ныне являются бесценными сокровищами, священными реликвиями славного отцовского прошлого. Их даже перенесли из кабинетного шкафа в библиотеку нашего семейного дома, и теперь горничная обязана чистить и полировать их ежедневно.

Когда мне исполнилось двенадцать, отец разыскал своего бывшего воспитателя и заставил пожилого священника покинуть пансион при духовной семинарии, позабыть о благочестивом заслуженном отдыхе и заняться мною. Если бы отец мечтал, чтобы его сын вырос чемпионом кулачного боя, то вполне смог бы нанять величайшего тренера по боксу всех времен и народов. Например, Брендана Ингла из Шеффилда или Энзо Калзагу из Уэльса Или мог бы съездить в Америку, чтобы выманить Анжело Данди из Лос-Анджелеса, а то и вовсе выписать из Бостона братьев Петронелли. Но хотя мой старик и желал выпестовать из меня боксера, это обязательно и категорически должно было происходить на тех же условиях, в которых он сам воспитывался. А коль скоро его бывший наставник был еще жив, то моим тренером и стал отец О'Хэнлон.

Священник смотрелся очень дряхлым и до невозможности блеклым в том стареньком спортивном трико, куда какой-то хитростью уговорил его залезть мой отец. Воротник обтрепался, а резинки в манжетах и на щиколотках давно лопнули. Некогда белые парусиновые туфли посерели от древности и сейчас напоминали его собственную, сухую, как пергамент, кожу. Сам отец О'Хэнлон выглядел раздосадованным и удрученным. Я старательно отработал хуки и джебы на «лапах», без особого энтузиазма помесил мешок, а на пневмогруше был и вовсе небрежен. После упражнений я присел рядом с ним на лавочку, пока на моих плечах курилось паром полотенце, которое он набросил на меня в стылом, безлюдном спортзале одним камбрийским вечером.

Морщинистая рука похлопала меня по плечу, ощупывая мускулы.

— Да, сынок, если бы твой отец обладал хотя бы толикой твоих талантов, он бы никогда не заработал себе и пенни на рынке, — сказал затем О'Хэнлон.

Я был заинтригован таким заявлением:

— Почему, святой отец?

Он шлепнул меня по колену.

— А за ненадобностью. Потому что свое состояние он бы сделал на призовом ринге.

Однако дела никогда не бывают столь просты. Жизнь — это вовсе не кино, о котором мы все пылко и тайно грезим. Я тренировался усердно и прилежно под руководством отца О'Хэнлона До сих пор считаю, что за его простецким внешним видом скрывался один из самых хитроумных и добросовестных тренеров, о котором только может мечтать любой боксер. Благодаря его требовательному наставничеству мне удалось выйти в национальный финал Любительской боксерской ассоциации Англии. И без ложной скромности добавлю, что это я сделал, не прибегая к подлым приемчикам «боксерских войн». Пожалуй, в финале из всех фаворитов за последние десять лет именно у меня было больше всего шансов завоевать титул чемпиона во втором среднем весе. Мой отец в тот вечер был, разумеется, возле ринга, и его рука украшала плечо очередной супруги. Отец подмигнул, а она сверкнула в мою сторону зубами, когда прозвучал гонг. И первые два раунда все шло по моему сценарию, пока я задавал трепку универсалу из Вест-Хэма по имени Уинстон Кори.

Прямой в голову от Кори в третьем раунде сломал мне переносицу и уложил навзничь. Это был первый удар, который я не увидел, и последний из тех, что я принял в честном бою. Впрочем, к счету «четыре» я вновь был на ногах. По опыту спаррингов с более крупными парнями я знал, что умею держать серьезные попадания, и поэтому испытывал скорее досаду, нежели боль. Однако кровь хлестала потоком, и схватку пришлось остановить. Короче, я проиграл. Победил Кори. Я вернулся в свой угол, к отцу О'Хэнлону, который взглянул на меня так, как если бы был Спасителем, уступившим многообещающую человеческую душу тенетам вечного проклятия.

Я, конечно, знаю, что затем бы произошло в кинематографический версии этой истории. Не в силах вынести такой позор, папаша навсегда поставил бы крест на своем побежденном сыне. Он бы бросил красотку жену на тротуаре, где она в одиночестве и на холоде поджидала бы лимузин, а сам ворвался бы в комнату победителя, расточая добродушие и громогласные поздравления. Он шлепал бы по спинам и предлагал сигары. Мужественный и благородный, он олицетворял бы собой жизнь и душу этой потной и мелкой победы.

Однако в жизни все пошло иначе. На самом деле отец подошел ко мне, пока тренер и врачи пытались остановить кровотечение и зашплинтовать мой размозженный нос Он снял пальто и собственноручно принялся промакивать алое месиво полотенцем. Накрахмаленная белизна его сорочки окрасилась брызгами крови. Отец же, судя по всему, этого и не заметил. Его прикосновения были до того нежны и заботливы, что я чуть не расплакался от столь неожиданного проявления ласки.

— Сынок, ты отдал все, — сказал он, приподнимаясь с корточек, когда кровь наконец остановилась. — Все отдал. И проиграл лишь оттого, что он больше хотел победы.

Правда его слов была неоспоримой и ошеломляющей.

Несколько лет спустя я узнал, что мой отец предложил Уинстону Кори работу. Говоря точнее, он обеспечил ему синекуру, благодаря которой Уинстон мог тренироваться в полную силу, когда вышел на международный уровень в качестве царствующего чемпиона Англии. Этот вымышленный титул он сохранял пару лет. Упомянутый факт запечатлен в анналах истории, вернее, в той статье «Таймс», где Кори публично поблагодарил моего отца, когда вернулся с Олимпиады с серебряной медалью. Однако эта повесть вовсе не о боксерах. Не о Кори, который сломал мне нос перед тем, как превратился в профессионала и сделал себе имя, а вместе с ним и не самое маленькое состояние. Эта повесть о яхте, о человеке, который ее приобрел, и о его сыне. Ну и конечно, в ней идет речь и о других вещах, других обстоятельствах и последствиях. Однако даже сейчас, когда я пишу эти строки, во мне остается все меньше уверенности в том, чем эти обстоятельства могли бы обернуться. Так что давайте будем просто считать, что вся обсуждаемая история касается только яхты и человека, который стал ею одержим.

По-моему, выход отца на пенсию ошеломил всех, кроме него самого. Хотя если призадуматься, он, пожалуй, и сам был этим изумлен. Со стороны его решение выглядело неожиданным и возмутительным. В моих глазах барыши, слава, власть и сопутствующее низкопоклонство перед деловыми успехами отца являли собой кипящую, жизнетворящую кровь всей его жизни. Под этим углом заявление о том, что он отходит от дел, уже не кажется актом отречения от престола, а скорее выглядит некоей формой суицида. К тому же в словах, которыми отец пытался обосновать свой поступок, читались тот же унылый стиль и хромающая логика, что характерны для предсмертного письма самоубийцы.

Единственное разумное объяснение, которое приходит мне в голову его уход можно уподобить уходу чемпиона на пике спортивной славы и успеха. Как, например, в случае Бьорна Борга. Тот вышел за корт, сунул ракетку в сумку и стянул со лба эластичную повязку, непосредственно в этот момент — когда не успел еще высохнуть пот на его двадцатишестилетнем челе — отдавая себе отчет в том, что пламя, питавшее пожар его соревновательной натуры, оказалось притушено и что он до конца своих дней пресытился теми усилиями, которые требовались для триумфа. Это я помню. Мне ведь тридцать два. В ту пору я был шестилетним первоклашкой и, подобно многим моим сверстникам, боготворил великого шведа. Борг проиграл французскому левше Анри Леконту в ходе второразрядного турнира и воля к победе умерла в нем с шагом за границу корта.

Как раз это и случилось с моим отцом по достижении пятидесятипятилетнего возраста. Ошарашенным бизнес-журналистам он объявил, что снимает с себя все коммерческие обязательства по случаю выхода на пенсию, которую собирается проводить на борту винтажной яхты. Отец сказал, что поплывет в Америку. А в конечном итоге совершит кругосветку. Впрочем, заверил он, для первого рейса вполне хватит и Атлантики.