— Через несколько месяцев я выхожу замуж.

Это был всего лишь миг, но у меня сжалось сердце, у меня перехватило дыхание.

— Через несколько месяцев я выхожу замуж.

В тот вечер мне показалось, что все кончено. Я почувствовал себя грязным, глупым, виноватым. Поэтому и решил сказать правду Джин. Я попросил у нее прощения, потому что хотел вычеркнуть из своей жизни и Баби, и даже этого Стэпа, пьяного от рома и от нее. Но существует ли прощение для любви?

— Ты пытаешься понять, когда это произошло?

Голос Баби переносит меня в настоящее.

— Не думаю, что могут быть какие-то сомнения; это невозможно перепутать. Все произошло в последний раз, когда мы с тобой виделись. Когда мы встретились на той вечеринке.

Она смотрит на меня лукаво, словно она снова стала тогдашней девчонкой. Почти мучительно отвести от нее глаза, но я должен их отвести, должен.

— Я был пьян.

— Да, правда. Может, именно поэтому твои поцелуи казались особенно страстными. Ты себя совсем не контролировал. — Она делает паузу. — Это случилось в тот вечер. — Она говорит это с полуулыбкой, надеясь разделить со мной эту уверенность. Если бы только потом, сразу же, она не добавила нечто жестокое. Баби опускает глаза, как если бы ей было легче говорить, обращаясь к земле, к этому глухому гравию у нас под ногами. И начинает странную исповедь. — Я знала, что так или иначе ты остался во мне, или что в любом случае что-то произошло, что-то потерялось… или нашлось. Но если бы ты меня не отпустил, то, я уверена, моя жизнь изменилась бы. Я изменила бы свой выбор, отказавшись от решения, которое приняла. Страсть — это совсем не то, что повседневная жизнь. Моя мама мне так всегда и говорила: через несколько лет остается все, кроме страсти. Ты помнишь, сколько мы с тобой в последнее время ссорились? Мы набирались опыта — но по-разному.

И правда, мы часто ссорились. Я ее уже не узнавал; я боялся ее потерять и не знал, как удержать ее. Те волны, которые сбили нас с ног, теперь били нас о все более непрочную, зыбкую землю. По крайней мере, так это чувствовал я.

— Так что на следующий день я была с ним. Мне это стоило огромных усилий, потому что я была еще пропитана твоим запахом. Мне пришлось пустить его по ложному следу. Потом я плакала. Чувствовала пустоту, тоску, абсурдность. Я бы хотела быть свободной решать, как строить свою жизнь… Но я не была свободна, не знала, что делать. — Она поднимает голову, поворачивается ко мне. Я чувствую, что она на меня смотрит, но я гляжу на землю, а потом и сам поднимаю голову и смотрю вдаль, как можно дальше. Что значит: «Быть свободной решать, как строить свою жизнь»? Если она не твоя, твоя жизнь, то чья же? Чьей она может быть? Почему у Баби всегда были эти странные мысли, которых я, честно говоря, никогда не понимал? Как будто ее жизнь была обусловлена кем-то или чем-то, как будто принадлежала другим, как будто она не могла исполнять свои желания полностью, по-настоящему быть самой собой. И лишь иногда она казалась мне независимой, веселой, свободной и непокорной — когда мы теряли ощущение времени, забывали о том, что нужно вернуться домой, о школе и об экзаменах, когда она была со мной и говорила, что любит меня, и крепко прижималась ко мне, когда мы занимались любовью, и она обвивала своими ногами мою спину, чтобы быть еще больше моей, чтобы не отпускать меня. Как в тот вечер.

— Почему ты думаешь, что это мой сын?

Но я не успеваю это сказать, как вижу, что он подъезжает на своем велосипеде. Он едет ловко, стоя на педалях, приподнявшись над седлом. Подъезжая, он тормозит одним колесом назад, и велосипед заносит вбок, раздается странный скрежет. В конце концов велосипед падает на землю, и Массимо, хотя и удерживается на ногах, смотрит на нас несколько недоуменно.

— Мама, но у того мальчика получилось.

И, подняв подбородок, указывает им куда-то назад.

— Кто знает, когда он этому научился! А для тебя это первый день.

Услышав это объяснение, он становится гордым и уверенным.

— И правда, я хочу снова попробовать. — Потом, словно вспомнив обо мне, спрашивает:

— Стэп, а ты умеешь ездить на велосипеде?

— Да, немножко.

— А…

Мне кажется, он доволен. И, в довершение ко всему, Баби добавляет:

— Он скромничает. Он ездит на нем превосходно, умеет выделывать с велосипедом такие штуки, что ты себе даже не представляешь.

— Круто! — Он мне улыбается, увидев меня совсем в другом свете. — Тогда тебе нужно вернуться сюда, в парк, и самому взять свой велосипед: так ты меня научишь.

И после этих слов, чтобы не ждать ответа, чтобы не услышать «нет» и не разочароваться, или по какой-то другой причине, он убегает.

Баби смотрит ему вслед.

— И у тебя еще есть какие-то сомнения? Ты еще думаешь, что он не твой сын? Он похож на тебя, как две капли воды, во всем и по всему, даже в том, что он делает. Есть только одно, в чем он немного отличается.

Внезапно я словно просыпаюсь, быстро оборачиваюсь к ней, испытывая такое любопытство, как еще никогда в жизни.

— В чем?

— Он красивей!

И она разражается смехом, радуясь тому, что меня надула. Она закрывает глаза, запрокидывает голову и перебирает ногами; ее платье задирается, и ее ноги можно хорошенько рассмотреть только сейчас. Она красивая. Прекрасная, более женственная, более чувственная, но еще и мама. Может, именно это делает ее еще желанней? И мне вспоминаются ее прежние слова: «Мне пришлось пустить его по ложному следу…» Это меня странным образом возбуждает, и именно поэтому я чувствую себя виноватым. Баби перестает смеяться и кладет руку мне на руку.

— Прости, не понимаю, что это на меня нашло.

Баби становится серьезной. И, хотя ее снова одолевает смех, она пытается остановиться и молча машет рукой, словно говоря: «Подожди, сейчас у меня получится». И действительно: она фыркает от смеха в последний раз и потом уже не смеется.

— Ну вот, я серьезна. — Она переводит дыхание. — Ты не знаешь, как я счастлива, я каждый день представляла себе это мгновение с того дня, как он родился. Я хотела только одного: встретить тебя, показать его тебе, чтобы ты разделил со мной это счастье — каждый день, когда держала его на руках, кормила его грудью, баюкала его, укачивала, снова кормила, по ночам, одна, на рассвете. Так вот, в каждый из этих моментов ты был со мной. — Она на меня растроганно смотрит, ее глаза полны слез. — Потому-то я без тебя не скучала — потому что ты никогда и не уходил.

Я молчу и смотрю на футболку — точно такую же, как и у Массимо, нашего сына. Потом Баби встает. Кладет на стол свою визитку и деньги — внутрь счета, который нам принесли. Я не успеваю ничего сказать. Она делает все сама.

— Мне приятно заплатить… В конце концов, это я надеялась на нашу встречу. Вот мои номера. Звони мне, когда хочешь. Мне было бы приятно, если бы мы опять встретились. Мне нужно столько всего тебе рассказать.

И она уходит. Мне вспоминается эта песня Бальони: «…этот беспорядок, который ты оставила в моих бумагах, уйдя вот так, как во время нашей первой размолвки — только тогда мы уходили, повернувшись спиной…» Я ее всегда ненавидел, эту песню — может быть, потому, что всегда боялся, что этот момент настанет и для меня. И сейчас так оно и есть. «…Было ли оно на самом деле — это мгновение вечности, которого уже нет…» Я вижу, как она ерошит волосы этого ребенка — такие же темные, как мои. И смотрю на эту женщину, на ее джинсовую куртку поверх белого платья с красными, синими и голубыми рисунками, похожими на парусники и зонтики. Оно похоже на те платья, которые я тискал бесчисленное количество раз, хотя мне их все равно не хватало. Но настанет ли когда-нибудь такой момент, когда меня насытит твоя любовь? Что бы ни произошло, даже если когда-нибудь ты станешь совершенно моей, удовлетворю ли я когда-нибудь эту страсть к тебе? И я отвечаю себе, что нет, что мне тебя всегда будет мало.

Я обречен. Баби была создана специально для меня, и я не могу всего этого понять. Я не слушаю никаких доводов разума, и это лишает меня возможности быть решительным, непреклонным, суровым, даже злым. Я продолжаю смотреть, как она уходит вот так, повернувшись спиной, своей неповторимой походкой; хотя и прошло шесть лет, я ее никогда не забывал и, пожалуй, никогда не забуду. Ее попа, ее ноги, уже слегка загорелые, и эти синие высокие туфли на веревочной или, может, на пробковой подошве, которые постукивают при каждом шаге… Она не оборачивается, но зато оборачивается этот ребенок: он поднимает руку, машет мне и улыбается. И от этого я испытываю такую боль, которая сильнее всего, что я чувствовал до сих пор.