Она видела, как его задела ее очевидная черствость, торгашеское внимание к мелочам, когда на расстоянии вытянутой руки остывает тело Берни. Однако ответ был достаточно бесстрастным:

— Я только перекинусь с ней словечком, а потом она может уйти. Здесь не место женщинам.

Его тон свидетельствовал, что женщины вообще не должны здесь появляться.

Сидя в приемной, Корделия отвечала на неизбежные вопросы.

— Нет, я не знаю, женат ли он. У меня впечатление, что он разведен: он никогда не упоминал о жене. Он жил по адресу: Кремон-роуд, 15. Я снимала у него комнату, но мы редко виделись в нерабочее время.

— Я знаю, где находится Кремон-роуд: там жила моя тетка, когда я был мальчишкой. Это недалеко от Императорского военного музея.

То обстоятельство, что ему была знакома эта улица, казалось, приободрило его и вернуло какие-то человеческие черты. После продолжительных размышлений, сопровождаемых благосклонной улыбкой, он спросил:

— Когда вы в последний раз видели мистера Прайда живым?

— Вчера, часов в пять вечера. Я раньше ушла с работы, чтобы пройтись по магазинам.

— Он не вернулся домой?

— Я слышала, что он дома, но не видела его. У меня в комнате есть газовая плитка, и я обычно готовлю у себя, если знаю, что он никуда не отлучился. Сегодня утром я его не слышала, это довольно необычно, но я решила: возможно, он еще в постели. Он обычно встает позже, когда ему предстоит поход в больницу.

— Этим утром ему полагалось навестить врача?

— Нет, он уже был на обследовании в прошлую среду, но я подумала, ему велели прийти снова. Наверное, он ушел из дому вчера поздно вечером или сегодня на заре, когда я еще спала. Я ничего не слышала.

Разве опишешь ту почти маниакальную деликатность, с которой они старались не сталкиваться в доме, не обременять друг друга своим присутствием, не нарушать уединения! Они только и делали, что прислушивались к шуму спускаемого бачка и передвигались на цыпочках, не зная, свободна ли кухня либо ванная. И он, и она не жалели сил, лишь бы не докучать друг другу. Живя под одной крышей, они почти не виделись вне стен конторы. Она подозревала, что Берни решил покончить счеты с жизнью именно в конторе, потому что не хотел бросить на их дом тень смерти.

* * *

Наконец контора опустела, и она осталась одна. Медэксперт захлопнул свой чемоданчик и удалился; тело Берни, провожаемое взглядами из полуоткрытых дверей, ловко пронесли по узенькой лестнице; последний полицейский затворил за собой дверь. Навечно покинула эти стены мисс Спаршотт, для которой смерть, да еще такая, была худшим оскорблением, чем даже машинка, на которой грех работать квалифицированной машинистке, и туалет, где она не находила привычных атрибутов. Оставшись в полной тишине, Корделия почувствовала необходимость что-то предпринять. Она взялась яростно наводить порядок в кабинете, стараясь оттереть пятна крови на столе и кресле и застирать промокший от крови ковер.

В час дня она выбежала в их излюбленный паб. По дороге ей пришло в голову, что у нее нет больше причин баловать «Золотого фазана», однако она не свернула в сторону, не найдя в себе сил столь быстро забыть о лояльности. Ей никогда не нравились ни этот паб, ни его хозяйка и всегда хотелось, чтобы Берни нашел местечко поближе, где за стойкой их поджидала бы тучная хозяюшка с золотым сердцем — персонаж, встречающийся скорее в литературе, нежели в жизни. Стойку бара окружала обычная для этого времени толпа, которой, как всегда, помыкала Мейвис со своей не сулящей ничего хорошего улыбкой. Мейвис меняла наряды трижды в день, прическу — раз в год, улыбку — никогда. Они с Корделией не испытывали друг к другу ни малейшей симпатии, хотя Берни носился между ними, как старый преданный пес, находя удовлетворение в мысли, что помогает большой дружбе, и не замечая — а возможно, просто не желая замечать, — их чуть ли не физическую ненависть. Мейвис напоминала Корделии библиотекаршу из ее детства, которая прятала новые книги под стол, боясь, как бы их не украли или не испачкали. Возможно, с трудом скрываемая печаль Мейвис объяснялась тем, что ей приходилось выставлять свои богатства на всеобщее обозрение и расточать щедроты у всех на глазах. Двигая по прилавку заказанное Корделией пиво, разбавленное лимонадом, и яйцо по-шотландски, запеченное в колбасном фарше, она произнесла:

— Кажется, к вам заглядывала полиция?

Судя по их жадным лицам, подумала Корделия, они уже все знают. Им не терпится услышать подробности. Что ж, пусть слышат.

— Берни дважды полоснул себе запястье бритвой. В первый раз он не добрался до вены; на второй — добился успеха. Он опустил руку в воду, чтобы кровь вытекла легче. Ему сообщили, что у него рак, и он не выдержал мысли о предстоящем лечении.

Вот так-то. Люди, столпившиеся вокруг Мейвис, посмотрели друг на друга и опустили глаза. Кружки и рюмки как по команде замерли в воздухе. Люди время от времени вскрывают себе вены, но тут в их мозги без труда запустило клешни страха маленькое зловещее существо. Даже Мейвис выглядела так, будто жуткие клешни сомкнулись на горлышках всех ее бутылок. Она спросила:

— Наверное, вы будете подыскивать другую работу? Не можете же вы сами держать агентство на плаву? Это неподходящее занятие для женщины.

— Ничуть не менее подходящее, чем стоять за стойкой: встречаешь самых разных людей.

Женщины посмотрели друг на друга, и их диалог получил безмолвное окончание, слышное и понятное только им:

«И не воображайте, что теперь, когда его больше нет, вам смогут оставлять здесь записки».

«Я и не думала просить об этом».

Мейвис принялась безжалостно полировать рюмку, не сводя глаз с Корделии.

— Не думаю, что ваша мать одобрила бы такую самостоятельность.

— Мать была у меня только на протяжении первого часа моей жизни, так что об этом не приходится беспокоиться.

Корделия тут же поняла, что ее признание произвело на всех глубокое впечатление, и вновь поразилась способности старшего поколения впадать в уныние от простейших фактов жизни при умении принимать как должное любые, даже самые противоестественные высказывания, не подкрепленные действительностью. Однако тяжелое, осуждающее молчание присутствующих дало ей по крайней мере возможность свободно вздохнуть. Она перенесла кружку и тарелку на столик у стены и, усевшись, задумалась без особой сентиментальности о своей матери. Ее детство изобиловало лишениями, но ей удалось придумать себе в порядке компенсации целую философию. В ее воображении тот единственный час, который она провела рядом с живой матерью, превратился в целую жизнь, переполненную любовью, жизнь, где не было места разочарованиям. Ее отец никогда не рассказывал ей о смерти матери, а она старалась не задавать вопросов, боясь услышать, что мать так и не взяла ее на руки, так и не пришла в сознание, так, возможно, и не узнала, что родила дочь. Вера в материнскую любовь была единственной фантазией, которую ей удалось пока сохранить, хотя ее необходимость и достоверность уменьшались с каждым уходящим годом. Вот и сейчас она держала совет с матерью. Ответ был именно таким, какой она ожидала: по мнению матери, это было вполне подходящее для женщины занятие.

Люди у стойки вспомнили про рюмки. В кусочке зеркала над баром, не загороженном их плечами, она видела свое отражение. Ее сегодняшняя внешность не отличалась от вчерашней: густые светло-каштановые волосы, обрамляющие личико, выглядевшее так, будто какой-то великан положил одну руку ей на голову, а другой взял ее за подбородок, после чего слегка сжал лицо; большие зеленовато-коричневые глаза под тяжелой прядью волос; широкие скулы; детский рот. Кошачье лицо, подумала она, но оно вполне кстати здесь, среди отражений бесчисленных бутылок и прочего сияния, присущего бару. Несмотря на обманчивую детскость черт, это лицо могло становиться замкнутым и таинственным. Корделия рано освоила стоицизм. Все ее приемные родители, желая ей только добра (каждый, правда, на свой лад), требовали от нее всего одного — чтобы она была счастливой. Она быстро усвоила, что демонстрация недовольства жизнью могла привести к утрате любви. По сравнению со столь рано выученной дисциплиной утаивания собственных чувств все последующие уловки уже не представляли особого труда.

К ней приблизился Нос. Он уселся рядом с ней на скамье, почти касаясь ее коленом, обтянутым грубым твидом. Нос вызывал у нее антипатию, хотя, кроме него, у Берни не было друзей. Берни объяснял ей, что

Нос работает информатором и что им довольны. У Носа были и другие источники дохода. Время от времени его приятели присваивали знаменитое полотно или бесценные украшения. Получив от них исчерпывающие инструкции, он намекал полицейским, где искать краденое. Нос делился с ворами заработанным вознаграждением, кроме того, не оставался внакладе и детектив — ведь он делал, в конце концов, всю работу. Берни разъяснял, что страховые компании отделываются при этом легким испугом, собственники получают назад свое достояние целым и невредимым, воры могут не опасаться полиции, а Нос и детектив довольно хлопают себя по карману. Такова система. Несмотря на шок, Корделия не стала громко возмущаться. У нее были основания подозревать, что Берни в свое время, подобно Носу, тоже занимался вынюхиванием, правда, не столь умело и не достиг таких блестящих финансовых результатов.