Гайдн Миддлтон

Последняя сказка братьев Гримм

Моим детям и моим родителям

Некогда Германии не существовало.

Веками немцы проживали в небольших княжествах, герцогствах и королевствах; некоторые были столь малы, что поговаривали, будто один принц случайно выронил свои владения из кармана и потерял навсегда. Не такой была воинственная Пруссия со столицей в Берлине.

А за пределами той карты, где начинался век железных дорог и заводов, простиралась другая Германия: бесконечная земля сердца и разума, полная мрачных лесов и порой еще более мрачных сказок.

Пролог

С большого расстояния сосны были похожи на гигантскую морскую волну, которая поднимается от стен небольшого города. Лунными ночами, когда дул легкий ветерок, он зачарованно смотрел, как колышется эта волна, будто в час могучего прилива. Потом смотрел на вязы подле ратуши, буки на рыночной площади и одинокое персиковое дерево, что покачивалось у его собственного окна, как выброшенный за борт тонущий груз.

В детстве ему запрещали уходить далеко в лес, но он часто отправлялся собирать валежник на опушках. Он любил бывать там в час, когда заходящее солнце быстро угасало и его огненный диск попадал в ловушку под пологом леса. Ни одному художнику не доводилось смешивать цвета, какие ему довелось там наблюдать.

Теплые лучи и пятна сияли на густой подстилке торфяного мха. Опаловые кустарники ловили искорки от раскачивавшихся вьющихся растений.

В буйных зарослях лощины охру сменял золотисто-каштановый, янтарь — медь, изумрудный — оливковый, который темнел до шалфейного оттенка, пока чернота ночи не поглощала последние тлеющие красные угольки.

И над лесной красотой, как призыв сирены, звучала тишина. В самой чаще, по словам одной старушки с его улицы, было так тихо, что можно было слышать биение собственного сердца. Неподвижные деревья внимали ему, и от этого он слушал еще напряженней, веря лишь собственным ушам.

Там он впервые ощутил слабое беспокойство: что-то сухо, настойчиво пощелкивало в пучине листьев и иголок. Какое-то время этот звук напоминал ему маятник. Затем он становился похож на отдаленный стук каблуков по камням — еще, еще, еще — пока наконец тишина не поглощала его.

Спустя годы он уже не слышал этот звук. Но как бы усердно ни пытался забыть о нем, у него ничего не получалось.

Сентябрь 1863 года

Глава первая

Они прибыли в Ганау в сумерках, но не сразу отправились в гостиницу. Куммель полагал, что профессор Гримм хочет поскорее добраться до номера. Но его племянница с озорной улыбкой повела их вниз, мимо ратуши, по узкой улочке, на которой стояли дома с остроконечными крышами и массивными деревянными дверьми.

Куммель шел за своими спутниками на расстоянии десяти шагов, изредка опуская чемоданы на мостовую, чтобы перехватить их поудобнее или поправить на плече ремешки от шляпных коробок фрейлейн Августы. Багаж потяжелее и не особенно ценный отправили к месту ночлега в повозке. И все равно двадцатипятилетний слуга, мечтавший поскорее покурить, с удовольствием обошелся бы без этих бессмысленных петляний по улицам.

Они посторонились, чтобы пропустить телегу, запряженную бычком. Кроме водоноса и нескольких покуривавших мужчин, в желтоватых сумерках никого не было. Фрейлейн вертела головой, как заводная кукла в кринолине, на что-то указывая, кивая, задавая профессору невнятные вопросы. Они шли рядом в своей обычной манере, не касаясь друг друга, будто опасаясь случайных соприкосновений рукавами на публике.

Наконец пара остановилась перед добротным домом, отличавшимся от других лишь ярко-желтой дверью. К дому вели ступеньки, и Куммель ожидал, что кто-нибудь из них поднимется и постучит, а потом велит ему следовать за ними или ждать. Но никто не двинулся к двери, и он поставил чемоданы, запахнул поглубже серый сюртук, некогда принадлежавший покойному отцу фрейлейн, и перехватил поудобнее ее шкатулку с украшениями, прикрепленную цепочкой к его запястью.

Его временные хозяин и хозяйка тихо обменялись несколькими словами, разглядывая дом, будто о чем-то сговариваясь. Куммель вдохнул крепкий сельский запах древесного дыма, сырого сена и навоза и огляделся. Это ничем не напоминало прямые, как стрела, улицы Берлина с разгуливающими по ним солдатами и грохотом дрожек, но за время своих вынужденных путешествий он исходил много глухих местечек. У всех таких домов есть дворик для домашней живности: кур, гусей, возможно, свиней. Здесь, наверное, до сих пор приглашают пастора к заболевшей корове, надеясь, что после его благословения ей полегчает.

Профессор первым повернулся и вновь двинулся в путь. Для человека почти восьмидесяти лет он был очень подвижен. Во время отпуска за две предыдущие недели, проведенные в горах Гарца вместе со всей семьей, он отказывался пользоваться тростью даже на самых крутых подъемах. Вот и теперь он шагал, наклонясь вперед и энергично помахивая правой рукой. Фрейлейн медленно отошла от дома с желтой дверью и неторопливо тронулась дальше, сконфуженно улыбнувшись Куммелю.

Наконец они прибыли в скромную гостиницу, и хозяин — усач, плотный и круглый, как бочонок для сельди, и почти такой же маслянистый — собрал в зале всю челядь, чтобы торжественно представить почетному гостю. Тем временем Куммеля отправили на второй этаж, где гостям предоставили смежные комнаты. Его собственная представляла собой закуток с низкой кроватью на колесиках. В комнате стоял резкий запах уборной, но одну ночь можно было как-то перетерпеть.

Поставив чемоданы, он поглядел через перила на швейцаров и прислугу. Кое-кто из них грыз редиску, пока хозяин перечислял книги, написанные досточтимым Якобом Гриммом. Работы о языке, литературе, праве и истории, но главное — знаменитые «Сказки для молодых и старых», созданные им вместе с братом Вильгельмом, а также незаконченный «Немецкий словарь», огромный, призванный охватить все многообразие немецкого языка. Оказалось, что Якоб еще и политик: член злосчастного Национального собрания 1848 года, а за десять лет до этого — один из «прославленной Геттингенской семерки»: Куммелю показалось, что так называется одна из сказок.

Профессор с ястребиным лицом терпеливо слушал. Он наверняка привык к таким шумным приветствиям, но выглядел смущенным. Внешне он производил впечатление крайне хрупкого человека: маленький, согбенный и худой, кольца седых волос падали на плечи, согнутые ноги, казалось, едва держали тело, и несмотря на весь его ум голова с высоким лбом, наполеоновским носом и впалыми щеками казалась совсем маленькой.

После вежливых аплодисментов его лицо озарила теплая улыбка.

— Так приятно снова оказаться в моем любимом Гессене, — проскрипел он, откидывая назад полы сюртука и рассматривая курдский коврик под ногами. — Благодарю вас за теплый прием.

Когда толпа рассеялась, хозяин спросил, не желают ли гости немедленно отобедать. Куммель заметил, как профессор усмехнулся.

— Хм, сначала мне нужно помыться и переодеться. Мы провели большую часть дня в клубах паровозного дыма и пыли из-под конских копыт. Если не возражаете, мне нужна горячая вода.

Хозяин отдал распоряжения слугам, и Куммель вернулся в переднюю профессорской спальни, чтобы закрыть окна и задернуть грубые полотняные шторы. Старик определенно любил чистоту; в Гарце он частенько купался дважды в день. Куммель заметил, что иногда, очнувшись от дремоты, он отряхивает руки и даже манжеты, словно желая смахнуть с них какую-то грязь.

При свете лампы, чадившей на столе, Куммель распаковывал вещи, когда вошел профессор. Куммель взглянул на него и увидел, что тот снял сюртук, положил его на продавленную кровать, в задумчивости остановился перед овальным зеркалом, закрепленным на шарнирах на золоченом столике. Казалось, он недоволен увиденным.

Хоть он был стар, он очень многое замечал. Осознав, что за ним наблюдают, покосился на дверь.

— Я ужасно грязный, Куммель, — улыбнулся он, касаясь кончиками пальцев галстука, осматривая руки, словно ожидая увидеть на них сажу, и покачивая седой головой. — Мой бог, меня можно принять за турка!


Из своей ванны Якоб мог видеть всю душную комнату. У Мари был один кувшин, у Гретхен второй. Пока одна горничная наливала подогретую воду, вторая понемногу подливала молодое вино, подогретое на печке.

— Можно я выпью вина, мам? — завопил Якоб, привлеченный сладким запахом, помешал вино рукой и прижал пальцы к губам, притворяясь, что слизывает капли.

— Вытри руку, дитя, — отозвалась мать с низкой скамеечки возле печки. — Или ты хочешь кончить свою жизнь, как бедный Вилли со слабыми легкими?

Якоб вновь окунул руку и дождался, пока мать улыбнется ему одними темными глазами. Но ее внимание было уже приковано к младшему брату (их часто принимали за близнецов), только что выкупанному и устроившемуся на ее пухлых коленях. Она расплела его косичку, разгладила волосы и осматривала кожу в поисках вшей. У Якоба начинала зудеть голова, когда он на это смотрел. Его очередь наступала позже — несколько дней блаженной передышки.

— Еще вина, Гретхен! — крикнул он, подтягивая коленки к груди. Он смотрел, как летели брызги, и завопил от восторга, когда служанка вылила остатки ему на плечо.

— А теперь сказку, сказку, сказку! — твердил маленький Вилли хриплым задыхающимся голосом.

— Сказку, сказку, сказку, — отозвалась мать с усталой усмешкой.

— Сказку! — вопил Якоб из ванны. — Ну, пожалуйста, мама, пожалуйста!

Он мельком увидел, как блеснули ее зубы, когда она улыбнулась из-под тяжелой волны густых распущенных волос. Зубы и сказки, всегда зубы и сказки. Когда она рассказывала сказку, Якоб видел ее рот так близко, что ему чуть ли не казалось, что он в нем сидит.

— Какую сказку? — спросила она.

— Мясник! Мясник! Мясник! — Вилли всегда выбирал одно и то же.

— Что? Опять про мясника? — дразнила она, раздавливая вошь о ножку скамейки. — Не знаю, как мне удастся снова рассказать про этот ужас.

— Да, про мясника! — просил Якоб, шлепая ладонью по воде. И как только он это сказал, Вилли затаился, и прежде чем мать отбросила назад волосы и промурлыкала первые волшебные слова, глядя в потолок, детская комната преобразилась. Она стала покойнее, просторнее, древнее…

— Давным-давно, когда все желания исполнялись… — Она сделала паузу, чтобы немного их помучить. Якоб чувствовал, как их с братом дыхание улетает в глубокую тишину, от которой застывают служанки с кувшинами, вши в волосах, кучка птичьих перьев на столе у окна, — все-все — ровно на то время, пока она молчит. — В далекие времена, — продолжала она, а глаза Якоба следили за ее губами, — один человек зарезал свинью, а за ним наблюдали его дети. Потом, когда дети стали играть…

Братья знали эти слова: «Ты будешь поросенок, а я — мясник».

— И тут, — она убрала руки от головы Вильгельма и сложила их на коленях, — первый ребенок взял нож и вонзил второму в шею.

— Боже милосердный! — выдохнула Гретхен, потянувшись рукой к горлу, и братья зашикали на нее, чтобы она замолчала.

— А их мать, которая была наверху, — широко раскрытыми мерцающими глазами она посмотрела через всю комнату на Якоба, — купала младшего в ванне. Она услышала крики и сбежала вниз. И когда увидела, что произошло, она выдернула нож из шеи ребенка и в припадке ярости вонзила его…

— В сердце ребенка, который был мясником!

Она кивнула.

— Затем она бросилась обратно в дом, посмотреть, что делает ребенок в ванной.

— Нет, о, нет! — взвизгнула Мари.

— Ш-ш-ш! — зашипели оба брата, и Якоб поглубже опустился в воду.

— Но к тому времени ребенок уже утонул. Женщина была так потрясена, что впала в отчаяние, и несмотря на то, что слуги пытались ее утешить, повесилась. А потом…

Мама вновь остановилась: это удивило Якоба. Мурашки бегали по его плечам и коленям, он был готов к финалу, но она так пристально смотрела на него, сжав губы, что он открыл рот и услышал конец истории из собственных уст:

— А потом, когда муж вернулся с поля и увидел все это, он был так убит горем, что умер на месте от разрыва сердца.

Она довольно кивнула.

— Вот моя история, — заключила она. — Я ее рассказала и оставляю вам. — И ее лицо озарила прелестнейшая, нежнейшая улыбка, и бедный задыхающийся Вилли потянулся и схватил ее за руки, наполовину от испуга — наполовину от восторга.

Якобу нужно было долить горячей воды в ванну. Хоть он ухмылялся и щеки его покраснели, мурашки бегали у него по спине. Они не пропали даже после вылитого в ванну кувшина горячей воды. Он сжимал зубы, чтобы унять дрожь. Проговорив последние слова, он чувствовал, как они прошли сквозь него, оставив во рту странный, почти торфяной привкус.

— Ты хорошо говорил, Якоб, — сказала мать. — Скоро и сам сможешь рассказывать нам истории, не так ли?

— Нет, нет, нет! — запротестовал Вилли. — Мальчики не рассказывают сказки. И мужчины тоже. У нас ведь нет папы Гуся! Только служанки и мама!

Эта короткая реплика потребовала от него такого напряжения, что он тут же разразился отрывистым кашлем. Мать улыбнулась, взъерошила его волосы, избавленные от вшей, и крепче прижала к себе, пока спазм не прошел.

Якоб сжался в ванне.

— Можно мне вылезать, мам? — спросил он.

— Вылезать? — фыркнула сзади Мари. — Ты еще очень грязный. Если б я не знала, кто ты, я приняла бы тебя за турка!


После ужина профессор удалился в свою комнату «колоть дрова». Так он называл свою работу над огромным словарем, выделяя ее среди других, менее монументальных трудов. Еще в Берлине Куммель помогал восторженной племяннице Гримма упаковывать материалы, касающиеся словаря, и другие документы, сборники народных сказок и романов, которые профессор тщательно просматривал в поисках новых слов. По ее словам, он корпел над словарем уже двадцать пять лет и теперь следил за работой более девяноста помощников.

— Ему это совсем не приносит удовольствия! — шептала она со смущенной улыбкой. — Поначалу он взялся за это лишь затем, чтобы обеспечить постоянный доход нашей семье. Мой дядя всегда был самым бескорыстным человеком на свете.

Фрейлейн вышла на веранду, выпить цикорного кофе, а когда появился Куммель с кувшином и стаканом, быстро присела возле зеленой с золотым обрезом книги, которую читала еще в горах Гарца.

— Приятный вечер, — приветствовала она его с улыбкой, — хоть и влажно. Зато дождь мы, кажется, оставили в горах.

У нее была почти английская одержимость погодой. В Гарце Куммелю доводилось слышать, как она подолгу обсуждала эту тему с мамой, братьями и золовкой. Она с одинаковой энергией говорила о пейзажах, живительном воздействии воздуха, даже об одежде, которую следует надеть на следующий день. Куммелю такие разговоры представлялись бессмысленными, однако предыдущая хозяйка однажды надменно пояснила ему, что «прислуга болтает о людях, а благородные люди обсуждают вещи». Он налил фрейлейн кофе, но она его не взяла.

— Нам надо помолиться, чтобы завтра снова не было дождя, — сказала она. — Профессор хочет прогуляться по холмам. Я думала, мы сможем отправиться в путь вскоре после завтрака: по плану мы должны прибыть в Штайнау около полудня. Знаете, Куммель, в Гессене есть красивые места! Уверена, вам там понравится. — Она улыбнулась и продолжала, словно цитируя новый «Бекедер», модный путеводитель: — Штайнау меньше, нежели Ганау, и воистину прелестен. Затем Марбург, где мы должны быть в пятницу, великолепный университетский городок на холмах. И наконец Кассель с величественными парками и замком.

Она посмотрела мимо него на очертания невысоких холмов, по которым они гуляли утром. Гюстхен — так любящий, но не выказывавший своих чувств дядя звал маленькую Августу. Хотя у нее была с собой шаль, на ней был вечерний жакет в тон бордовому платью, на котором выделялись ее тонкие руки. Каштановые волосы собраны на затылке в красный вязаный шиньон, и из-за него ее бледное лицо казалось старше.

По мнению Куммеля, это лицо с мелкими тонкими чертами, в свете масляной лампы смутно напоминавшие черты профессора, выглядело привлекательнее в шляпке без полей. Так она казалась гораздо моложе. Куммель был весьма удивлен, когда узнал, что день рождения, который она отмечала в горах, был у нее уже тридцать первым.

Не понимая, чего она хочет: чтобы он ушел или остался, — Куммель взглянул на лесистые холмы, которые, казалось, придвинулись в кромешной темноте, слегка скрашенной звездами. Высоко в небе яркий осколок луны играл в прятки с легкими облаками, а звезды сияли, как осколки хрусталя. Он слышал, как в столовой слуги накрывали к завтраку. Если завтра они выйдут рано утром, ему необходимо вернуться на кухню, собрать корзину со снедью. Сам он не ел с полудня. Стакан светлого пива, тарелка с недоеденными шницелями и трубка ждали его в той вонючей каморке.

— Вы же понимаете, почему мы здесь, Куммель, не так ли? — внезапно спросила фрейлейн.

Он посмотрел сверху вниз: в ее обычной приветливой улыбке сквозила досада.

— Конечно, фрейлейн. Вы привезли профессора посмотреть места, где он когда-то жил.

Она кивнула, и ее заблестевшие глаза вновь устремились на далекую горную гряду.

— Важно, чтобы дядя получил удовольствие от этой поездки. В свои преклонные годы он заслуживает несколько приятных дней, и я хочу, чтобы он их полноценно прожил. И мы с вами, Куммель, должны позаботиться о том, чтобы ему было хорошо — но, боюсь, некоторые все же ему докучают. Однако Гессен — его дом. Работа и обязательства по отношению к семье долго вынуждали дядю жить вдали, но сердце его оставалось здесь. Здесь он вырос, здесь стал таким, какой он сейчас.

— Да, фрейлейн, я понимаю, — сказал Куммель, удивленный тем, что она так откровенно говорит со слугой.

Он догадывался, что она, такая обычно разговорчивая, непременно заскучает, праздно слоняясь по вечерам, ведь в последние две недели профессор уединялся, чтобы поработать. Возможно, именно поэтому ее мать, фрау Дортхен, замечательная маленькая семидесятилетняя женщина, так настаивала, чтобы Куммель сопровождал их в поездке.

В последнюю ночь на водах в Гарце он подслушал перебранку между женщинами. Куммель был уверен, что в желании фрейлейн не брать с собой слугу не было ничего личного. Она относилась к нему очень вежливо с тех пор, как он появился в их доме: его хозяева в Шарлоттенбурге одолжили своего слугу семейству Гриммов на лето. Но Августа явно хотела одна находиться в обществе профессора в эти пять дней, и Куммель не мог понять, почему. Он наблюдал, как она смотрит на дядю — нетерпеливо, почти жадно: ей явно было что-то нужно от него.

Она подобрала шаль и набросила на плечи.

— Мы проведем две ночи в Касселе, прежде чем вернуться в Берлин, — сказала фрейлейн, оживляясь. — На второй день, в воскресенье, я попрошу вас зайти за профессором. Я собираюсь устроить небольшую вечеринку, сюрпризом, но его нужно будет занять, пока она не начнется.

В этот момент фрейлейн была больше обычного похожа на старика профессора. Ее глаза лучились озорством, как и его глаза, когда в ворохе бумаг он находил слова, которые ему особенно нравились. Но вскоре ее взгляд вновь сделался непроницаемым.