Галина Юзефович

О чем говорят бестселлеры

Как всё устроено в книжном мире

Зачем нам критика,

или Вместо предисловия

Требования и претензии к критике (и, соответственно, критикам), которые мне как представителю профессии регулярно приходится выслушивать, поражают своим причудливым разнообразием. «Вы слишком выпендриваетесь — это не критика, а самопрезентация». «А вы вообще кто такой, чтобы судить о книгах?» «Где объективная критика, почему вы всё только хвалите?» «Ругать легко, попробуй, сам напиши». «Столько пишут о книгах, а что почитать, всё равно непонятно». «Это всё какие-то ахи-вздохи, зачем навязывать читателю свои эмоции?» «Ну, хорошо — допустим, роман хороший, но к жизни-то это какое имеет отношение?» И, конечно, главное и мое любимое: «А зачем вы вообще нужны?». Думаю, всем нам доводилось слышать, а возможно, и произносить что-то в этом духе (и если вы думаете, что критики сами не говорят и не думают ничего подобного, то вы, вероятно, никогда не оказывались в обществе двух, а лучше трех критиков сразу).

Каждая из этих претензий, в общем, не лишена формальных оснований. Однако бо́льшую их часть можно было бы успешно снять (ну, или по меньшей мере сильно снизить градус негодования), если бы литературная критика изначально поставлялась в коробке с кратким описанием принципов работы и инструкцией по применению. И поскольку пока никто, насколько мне известно, не собрался такую инструкцию составить, попробую сделать это сама.

Итак, начнем с принципов работы. Любое литературно-критическое высказывание (от очень специального, опубликованного в журнале «НЛО» или в «Вопросах литературы» и состоящего преимущественно из слов «экфрасис», «параферналии» или «ресентимент», до картинки в книжном инстаграме с манерной подписью и множеством смайликов) неизбежно включает в себя три элемента.

Во-первых, это объект — собственно, книга как таковая.

Во-вторых, это личность критика: не следует думать, будто, укрывшись за академичным «мы» или вообще избегая личных местоимений, критик может отменить факт своего существования. Личность критика важна, а никакой объективности не существует по той же самой причине, по которой человеку не доступно, скажем, фасетчатое зрение и другие хорошие вещи. В силу своей биологической природы мы не способны выходить за рамки собственного восприятия, и можем лишь строить более или менее достоверные гипотезы относительно того, каким видят мир другие (а еще более или менее убедительно эту самую объективность эмулировать). Кто-то из критиков откровенно делает акцент на собственной яркой индивидуальности, кто-то деликатно ее растушевывает, уводя себя в тень, но критика, который обладал бы свойством универсальности, абсолютности и при этом невидимости, нет в природе. Более того, осмелюсь предположить, что если бы такая трансцендентная личность вдруг обнаружилась, она наверняка нашла бы для себя занятие поважнее, чем сочинение книжных рецензий. Иными словами, вкусовщина неизбежна и заложена в человеческой природе — а значит, и в критической тоже. Это первая и важнейшая аксиома, которую необходимо иметь в виду, принимаясь за любой литературно-критический текст (да и любой текст в принципе, если уж на то пошло): объективность невозможна, каждое высказывание субъективно, личностно и пристрастно.

И, наконец, в-третьих, любая книжная критика предполагает контекст. Он может быть вертикальным (тогда книга соотносится с объектами, удаленными от нее во времени — скажем, «Обитель» Прилепина сопоставляется с «Войной и миром» или «Петербургом» Андрея Белого) и горизонтальным, то есть синхронным (тогда та же «Обитель» сопоставляется с «Авиатором» Водолазкина или с романом Гузели Яхиной «Зулейха открывает глаза»). Может быть сугубо культурным («насколько данный текст интересен с точки зрения развития идей и стиля») или в первую очередь социальным («что нового мы узнаем о мире и людях благодаря этой книге» и «почему такая книга пользуется спросом именно сейчас»). Контекст — точно так же, как и личность автора — можно выдвинуть на передний план, а можно увести в непроговариваемый подтекст, но он есть всегда. Нет книги, которая была бы как остров, и нет человека, который бы воспринимал ее изолированно, вне связи с другими книгами, с погодой, с собственным читательским и жизненным опытом, с политической обстановкой и прочим внешним «шумом». Тут, конечно, надо добавить, что контекст тоже в значительной мере является производной от личности критика, но это, надеюсь, и так понятно: каждый видит в окружающем мире свое, и попытка абсолютизировать собственное видение чревата разнообразными опасностями и проблемами.

Словом, о чем бы ни говорил критик, эти три вещи — объект, личность и контекст — присутствуют в его тексте всегда. Однако соотношение этих величин может быть различным, и от того, чего в критический текст положили больше — объекта, личности или контекста, — будет зависеть и пространство его применения.

Толстожурнальная критика советского времени (да, пожалуй, и великая русская критика XIX века, которой она наследовала) относительно равномерно распределяла вес между контекстом и личностью автора. Книга как объект, конечно же, была необходима, но она служила прежде всего поводом для высказывания — эдаким гимнастическим козлом, от которого критик красиво отталкивался для совершения опорного прыжка. Текст, получавшийся в итоге, всегда был очень персональным, часто ярким и глубоким, но рассказывал он в первую очередь — о мире вокруг, во вторую — об авторе, его позиции и вкусах, и только в третью очередь — о самой книге. Критики вообще редко говорили о книгах, всё больше — о литературе и так называемом «литературном процессе», а их читателем был человек, который уже прочел то же, что и критик, и был заинтересован не в пересказе, интерпретации и оценке, но в интеллектуальной вольтижировке на заданную тему в исполнении интересного ему человека. Критика, таким образом, становилась литературой о литературе, критическая статья строилась по законам очерка или новеллы, а критик не слишком отличался от писателя, только писал он не о любви, войне или, допустим, животных, но о других книгах. И точно так же, как любая другая литература, такая критика была (и остается) вещью вполне самоценной и самодостаточной — хорошей, плохой, умной, глупой, уместной или не очень, но существующей практически автономно от своего объекта и нуждающейся в нем примерно так же, как светский человек нуждается в погоде для поддержания разговора.

Отчасти подобное распределение веса в традиционной критике было связано с ограниченностью объектов: книг в СССР выходило немного, а хороших или по крайней мере способных обеспечить какую-никакую дискуссию — и вовсе мало. Отчасти — с исконной русской литературоцентричностью, при которой литература становилась универсальным заменителем всего — от философии и политологии до сексологии и психотерапии. Но главным образом такой подход к критике естественно вытекал из невозможности открыто говорить о важном (схожую причину для своей гиперпопулярности — по крайней мере отчасти — имела и поэзия): нельзя было написать статью о свободе слова или религиозных исканиях, но если речь шла о романе какого-нибудь уругвайского писателя-коммуниста, то в цензурной броне образовывалась чудесная лазейка, в которую критика устремлялась с неизменной готовностью и отвагой.

Сегодня подобная критика тоже существует — она сменила интонацию, место произрастания и целеполагание (вопрос пресловутой «фиги в кармане» и эзопова языка у нас пока, слава богу, стоит не остро), а еще стала гораздо компактнее по объему и веселее по стилю, но общая модальность осталась той же. Читая заметки Анны Наринской или, допустим, Михаила Ямпольского, мы ни в какой момент не можем усомниться, что книга для них — не самостоятельная ценность, но лишь отправная точка для сложного и порой очень глубокого и парадоксального рассуждения о литературе в целом или о мире вокруг литературы и его закономерностях, а рассуждение это, в свою очередь, неотделимо от медийной личности автора — из нее произрастает и ее же подпитывает.

Критик такого типа никогда не оскорбит читателя предположением, что тот чего-то не читал, не смотрел или не знает, а значит, он принципиально не станет избегать спойлеров, что-то занудливо растолковывать или обсуждать концептуально не значимые детали сюжета, вроде того, кто на ком женился, чем всё в итоге кончилось и можно ли давать эту книгу беременным женщинам и детям. По сути дела, такая критика продолжает традицию «литературы о литературе», однако уже не в виде старомодного толстожурнального очерка, но в рамках элегантного и острого, как бритва, европейского эссе — ее можно (а иногда и лучше всего) читать в отрыве от объекта. Ожидать от такого рода критики ответа на бесхитростный вопрос «А почитать-то что?» не приходится (и в той же мере бессмысленно адресовать ей претензию насчет выпендрежа и самопрезентации): предлагаемый ею сервис — не прямая рекомендация, но прогулка по чертогам мысли в обществе приятного, умного и наперед известного провожатого.