Галина Таланова

По волнам, по океанам

Я всё та же:

Ещё молода.

Я не верю, что солнце — к закату…

Каждый год — возвращаюсь сюда,

Только годы идут без возврата  [Здесь и далее стихи автора. (Прим. ред.)]

Тени на стене

1

Светлана вышла из дома и, обмирая от удивления, увидела, что серая обшарпанная железобетонная стена, тянущаяся вдоль улицы, за пределами которой уже не первый год шло строительство какого-то нового, по-видимому, офисного дома, чью серость давно перестали замечать, оказалась вся расписанной, как городецкая матрёшка. Абстрактные картины, смысл которых очень хотелось угадывать… Больше всего её поразило то, что роспись была весьма профессиональна. По-видимому, рисовали либо студенты художественного училища, либо, по меньшей мере, начинающие оформители рекламных щитов.

Её настолько ошеломило это открывшееся зрелище, что захотелось постоять около стены и подумать над тем, что хотели сказать эти столь разные по манере исполнения и своему восприятию художники. Некоторые из изображений были как ребусы: разгадать их невозможно. Зато можно истолковывать и так и сяк, вызывая из памяти, словно призрачных духов, давно отхлынувшие воспоминания, рождающие причудливые ассоциации… В других картинах было всё ясно и понятно, как в детском рисунке, — мама в красном платье во всю альбомную страницу, да серый папа размером с котёнка. Иным и вовсе суждено было остаться неразгаданными до конца, а поэтому к ним хотелось вернуться.

Светлана потом ещё долго ходила мимо этой стены, открывая каждый раз для себя что-то новое… Забавно было то, что на ней совсем не было движения теней от спешащих мимо прохожих. Вернее, они были, если солнце светило прямо, но, когда тени доходили до неё, то тени не преломлялись, как обычно, а словно растворялись в её причудливом рисунке, дополняя его своим движением… И будто не тени это были уже вовсе, а сама жизнь, окрашенная во все цвета радуги…

Затем Светлана уехала, на неделю в командировку, а когда вернулась, то увидела вместо стены серый гладкий только что закатанный асфальт с аккуратными белыми тротуарными бордюрчиками, которые было заказано пересекать автомашинам, и новый огромный дом, похожий на корабль, плывущий по суше в никуда. У неё было такое чувство, будто беззвучно обрушилась, как на экране, целая стена её жизни — как в том сентябре, когда как карточный домик сложился в руины гигантский небоскрёб, всколыхнувший всю непоколебимую Америку, и когда каждый думал о том, что никто ни от чего в этой жизни не застрахован. Иногда происходит и такое, чего не может быть никогда.

А после Светлана случайно встретила художника, руководившего уличной росписью безжизненного пространства. Росписи всё равно было суждено исчезнуть, как мотыльку-однодневке. Художником оказался её одноклассник. Светлана сначала восприняла его как ту ровную, затёртую, в выбоинах стену, мимо которой ежедневно ходишь и которую никогда не замечаешь… Но однажды его кивок вдруг всё переменил, будто отодвинул тяжёлые шторы, пропахшие пылью, и открыл окно, впуская свежий весенний воздух, ещё пьяняще пахнущий только что сошедшим снегом. Лёгкий такой кивок. Её успокаивали, как ребёнка: «Ну что ты, не плачь. Ну, звонила мне женщина, которая долго жила в моём сердце. И в жизни жила. Теперь не живёт. Почти. Во всяком случае, мне хочется в это верить».

А интерес — это уже путь, путь к новой любви, когда в прошлом всё ясно, как в старом пожелтевшем чертеже, который чертили отточенным блестящим грифелем; но если грифель был очень мягкий, его можно было нечаянно растереть рукавом — и тогда на чертеже оставался серый пятнистый налёт, а потом растирали мякиш белого хлеба и чистили чертёж крошками этого хлеба, чтобы было ещё чище и яснее. Теперь чертежи не чистят. Их делают на компьютере, а затем распечатывают в типографии. Но всё равно с самого начала неясно: будет ли эта чёткая конструкция долго жить. Рушатся даже мосты, зимние аквапарки и многоэтажки. Иногда.

Светлана подумала, что может привязаться к этому человеку. Полюбить даже. Впустить в сердце, хотя давно знала, что мужчин туда не нужно пускать никогда.

Потом она целую минуту с неотчётливым страхом рассматривала себя в зеркале: вот и всё. Молодость миновала. Ей долго не давали её лет. И сейчас не дают. Но… вот уже и гусиные лапки у глаз пробегают не только тогда, когда она смеётся; и кожа пористая и жёлтая, как пемза; и ощущение, будто весь день простояла на морозном солнечном ветру, хотя холод, он — только внутри, ветер — из будущего. Она давно одна. Шесть лет уже. И пожалуй, ей уже никого и не надо. Во всём есть своя прелесть. Одиночество — это время подумать. Впрочем, о будущем лучше не думать: там пустынно и холодно, как в ноябре в дачном посёлке. Ни души. Сырость, слякоть, вырубленное электричество, вывернутые пробки, заткнутый корявой палкой водопровод, скребущиеся на душе мыши и мир без света и теней. Без теней, так как солнце, мягко катясь по укороченной дуге, незаметно ушло за горизонт до следующего лета…

Она не завела детей. Но ведь и у некоторых, у кого они есть, их — как и нет. Только это ещё больнее. Когда цепляются за детей, как за якорь, а дети — не якорь, им плыть хочется, и они рвут цепи. Ау… Кричи, как в лесу… не дозовёшься. Только собственное эхо и услышишь, свой искажённый и усиленный, как в рупор, голос.

«Я меньше всего одинок, когда я в одиночестве», — сказал Рильке. Так и она. Жизнь с ощущением одиночества в толпе, в набитой телами маршрутке в час пик, когда все тесно соприкасаются, но никак не пересекаются, и поскорей хочется вырваться на свободу…

Это одиночество было и когда Света была молодой, любимой, казавшейся всем счастливой и летающей на крыльях. Её и тогда не слышали. Как тетерева, токующие на току, жили они с мужем. Слышали лишь себя самих. И жили с чувством, что в любой миг можно всё переписать и начать сначала. Это ощущение непрочности и ненадёжности конструкции было все двенадцать лет её брака. Всегда казалось, что вот сейчас сорвётся резьба какого-нибудь маленького незаметного винтика от постоянного притирания друг к другу, винтик этот вылетит с лёгким стуком об пол — как сигнал, догадка: услышьте, оглянитесь, но нет, куда там — закатится в какую-нибудь щель — не найти. И рухнет вся годами укрепляемая и всё равно расшатывающаяся конструкция. Но конструкция не падала, скрежетала несмазанными шестерёнками и заржавевшими деталями, скрипела рассохшимися половицами, звенела треснувшим стеклом, хлопала листами кровельного железа, которые собирался снести ветер, но стояла, не падала.

А упала, когда и не ждали. И совсем в другую сторону.

Эта была дивная весна. Дивная, потому что лето началось в марте. Настоящее лето, когда снег почти сошёл за трое суток. Деревья стояли беззащитно голые и совсем не готовые к летнему припекающему солнцу. Возвращения перелётных птиц ещё не ожидали. Все катившиеся из глаз слёзы высохли, а непролитые — спрятались до поры. По уже сухому асфальту весело бежали проворные ручьи. Люди перепрыгивали, перескакивали, перепархивали через них на вновь образовавшиеся сухие островки. Это были весьма забавные пешеходы, не успевшие ещё снять своих высоких, доходящих почти до колен кожаных сапог, но уже нарядившиеся в пёстрые джемпера и кофты. И от этого своего странного вида людям было весело. Они блаженно улыбались, подставляя лицо этим случайным, щедрым по-летнему лучам, хотя и хорошо понимали, что до лета ещё так далеко, что зима может внезапно вернуться… Но ход жизни к летнему теплу набирал скорость. Назад если и повернёшь, то ненадолго — возвращение в тепло впереди. Эти солнечные лучи были — как тепло любимых ладоней на лице, на лбу: «Нет температуры? Голова не болит?» Эти ладони изучали и запоминали твоё лицо.

Эта весна была изумительная ещё и потому, что они собрались в Сочи. Они никуда не ездили несколько лет, что делали раньше до перестройки ежегодно, а тут мужу предложили на работе путёвки на пару недель в пансионат, и они заняли денег — и решились.

Та неделя была как сказка. Нет, они снова не видели и не слышали друг друга. Но неделю било в глаза яркое солнце; у ног равнодушно плескалось море, холодное и завораживающее своей бесконечностью; на деревьях шелестели не только зелёные, но уже и запыленные листья, а аллеи источали горьковато-нежный аромат мимозы. Шёл дурманящий запах от какого-то огромного куста, усыпанного розовыми цветами, слегка напоминающими шиповник…

Им казалось, что будто вернулась юность, что они снова молоды и глупы, полны иллюзий о «прекрасном далёко» впереди и тешат себя надеждами, которым потом будет суждено медленно растаять, как следу от реактивного самолёта в пронзительной синеве. Будто и не было этих серых, похожих на доски в дачном заборе, лет… Снова, как в забытом своём прошлом, они ходили по полупустынной набережной, взявшись, как подростки, за руки, и можно было никуда не торопиться, процеживать минуты, будто густой ликёр, катая его во рту, — и не спешить проглотить. Можно было просто сидеть, обнявшись, на лавочке, притулившейся на набережной, счастливо жмуриться от солнечного света, бьющего тебе, будто фары встречной машины, в глаза, и смотреть, как катается море по отшлифованной им гальке. Ощущение чудесной нереальности было настолько сильным, что хотелось потрясти головой и проснуться от наркотического рваного сна с забытьём. Она даже сказала, грустно смеясь, мужу: «Ущипни меня. А то я сладко сплю и боюсь проспать станцию, на которой выходить».