Гектор Шульц

Девочка с глазами старухи

В книге содержатся упоминания нацизма, нацистской символики и нацистских преступлений. Указанные упоминания не предназначены для пропаганды идей нацизма и используются исключительно в художественных целях.

Глава первая. Звери в серо-зеленом

Жарким и душным было то лето. Раскаленное солнце сжигало траву, а голубизна неба была такой ослепительной, что от нее слезились глаза и болела голова. Все ждали дождя — сильного, буйного, способного оживить измученную, потрескавшуюся землю. Кто знал, что землю напоят слезы. И кровь…

Шелестели по нашему Тоболью шепотки. Жарко дышали соседки, передавая друг другу последние слухи. Слухи о немецкой косе, что безжалостно срубает леса, словно пышные хлеба, оставляя после себя черные пни и мертвую землю. Мрачно молчали мужики, словно уже слышали размеренный топот тяжелых сапог, пропитанных пылью и злостью. Лишь дети так и остались детьми. Бежали, смеясь, на озеро. Скотину гоняли хворостиной, чтобы в чащу не залезла. Сидели со стариками на завалинке и прислушивались к странным, непонятным словам. Дети… чье детство скоро оборвется так стремительно, что о нем никто из них больше не вспомнит.


— Эля! Поросятам дала?

— Да, баба!

— А птице воду натаскала?

— Ой. Забыла, ба.

Бабушкин голосок, тихий, скрипучий, но все равно твердый, вырывает из глупых мыслей, возвращая в родное Тоболье. Глухо кукарекает Гешка, наш петух. Он старый и глупый, но бабушка терпит его. Не кидает в суп, как остальную птицу. Вальяжно плетутся на водопой гуси, зарылись по самый пятачок в мокрую глину свиньи и мычит в стойле Звездочка — наша корова. Мычит лениво, изредка отмахиваясь хвостом от надоедливых мух и слепней, которым и жара-то нипочём.

За сараем слышен стук топора. Папка дрова готовит. Скоро он разомлеет от жары, и бабушка понесет ему молока холодного, из погреба. Папка выпьет его, утрет усы, поплюет на мозолистые, но такие ласковые руки, и снова возьмется за топор.

В доме, в спасительной прохладе, дремлет мама. Вот жара спадет, и мама отправится в огород. Сорняки рвать, поливать, за землей родной ухаживать. А там и бабушка придет. И папка, как с дровами закончит… Жужжат в густом воздухе пчелы, гудят слепни, пахнет сладко цветами и травой. Лето, прекрасное лето. Которое оборвет трескучая очередь автоматчика в серо-зеленой форме.

Сложно забыть тот страшный день. День, от которого Тоболье так и не оправится. День, когда в деревню пришли немцы. Командовал ими улыбчивый, худощавый мужчина. Черные сапоги надраены кремом, серо-зеленая форма отглажена и сидит точно по фигуре, фуражка сдвинута на лоб, а серые глаза — влажные, добрые, затянутые задумчивым туманом — смотрят будто поверх голов куда-то вдаль.

Глаза солдат, которыми он командовал, были другими. Хищными, жадными, почти звериными. Пошла пятнами от сальных взглядов Оксанка, мельникова дочка, и нахмурился её жених Вася, положив широкую ладонь на отполированный черенок лопаты. Папка оттер меня в сторону, но я видела. Видела эти взгляды, видела, как тускло блестят стволы автоматов, пока еще направленных в землю.

Мужчина улыбнулся, поправил фуражку и прошелся вперед-назад по улице, на которой столпились наши соседи. Он мурлыкал какую-то приятную песенку себе под нос, потом весело посмотрел на Оксанку и Васю, резко вытащил из кобуры блестящий от масла пистолет, навел на Ваську и выстрелил. Выстрелил просто так. Без причины. Тогда я поняла, что добрые глаза бывают и у чудовищ.


На землю плеснуло красным, а следом в бурую пыль упали крохотные, бледно-розовые кусочки. Закричала Оксанка, охнула бабушка, а папка мощным ударом ладони повалил меня на землю и закрыл собой.

Тишину жаркого дня разорвал стремительный и оглушающий треск автоматных очередей. Бесновались за забором собаки, тревожно мычали коровы и ржали лошади, бежали куда глаза глядят перепуганные люди. А смерть все равно настигала бегущих… Жалящим куском железа, впивавшимся в мокрые спины и блестевшие от пота на солнце затылки.

Стрельба закончилась неожиданно, наполнив тишину противно пищащим звоном. Раскаленный воздух пах железом и кровью, слышались веселые голоса немцев и жуткие хрипы тех, кому пули не принесли быструю смерть. Плакала Оксанка, которую тащил в кусты потный автоматчик под гогот остальных солдат. Молилась рядом бабушка. Тяжело дышал отец, сдавливая сильными пальцами мою руку.

— Встать! — скомандовал сухой, безразличный голос. Я подняла голову и увидела равнодушный взгляд серых, водянистых глаз — бездонных, как дождливое небо. Немецкий офицер все еще сжимал в руке пистолет, из которого несколько минут назад застрелил Ваську. Из ствола к жаркому небу тянулась сизая струйка дыма. — Имя. Фамилия.

Говорил он с тяжелым акцентом, который резал слух. Проглатывал окончания, словно испытывал голод. Глаза офицера равнодушно смотрели на отца, а на губах вновь появилась знакомая веселая улыбка. Вот только меня от этой улыбки пробрал мороз.

— Степан, — ответил папка, загораживая меня от офицера своей спиной. — Степан Пашкевич.

— Дочь? — вопрос резкий, безразличный.

— Да. Элла, — немец поджал губы, словно проглотил что-то кислое, и дёргано кивнул.

— Мать? — указал он на бабушку, которая, трясясь, стояла рядом с отцом.

— Да. Катерина, — послушно ответил папка. Офицер снова кивнул, улыбнулся, поднял пистолет на уровень глаз и выстрелил…


Я плохо помнила, что было дальше. Только мелочи. Вкус горькой кожи на губах, когда я впилась зубами в сапог офицера. Кровь, капающая на потрескавшуюся землю из разбитого носа. Сухой щелчок пистолета и горячий ствол, прижавшийся ко лбу. Но смерть скользнула мимо. У нее на меня были другие планы, пусть я о них еще ничего не знала.

— Не трогайте внучку, — тихо сказала бабушка по-немецки. Офицер удивленно замер, сжимая рукоять пистолета. Ствол упирался мне в лоб, и я чувствовала, как он дрожит. — Пожалуйста. Не трогайте.

— Ты знаешь язык? — спросил офицер. Тоже по-немецки. В голосе все то же удивление.

— Учительница я. Бывшая, конечно. А это внучка моя. Эля, — ответила бабушка, беря меня за руку. Она стиснула зубы, посмотрев на лежащего в пыли отца, и подняла на немца глаза. В них застыла боль и влажной волной сбежала по морщинистой щеке, когда бабушка моргнула. Вдалеке послышался очередной хохот солдат, чей-то отчаянный крик и оборвавшая его автоматная очередь. Но бабушка смотрела офицеру прямо в глаза. — Не губите. Не отнимайте.

— Она тоже говорит? — в голос вернулось веселье и приятная, мягкая бархатистость, как у сытого зверя. Бабушка легонько сжала мою ладонь. Я все поняла и кивнула.

— Да, господин офицер, — тихо ответила я. Губы тряслись, но я смогла ответить. И, судя по вернувшемуся в кобуру пистолету, поступила правильно. Офицер хмыкнул, приподнял мой подбородок и заглянул в глаза.

— Ты перестанешь кусаться, — изогнул он губы в полуулыбке. Затем потрепал меня по щеке и, развернувшись, зашагал по улице.


В конце дня немцы ушли из деревни, оставив после себя скорбный плач и лежащие на земле трупы. Пощадили только стариков, детей… И Оксанку в разорванном платье, которая сидела в пыли рядом с телом Васи и тихонько подвывала, не стесняясь наготы и чужих взглядов.

Бабушка не пустила меня в дом, оставила рядом с чумазым Петькой, соседским сыном, но я и так все понимала. Видела её взгляд, когда она вышла из дома. Видела слезы. Видела, как дрожат бабушкины руки, и как трясутся серые, морщинистые губы.

Папку похоронили на утро. Не стали ждать положенного. Похоронили сразу. Вместе с мамой. Вместе с Васькой. Вместе с Тасей, Петькиной мамой. Вместе с Гриней-дурачком, которого немцы назвали странным словом, которого я не знала. Унтерменш. Узнала потом. Когда пришло время. Не было той ночью дома в Тоболье, откуда не слышался бы плач.

Я долго не могла уснуть. Лежала в кровати, прижавшись к бабушкиному плечу, глотала слезы и смотрела на бурое пятно у двери. Все, что осталось от мамы. Бабушка молчала, рассеянно гладила меня по голове, но дыхание её было ровным. Лишь пальцы подрагивали, запутываясь в моих волосах. Брехали на улице оставшиеся в живых собаки и тихо, еле заметно до нас доносился плач. Не было той ночью в Тоболье дома, откуда не слышался бы плач.

*****

— Эля. Курам дала? — бабушка не кричит, как раньше. Тихо спрашивает, прислушиваясь к звукам с улицы.

— Да, баба, — ответила я. Тоже тихо.

— Воды натаскай. А я пригляжу, — кивнула она, подходя к окну и отодвигая в сторону белую занавеску.


Взяв ведерко, я вышла на улицу и пошла к колодцу. Зазвенела цепь и послышался плеск, когда ведро достигло воды. Обернувшись, я посмотрела на пустую улицу, вздохнула и взялась за ворот колодезного колеса. Холодная вода пенилась, пока я переливала её в ведро. Раньше я бы не отказала себе в том, чтобы зачерпнуть колодезной воды ладонями, умыться ей, сполоснуть шею и спину. Но сейчас все по-другому. Быстро наполни ведро, быстро занеси в дом и сиди, как мышка. Надейся, что не скрипнет калитка и не послышится резкий, чужой голос, за которым обязательно последует сухой щелчок автомата.