— Да, пишу, — Шпилевский всегда говорит тихо, а сейчас его слышу лишь я, да Зяба.

— Смотри, чтоб красиво и без ошибок.

Фыркнув, я покачал головой. Хуй Зяба хоть одну ошибку найдет, потому что знает, что Шпилевский его боится. Шпилевский вообще всех боится. Даже Щенкова, который иногда выебывается на него, когда старшаков нет в школе или они съебываются покурить в туалет. Я, бывает, заступаюсь за Шпилевского, хоть это и не принято. Но если Зяба или кто еще из старших начинает его чморить, то лучше не лезть. Себе же хуже будет. Вот и сейчас все настороженно следили за их диалогом. Кукушка, если и слышала, то нихуя не делала, как и всегда. Я давно уже привык, что она закрывает на все глаза. Может, боится старшаков, а может, просто такова её гнилая натура.

— Хули ты на меня не смотришь, когда я с тобой разговариваю, а? — в голосе Зябы прорезались визгливые и недовольные нотки. Шпилевский, вжав голову в плечи, побледнел, понимая, к чему все идет.

— Пишу же, — еле слышно повторил он, робко смотря на Зябу.

— Пиши, ебасосина, — Зяба удовлетворенно хмыкнул и, повернувшись к Дэну, тихо добавил: — Пиздец, чмо, а?

— Не пацан, — подтвердил Дэн. — Даже Щеню боится до усера. Нахуй таким быть. Удавился бы и все.

— Куда ему, — заржал Зяба и приклеил на рожу лягушачью улыбку, когда Кукушка в который раз повернулся. — Лариса Пална, а можно выйти?

— Сиди, Зябликов. Школа только началась, а ты уже сбежать хочешь, — рассмеялась Кукушка и, чуть подумав, кивнула. — Ладно, иди. Только недолго. Сейчас будет подведение итогов…

— Кому они, нахуй, всрались, — буркнул Зяба и, вставая, влепил мне леща. — Хули расселся, Ворона? А ну пропусти.

Я, сжав зубы, чуть сдвинулся к Щенкову, хотя и понимал, что Зяба просто ищет повод, как и все. Но сегодня я ему его не дам. Может хоть доебывать будет меньше.

— Во! Другое дело.

Смех Зябы — это отдельная пытка. Меня начинает колотить сразу же, как я его слышу. И до сих пор, просыпаясь ночью от кошмара, я снова слышу его. Хуй знает, когда забуду. Да и забуду ли.

Уже дома, складывая в книжный шкаф выданные учебники, я заметил толстую тетрадку на девяносто шесть листов. Синюю обложку покрывал слой пыли, а в правом верхнем углу моим почерком было выведено: «Дневник».

Внутри были исписаны только две страницы. Первая запись после того, как я вернулся от маминой подруги, и вторая, после того, как Зяба с Котом спиздили мои новенькие зимние ботинки, из-за чего я возвращался домой в сменке, потом простудился и проболел две недели. Еще и пизды получил за пропажу. Почему я не выбросил тетрадку? Вспомнил. Её мне посоветовала вести как раз мамина подруга, начитавшаяся переводов немецких журналов о психологии, подшивка которых обнаружилась в районной библиотеке. А не выбросил я дневник потому, что после переложения на бумагу произошедшего за день мне становилось легче.

Я вырвал те две страницы и, подумав, сел за стол и взял любимую отцовскую ручку, которую он мне подарил в седьмом классе. Ручка была дорогой, и отцу её подарили на заводе за успехи цеха, которым он рулил. В школу я её никогда не брал, потому что знал, что рано или поздно Зяба, Кот или еще кто-то обязательно найдут её, спиздят или поломают. А ручка была хорошая, только стержни приходилось подрезать. Те, что продавались в магазинах, были слишком длинными.

Родители никогда не шарились по моей комнате. Знали, что я не курю, не пью и клей не нюхаю. Поэтому на дневник никто не обратил внимания и не выбросил, пока я был в деревне на каникулах. На секунду мне подумалось, что это знак. Знак, что не стоит держать в себе ненависть, боль или страх. Надо излить его на бумагу и забыть, как о страшном сне. Если родители меня не слышат, то пусть услышит эта синяя тетрадка.

Подумав, я решил вести дневник не так, как принято. Пусть это будут заметки о моей жизни, об уродах, которые её населяют. Может, их кто-то прочтет потом, или на меня накатит ностальгия по школе… Конечно, блядь! По этому говну я никогда скучать не буду. Зато буду считать дни, когда все кончится.


Глава вторая. Люди и звери

С детства и до последнего звонка меня всегда окружали люди и звери. Отличить их было просто, несмотря на то, что и те, и те были двуногими, могли говорить, дышать и думать. Люди оставались людьми при любом пиздеце. А звери становились злее. В школе тоже были люди, хоть и немного, и звери.

Лёня Шпилевский. Пусть его хуесосили, оскорбляли, обоссывали, издевались и избивали, он все равно остался человеком. Да, хилым. Да, трусливым. Но он никогда не уподоблялся тем, кто измывался над ним.

Шпилевский был евреем. Настоящим таким. Носатый, с вылупленными глазами и обрезанным хуем, в чем мы убедились, когда Кот дал упирающемуся Шпилевскому пизды в раздевалке и стащил с него трусы. Случилось это в шестом классе и стало отправной точкой. С этого момента уроды поняли, что Шпилевский не дает сдачи. Он никогда не кричал, не звал на помощь, не отбивался. Вместо этого он терпел и молчал. Даже когда было больно, что дико бесило Зябу и Кота. Глаза предпочитал доебывать тех, кто хоть как-то реагировал. Меня или Щенкова. Мы были его ебанными любимчиками. Шпилевского он чаще всего игнорировал.

У Шпилевского и без уродов был ворох проблем. Он очень сильно заикался, но за каким-то хуем учился в «нормальной» школе. Часто болел и порой падал в обмороки на уроках. Худой, со впалой грудью и ручками-спичками, он напоминал мне Пиноккио из моей любимой книжки детства. Разве что глаза были не глупыми, а усталыми и черными, как ночь. Учителя его тоже не любили. Наша математичка, Надежда Викторовна, носящая погоняло Антрацит, люто ненавидела Шпилевского, считая, что он придуривается, а заикание — лишь способ отлынивать от выхода к доске.

Она заразила этим и остальных учителей. Особенно старалась Кукушка, которая любила вызвать Шпилевского под конец урока и заставить отвечать на вопросы по заданному на дом параграфу. Шпилевский молча выходил к доске, прислонялся спиной к стене, и начиналась мука…

Весь класс уссывался с того, как он корчился и мычал. Зяба без стеснений орал шакальим воем и чуть ли не падал со стула. Кот и Глаза передразнивали особо «сложные» для Шпилевского моменты, а сам он продолжал корчиться и страдать, пока Кукушка, с ебалом ментора, не отправляла Шпилевского на место, пизданув напоследок:

— Так и знала, что ты не учил. Садись, два.

Только Шпилевский все знал. Он учил каждый ебаный параграф, который ему задавала Кукушка. Мог легко доказать любую теорему Антрацита. Только письменно, а не устно. Он покорно отдавал свой грязный и заплеванный уродами дневник, выслушивал очередную нудную проповедь от Кукушки на тему неопрятности, получал двойку и возвращался на место. Оценки он выравнивал в письменных работах, и любую комиссию наверняка бы заинтересовало, хули Лёнька учится на «пять-два, пять-два». Но наши комиссии, если и посещали школу, по классам ходили редко и выступлений Шпилевского не видели, предпочитая отсиживаться в кабинете Слепого.

Его родителей я видел лишь пару-тройку раз. Отец Шпилевского, такой же носатый и тощий, в тонких, почти бумажных брюках и желтой рубашке, о чем-то разговаривал с директором, а потом так же незаметно испарился, когда я отвернулся на пару минут. Мать у Лёньки была красивой, хоть и еврейка. Даже Кот, стрельнув глазами по её стройной фигурке, выдал:

— А я б ей присунул. Слышь, Шпилевский? Подгонишь мамку по-братски?

То был единственный раз, когда Шпилевский огрызнулся. Он молча встал, подошел к Коту и, прочистив горло, смачно обхаркал ему ебальник. А когда Кот собрался убить еврея, за него внезапно вступился Дэн, который отвесил Коту подзатыльник и сказал:

— Ебу дал? Его хоть запизди до смерти, но мамку его не тронь! Пацаны так не делают.

Только Кот один хуй отпиздил Шпилевского на следующий день. Так сильно, что тот из школы на месяц пропал. Глаза потом одноклассникам рассказывал, что Кот его до синевы отхуярил и сломал что-то. Однако ни милиции, ни проверок, ни разгневанных родителей Шпилевского так и не случилось.

Спустя какое-то время я разговорился с ним и спросил, а кто его родители. Шпилевский, как и всегда, лаконично ответил:

— Люди. Как я. Как ты.

Больше я его не спрашивал. Значит, были причины молчать, а вытягивать что-то из Шпилевского — гиблое дело. Поговаривали, конечно, что его папка на рынке торгует, а мать дома сидит. Но правды так никто и не узнал.

Несмотря на то, что Шпилевского чморил весь класс, за исключением разве что других лохов, типа меня и Огурцовой, он всегда был рад прийти на помощь. Если Рыгало, наша физичка, вдруг давала ебанутую или сложную задачу, Шпилевский давал скатать всем, без разделения — чморит его кто-то или нет. Однажды я проебал на стадионе отцовские шерстяные варежки: хорошие такие, добротные, и Шпилевский со мной два часа копался в колючем снегу, чтобы помочь найти их. Просто так и ничего не прося взамен. Тогда-то я и понял, что человечности в нем куда больше, чем на первый взгляд.

Щенков. Щенков — заслуженный лох. Мерзкий, хитрожопый, злобный и вонючий кусок говна. Я с ним просидел весь девятый класс, а в десятом он наконец-то съебал, поступив в ПТУ в пятнадцати минутах ходьбы от школы.