Генри Лайон Олди

Сто страшных историй

Если рожденным в моей стране, после обретения мною состояния Будды, доведется услышать хотя бы самое имя зла, пусть я не достигну наивысшего Просветления.

Изначальная молитва Будды Амиды

Повесть о голодном сыне и сытой матери

Сказал Будда Шакьямуни:

«Не думай легкомысленно о зле: «Оно не придет ко мне». Ведь и кувшин наполняется от падения капель. Глупый наполняется злом, даже понемногу накапливая его.»

И еще сказал Будда:

«Если рука не ранена, можно нести яд в руке. Яд не повредит не имеющему ран. Кто сам не делает зла, не подвержен злу.»

И еще:

«Ни на небе, ни среди океана, ни в горной расселине, если в нее проникнуть, не найдется такого места на земле, где бы живущий избавился от последствий злых дел.»

«Записки на облаках»
Содзю Иссэн из храма Вакаикуса

Глава первая

Что это еще за капризы?

1

Найду и съем

Молодая луна сияла обоюдоострой улыбкой.

Сияла? — скалилась.

В улыбке крылось целое богатство смыслов: угроза, тайна, предвкушение. Так могла бы улыбаться, выглядывая из мрака, вечно юная красотка-кицунэ [Кицунэ — лиса-оборотень.], карауля незадачливого любовника, чтобы низвергнуть его в пучину гибельной страсти. Ночь призраков и влюбленных, злоумышленников и демонов набросила на Акаяму покрывало из черной парчи. Острые ножи лунного света наискось вспарывали ткань, превращая улицы в серебристые разрезы с угольной кромкой.

Впрочем, здесь, на северной окраине города, дома торчали как попало, россыпью кривых зубов во рту забулдыги, а улицы с переулками представляли собой такую невообразимую мешанину, что в ней путался даже лунный свет. Прямые линии? Ровные ряды зданий, как предписано уложениями по градостроительству? Ночь и луна превратили квартал в хаотичное нагромождение светлых пятен и темных провалов, отчего с высоты окраина походила на дельту реки, текущей жидкой тушью, с множеством бумажных островков.

Квартал спал, погружен в тишину, как в стоячую воду. Если демоны или воры и вершили свои тайные дела, то происходило это в другом месте. Лишь колокол в отдалении пробил Час Быка [Час Быка — с 2 часов ночи до 4 часов утра.], да чей-то пес встрепенулся спросонья во дворе. Залаял, взрыкивая и подвывая:

«Сторрррожу-у-у! Только суньтесь! Всех поррррву-у-у!»

Соседские псы не остались в долгу. Понеслась по кварталу лихая перекличка:

«Не спим! Бдим! И я тоже! И я!»

Привыкшие к собачьему гвалту хозяева всхрапывали и ворочались во сне. Из одного жилища грянула брань, из другого — обещание выбить дурь из глупой псины. Исполнить угрозы никто не спешил. Лай улегся, сошел на нет — так разглаживается поверхность пруда, растревоженная случайным порывом ветра. Лишь где-то с упрямством, достойным лучшего применения, продолжал бубнить недовольный голос:

— Куда? Куда спрятал?

Тишина, вновь затопившая квартал, подступила к стенам дома, из которого неслись вопросы. Пожелала влиться, воцариться; не смогла. Казалось, сам дом сопротивлялся ей: кряхтел, постанывал. Под полом скреблась мышь, с крыши сыпался мелкий сор — и вторило уютным житейским звукам хриплое ворчание:

— Куда спрятал, а? Найду! Все равно найду…

Голос прервался. Послышался хруст, и следом — довольное чавканье. Довольное? Ну, не очень-то. В чавканье, как перед тем в ворчании, занозой пряталось, зудело и кололось раздражение, готовое перерасти в глухую злобу.

Жалобно застонал пол под тяжелыми шагами. Кто-то бродил по дому, нимало не заботясь о производимом шуме. Любопытная луна сунулась в окно, к счастью, не завешенное шторами из бамбуковых планок. По комнате, спотыкаясь, ходил человек: вздыхал, жевал, плямкал губами. Сунулся в дальний угол, растворился во тьме. Возник опять: черно-белая мозаика из теней и бликов. У любого зарябило бы в глазах, а там, глядишь, возникли бы скверные подозрения: да человек ли это?

Беспокойное существо замерло посреди комнаты, купаясь в потоках света, льющегося из окна. Сложилась единая картина: грубоватые черты лица, распатланные волосы, складки мятой одежды. Пальцы рук беспрестанно шевелятся, босые ступни переступают на месте, будто мерзнут…

Человек, точно. У призраков, как известно, нет ног.

Тень, которую человек отбрасывал на стену, горбилась, несмотря на то, что хозяин тени стоял прямо. Глянешь на него: мужчина за тридцать. Глянешь на тень: старик? старуха?

Не разобрать.

Может, это луна шутки шутит? Ишь, как ухмыляется!

Человек убрел в другой угол, зашуршал там, судя по звуку, промасленной бумагой. Забормотал:

— Спрятал. Куда спрятал? Найду!

С голосом человек тоже был не в ладах, как и с тенью. В нем мешались сомнение и упрямство, угроза и жалоба, отчаяние и надежда.

— Найду и съем!

Он раз за разом обшаривал комнату, что-то действительно находил, отправлял в рот. Хрустел, жевал, чавкал. Скрипел половицами.

— Съем! Все съем…


В соседней каморке, прижавшись друг к другу, тише мыши лежали двое: еще не старая женщина и мальчик лет пяти. Кажется, они даже дышать боялись. Кутались в ветхое покрывало, словно желая укрыться от холода. Да ну, какой там холод, лето на пороге! Главное, отгородиться, завернуться с головой, не видеть, не слышать. Тогда и оно, от чего ты прячешься, не увидит тебя, не услышит, не найдет.

Над Акаямой царила благословенная теплынь. Но женщину с мальчиком бил неудержимый озноб.

2

Телега с горшками

Неладное я заподозрил еще у ворот управы. А кто бы не заподозрил, если ворота были заперты? Да, заперты на засов, среди бела дня. Стража смотрела на меня так, словно впервые видела. Нет, хуже: стража смотрела на меня, как если бы я явился доложить о фуккацу и тянул с объявлением.

— Кто такой? — грозно спросил старшина караула.

— Торюмон Рэйден.

Будто он не знает, кто я такой! Уже и не помню, когда меня здесь останавливали для формальных вопросов. А сейчас гляди-ка! — усы топорщит, брови хмурит. Вот-вот плетью огреет!

— По какому делу?

— По служебному.

Кажется, я ответил грубее, чем следовало, потому что взор старшины полыхнул огнем.

— Должность? — гаркнул он.

— Дознаватель.

Старшина в сомнении пожевал губами. Признать во мне дознавателя? Торюмона Рэйдена?! Все существо бдительного стража противилось этому. Даже одежда со служебными гербами его не убеждала. Мало ли откуда можно взять такую одежду? Украсть, например. Встретить настоящего дознавателя в темном переулке, оглушить, раздеть…

— Ну ладно, — вдруг сменил он гнев на милость. — Там разберутся.

— Кто разберется?

— Кому надо, тот и разберется. Открыть ворота!

Стражники убрали засов, потянули створки в разные стороны. Петли заскрипели, взвизгнули. Я тоже чуть не завизжал раненым подсвинком, окончательно позоря себя в глазах ухмыляющейся стражи. Двор управы, открывшийся моим глазам, был полон народу. С утра двор вымели чисто-чисто, как перед явлением знатной особы — и все дознаватели, сколько ни есть, выстроились двумя рядами, открывая мне проход к крыльцу.

Колени подогнулись, я чуть не упал.

На крыльце стоял господин Сэки, одетый в церемониальный наряд. Даже чиновничью шапку не забыл, хоть я и знал, что он ненавидит этот головной убор. Я представил, что он надел шапку ради меня, и покрылся холодным потом. Затем я представил, что все самураи нашей службы, включая архивариуса Фудо и секретаря Окаду, собрались здесь из-за меня, и по моей несчастной спине побежали колючие мурашки. Затем я представил…

— Торюмон Рэйден! — возгласил Сэки Осаму. — Приблизьтесь!

Я приблизился. А что мне оставалось? Я шел зажмурившись — и все равно видел, чуял, ни на миг не сомневался, что дознаватели, мимо которых я проходил, глядят на беднягу Рэйдена с нескрываемым сочувствием.

— Остановитесь!

Ну, остановился. Открыл глаза. До крыльца оставалось шагов пять, не больше. Господин Сэки пожевал губами, размышляя, что приказать теперь, и не приказал ничего. Вместо этого он сам спустился с крыльца, встав напротив меня. В руках он держал что-то, похожее на аккуратно сложенную одежду. Одежда или нет, сверху она была накрыта белым полотном, не позволяя выяснить в точности, что там.

Полотно. Белое.

Такое расстилают на земле, когда кто-то решает вспороть себе живот. Сам решает или ему приказывают это сделать — какая разница? Белое полотно, белые одеяния, нож. Собрание сослуживцев. Великий Будда, что я натворил?

Лихорадочно я принялся вспоминать свои прегрешения. За время службы их накопилось с лихвой, но ничто не тянуло на приказ совершить сэппуку. Дело о двух клинках? Историю с семьей господина Цугавы замяли, не желая выносить ее на всеобщее обозрение, но я вроде бы справился с делом? Меня даже хвалили…

Спросить? Повиниться, не зная, в чем моя вина? Пасть ниц, умолять о прощении?! Нет, это значит окончательно потерять лицо. Лучше уйти с честью: авось следующее рождение окажется удачней. Всем сердцем я мечтал о том, чтобы происходящее обернулось театром: невзаправду, понарошку, скоро занавес… Вот уж точно — скоро занавес! Когда не надо, театр тут как тут, а когда требуется позарез — проси, не проси, хоти, не хоти, а жизнь идет своим чередом и поплевывает на твои мольбы.