Гэри Дженнингс

Ярость ацтека

Роберт Глисон, Джуниус Подраг

Посвящается Джойс Севис

Наиболее запоминающимися в любой битве (а теперь, повидав их во множестве, я могу утверждать это со знанием дела) являются головокружительный беспорядок и полнейшая сумятица. Однако в отношении этого сражения, моего первого крупного столкновения с врагом, мне удалось сохранить и отдельные, более определенные воспоминания.

Из «Военного повествования» Тенамакстли,
возглавившего восстание ацтеков в 1541 г.
(персонаж романа Гэри Дженнингса «Осень ацтека»)

ВЫРАЖЕНИЕ ПРИЗНАТЕЛЬНОСТИ

Своим появлением на свет эта книга обязана многим людям. Особенно нам хотелось бы поблагодарить Марибель Балтасар-Гутиэррес, Эрика Рааба, Бренду Гольдберг, Элизабет Виник и Хильдегарду Крише.

Бесценная информация, касающаяся исторических событий и мест, где происходит действие романа, была предоставлена хранителями музеев и памятников старины в Гуанахуато, Сан-Мигель-де-Альенде, Долорес-Идальго, Теотиуакане, Чичен-Ице и других городах Мексики.

Кроме того, мы признательны за сотрудничество Хосе Луису Родригесу, доктору Артуру Барера, Чарльзу и Сьюзан Истер и Хулио Эрнандесу.

1

Горы, Где Таятся Кугуары, 1541 год

Я видел со стороны свою смерть.

Мой ночной кошмар ожил, когда из тумана, словно призраки, появились захватчики — окутанные туманной дымкой привидения, темные фигуры огромных животных, грозные, словно тени богов, восставшие из Миктлана, Темной Обители. Я лежал в кустах и дрожал; сердце мое отчаянно билось, горло терзала жажда, земля подо мной содрогалась от топота могучих копыт, предварявших наступление тысяч пеших людей. Обсидиановый наконечник моего копья остр, но оно бессильно против атаки боевого коня, ибо тот защищен толстым кожаным нагрудником, именуемым «щитом Кортеса».

Мы затаились среди скал Ночистиана, устроив засаду на испанцев и их союзников, вероломных indiо — индейцев, перешедших на сторону чужеземцев. Враги приблизились к нам в густом тумане, и теперь я оказался перед выбором: остаться в укрытии, предоставив своим compa?eros, товарищам, сражаться и погибать без меня, или, набравшись смелости, подняться и сразиться с испанцем, закованным в доспехи, восседающим на могучем боевом скакуне.

Прежде чем я смог принять решение, на меня снова накатило темное видение: сражение и гибель. Я видел яростную схватку, видел, как вместе с кровью меня покидает жизнь, видел, как когтистые лапы тащат мою очерненную грехом душу вниз, в ад.

Больше всего страху на меня наводили боевые кони. Говорили, будто могучую империю ацтеков победили не маленький испанский отряд, во главе которого двадцать с небольшим лет назад появился на этой земле Кортес, и даже не десятки тысяч предателей-индейцев, выступивших на его стороне. Нет, в первую очередь победу испанцам обеспечили шестнадцать великих боевых скакунов, которые несли в сражение самого Кортеса и лучших из лучших его воинов.

Раньше, до прихода захватчиков, Сей Мир не ведал подобных животных, и их появление повергло в ужас как великого властителя Мотекусому, так и благородных воителей из сообществ Орла и Ягуара, лучших бойцов Сего Мира. Воины, никогда не видевшие столь рослых и могучих четвероногих существ, сочли этих выходцев из Иного Мира богами или духами Земли и Неба. Да и что еще можно было подумать, глядя на них, мчавшихся, как ветер, сокрушавших все своими тяжкими копытами и делавших воинов, восседавших на их спинах, стократ сильнее и опаснее их самых искусных пеших собратьев?

Но сейчас, когда всадник приблизился, я вдруг понял, что это не испанец, а индеец. Индеец верхом на лошади.

Аййя! Никогда в жизни я не видел ничего подобного. Кони представляли собой мощнейшее оружие, и неудивительно, что испанцы категорически запрещали индейцам как держать лошадей, так и ездить на них верхом. Впрочем, Тенамакстли, наш предводитель, рассказывал, что испанцы посадили на коней касиков, вождей союзных им индейцев, дабы те своим видом воодушевляли следовавших за ними воинов.

«Предатели, которые сражаются на стороне захватчиков, называют лошадей большими собаками, — объяснил нам Тенамакстли. — Они втирают в себя конский пот, чтобы заполучить часть магической силы этих удивительных животных».

Уж кто-то, а Тенамакстли знает захватчиков вдоль и поперек, ведь он жил среди них в бывшей столице ацтеков, которую нынче именуют городом Мехико. Там он был известен под именем, которое дали ему испанцы: Хуан Британико.

Разумеется, помимо запрета, касающегося лошадей, наши новые господа запретили индейцам еще очень и очень многое. Когда наши вожди и старые боги предали нас, не сумев защитить, захватчики не только прибрали к рукам сокровища прежних правителей, но и самих индейцев сделали абсолютно бесправными, чуть ли не превратили в рабов на своих encomiendas: так называются огромные владения, пожалованные испанцам их королем. Мы прозвали этих белых людей, восседающих на величественных конях, гачупинос, то есть носителями шпор, острых шпор, которыми они расцарапывают до крови наши спины и вырывают пищу из наших ртов.

Их могущественный король, которого они именуют его католическим величеством, прикладывает печать к листку бумаги, и в результате тысячи живущих на обширной территории индейцев в один миг превращаются в рабов какого-нибудь испанца, явившегося в Сей Мир с одной-единственной целью: разбогатеть за счет нашего труда. Этому носителю шпор мы обязаны отдавать в качестве дани немалую долю всего, что выращиваем на своей земле или производим своими руками. Когда новому господину приходит в голову воздвигнуть себе роскошный дворец, нас отрывают от возделывания земли и заставляют таскать камни или распиливать бревна. Мы должны ухаживать за его коровами и лошадьми, однако нам не позволено ни вкушать мясо домашних животных, ни ездить верхом. И — аййя! — мы обязаны по первому требованию отдавать испанцу, если ему вдруг этого захочется, своих жен и дочерей. Так стоит ли удивляться, что, когда Тенамакстли бросил клич, мы, как во времена великих властителей ацтеков, дружно взялись за копья, чтобы убивать поработивших нас чужеземцев?!

И вот теперь, наблюдая за вырастающими из тумана темными фигурами всадников, я вдруг узнал в самом высоком из них — аййя! — не кого иного, как Рыжего Громилу. Это и правда был Педро де Альварадо собственной персоной: палач Теночтитлана, могучий демон с огненного цвета шевелюрой и бородой, прославившийся своим буйным нравом и зверствами, в которых он уступал разве что самому Великому Завоевателю.

Первоначальную — и весьма дурную — славу этот человек стяжал, когда Кортесу пришлось покинуть завоеванную им столицу ацтеков Теночтитлан и устремиться в Веракрус, чтобы отразить угрозу со стороны испанского войска, прибывшего с целью лишить Завоевателя власти. Альварадо, с восемью десятками конкистадоров и четырьмя сотнями союзных индейских воинов, было поручено удерживать в повиновении великий город Теночтитлан. В руках его, фактически на положении пленника, находился властитель ацтеков Мотекусома. Он стал легкой добычей испанцев, ибо слепо верил в то, что появление Кортеса явилось исполнением древнего пророчества о возвращении в свои былые владения бога Кецалькоатля.

И вот в отсутствие Кортеса Альварадо прослышал, что индейцы якобы вознамерились во время праздника напасть на испанцев и захватить их в плен. Ну а поскольку он был человеком действия, не ведавшим колебаний и не останавливавшимся ни перед чем, то принял решение упредить заговорщиков и атаковать первым. Когда празднично одетые горожане собрались на рыночной площади, испанские солдаты открыли по ним огонь. Причем, заметьте, испанцы расстреливали из пушек и аркебуз, а потом добивали мечами и копьями отнюдь не ацтекских воинов. Да, некоторые знатные ацтеки и благородные воители тоже полегли в этой кровавой резне, но в большинстве своем невинные жертвы (а их были тысячи) оказались мирными горожанами, женщинами и детьми.

Тем временем Кортес разгромил намеревавшегося лишить его власти испанского военачальника и вернулся в столицу. Там он обнаружил, что Альварадо и его люди скрываются в бывшем дворце Мотекусомы, который вовсю осаждают разъяренные учиненной во время праздника резней ацтеки. Поняв, что имеющимися силами ему столицу не удержать, Кортес вывел своих людей из города. И вот как раз во время их отступления, прозванного впоследствии La Noche Triste, Ночь Печали, Альварадо совершил свой знаменитый подвиг, стяжав новую славу.

Испанцы отступали по насыпным дамбам, ведущим через озеро в город. Насыпь, по которой отходил Альварадо, была перерезана каналом, слишком широким, чтобы его можно было перепрыгнуть. Ацтеки напирали, наводить мостки было некогда; испанцы, пытаясь преодолеть канал вплавь, бросались в воду, а сам Альварадо прикрывал отход. И вот, когда его гибель казалась уже неминуемой, он, отягощенный стальными латами, развернулся, подбежал к каналу, уперся копьем в спину упавшего в воду, тонущего воина и, использовав оружие как опорный шест, перелетел на другую сторону!

Я много раз слышал эту удивительную историю, но лишь теперь вдруг понял, что Педро де Альварадо и есть тот самый могучий, неодолимый враг, который не давал мне покоя, преследуя меня в повторявшемся видении моей собственной смерти.

А поняв это, понял и другое: я не могу больше лежать на земле и дрожать, словно испуганный ребенок, ибо мне суждено сразиться с самим Рыжим Громилой. Перехватив покрепче копье, я вскочил на ноги и, как это заведено у благородных воителей — Ягуаров, издал громкий рык, дабы подкрепить свои силы мощью грозного божества джунглей.

Несмотря на шум уже разыгравшегося вокруг нас сражения, Альварадо услышал мой клич, развернулся в седле и, увидев меня, пришпорил своего могучего боевого скакуна, воздел меч и громогласно издал свой боевой клич: «Сантьяго!»

Я видел со стороны свою смерть.

Видение моего собственного окровавленного безжизненного тела, так долго преследовавшее меня по ночам, воплотилось в реальность, когда на меня устремился громадный конь, несший на своей спине самого могучего воина Сего Мира. Мое деревянное копье, пусть и с острым как бритва обсидиановым наконечником, не могло пробить ни толстую стеганую попону, ни тем более сталь испанских доспехов. Восседавший верхом враг казался непобедимым, и одолеть его можно было, лишь сбросив с коня.

Ну не странно ли — чтобы добиться этого, я использовал прием, похожий на тот, к какому прибегнул сам Альварадо во время своего знаменитого прыжка: упал на колени, бросившись прямо под конские копыта, и выставил перед собой копье, уперев древко в землю.

Со стороны это выглядело так, словно конь на всем скаку налетел на здоровенный валун. Страшный толчок — и я увидел, как огромное животное валится на меня. Мне казалось, будто лошадь падает, словно срубленное дерево: сначала медленно, потом набирая скорость, и я успел заметить ярость и изумление на лице Альварадо, выброшенного толчком из седла и полетевшего головой вперед на каменистую землю. А потом огромный боевой конь обрушился на меня. Кости мои треснули, грудь сдавило, дыхание прервалось, и свет померк…

2

Чиуауа, 1811 год

?Ay de m?! Боже мой!

Весь дрожащий, мокрый от пота, я вырвался из кошмарного сна, соскочил с топчана и оказался нетвердо (ибо у меня подгибались колени и бешено колотилось сердце) стоящим на каменном полу темницы.

Через некоторое время до меня дошло, что это был все тот же страшный сон о воине-ацтеке, сон, казавшийся видением моей собственной смерти. Он преследовал меня с детства, но почему — так и оставалось загадкой. Впрочем, некоторые утверждают, будто мне на роду написано закончить свои дни на виселице, и хотя мне не раз удавалось избегать этой страшной участи, вполне возможно, что насильственная смерть — не просто видение из ночного кошмара, а суровая неизбежность, обусловленная всей моей жизнью, о которой я и собираюсь вам поведать.

Во внутреннем дворе, за стеной моей темницы, громыхнули мушкеты расстрельной команды. Я доковылял до крепкой дощатой двери, хорошенько ее пнул и заорал в «иудин глазок»:

— Эй, сabrones! Тащите сюда мой завтрак, cabrones!

Таким образом я издевался над своими тюремщиками. Cabron буквально означает «козел», однако этим словом принято также называть мужчину, позволяющего другим прелюбодействовать со своей женой. Трудно придумать что-то более оскорбительное для мужского достоинства, не правда ли?

Я пнул дверь еще раз, хотя, честно говоря, есть мне совершенно не хотелось, особенно после залпа, прозвучавшего на тюремном дворе, как раз возле моей камеры, и напомнившего о том, что и меня самого ждет та же неотвратимая участь. Пройдет совсем немного времени, и я исполню chilena de muerte, чарующий танец смерти, только вот мои быстрые па и взмахи платка будут предназначаться для палачей, а не для прелестной сеньориты.

В «иудин глазок» заглянул угрюмый стражник.

— Эй ты, заткнись, или тебе придется завтракать mierda, дерьмом!

— Сам заткнись, сеньор Козел. Тащи сюда миску carne, мяса, и кувшин вина, а не то твоя жена познакомится с силой чресел настоящего мужчины, прежде чем я сожгу твою casa, жалкую лачугу, и сведу со двора твою лошадь.

Он удалился, исходя злобой, а я вернулся на свое ложе из соломы. В камере витал застарелый запах кислятины, словно монахи, жившие здесь в те времена, когда обитель еще не превратили в тюрьму, а кельи — в казематы, только и делали, что кувшин за кувшином глушили кислое вино.

* * *

Как и главный город всей колонии Мехико, или «May-hek?», как произносят на свой лад испанцы, Чиуауа находится на плоской равнине, почти полностью замкнутой в кольцо гор. В нескольких неделях пути от северной границы провинции лежит ее столица, официально именуемая Сан-Фелипе-де-Реал-де-Чиуауа, но более известная всем как Госпожа Пустыни.

Здешнее плато поднимается над уровнем моря почти на милю, а потому, в отличие от влажной зеленой долины Мехико, почва тут каменистая и сухая, с редкими пятнами жесткой бурой травы, а вершины горного массива Сьерра-Мадре венчают снежные шапки. На науатль, языке ацтеков, Чиуауа означает «сухое, песчаное место». Это и впрямь сухой, песчаный ров, настоящая яма со змеями, во всяком случае, для того, кто обречен там умереть.

Из внутреннего двора сквозь зарешеченное окошко донеслись стоны и плач, заставившие меня зажать уши руками. Я не хотел слышать, как рыдает мужчина.

Снова громыхнул гулкий залп, и я непроизвольно вздрогнул, как вздрагивал всякий раз, когда пули ударялись о каменную стену за моей спиной. Сквозь окошко потянуло едким пороховым дымом. Подпрыгнув, я ухватился за прутья оконной решетки и заорал:

– ?Cabrones!

Эти козлы никогда не услышат жалкий скулеж дона Хуана де Завала. Я ни за что не посрамлю свою ацтекскую кровь проявлением трусости, когда придет мой черед встать перед шеренгой мушкетов. Я умру как благородный воитель из сообщества Ягуара, достойно встречающий так называемую цветочную смерть. Они не дождутся, чтобы я хныкал или молил о пощаде.

Я снова сел и вытер пот с лица грязным рукавом своей рубашки. Изматывающая августовская жара пробиралась в мою камеру через все то же оконце, которое впускало внутрь ужас и смерть с внутреннего двора.

Интересно, кто только что умер по другую сторону стены? Возможно, то был отважный compa?ero, один из тех, с кем я бок о бок скакал в бой… Ведь люди поднимались по всей стране и прибывали нам на подмогу: сначала сотнями, затем тысячами и, наконец, десятками тысяч. Индейцы вновь становились воинами и сражались, как некогда их предки ацтеки.

Мы разожгли в этом мире пламя.

Закрыв глаза, я уронил голову на руки и прислушался к топоту очередного расстрельного взвода, выходящего на огневую позицию.

Я повидал войну на двух континентах, был свидетелем того, как самые обычные люди в порыве необычайной страсти бесстрашно подставляли грудь смертоносному мушкетному огню, слышал сотрясавший землю под ногами и возвещавший погибель пушечный гром, видел солнце, потемневшее от клубов дыма и черного пороха… Мне доводилось, раненому, лежать на полях алой смерти.

Слишком много боли. Слишком много смерти.

Грохот мушкетных выстрелов снова оторвал меня от воспоминаний, и я вернулся к окошку.

— Цельтесь получше, когда я встану перед вами, ублюдки! Думаете, я боюсь? Да плевать я хотел на смерть!

Конечно, ни один человек в здравом уме не желает себе смерти, однако я готов расстаться с этой жизнью, зная, что мое имя и мои дела не умрут вместе со мной, но будут греметь в веках. Люди станут слагать песни о моих последних часах. Женщины, оплакивая меня, будут сокрушаться, сколь несправедлива была судьба, обрушившая на меня столько невзгод, и восхвалять неудержимую смелость, с которой я тысячу раз вступал в рукопашную, mano a mano, схватку со Смертью, рассказывая, как я неизменно плевал в глаза этой Старухе с Косой, никогда не ведая страха. «Дон Хуан де Завала был mucho hombre, настоящий мужчина!» — воскликнут они, утирая с глаз слепящие их слезы.

Конечно, не исключено, что никаких песен обо мне не сложат и никто слез по мне проливать не станет, но ведь можно человеку помечтать об этом на пороге смерти? Тем паче, что я и есть истинный mucho hombre. Ни один мужчина в Новой Испании лучше меня не держится в седле, не владеет клинком, не сшибает ястреба на лету одним-единственным пистолетным выстрелом и не удовлетворяет тайную печаль женщины. Никакой другой муж, как объявил во всеуслышание сам вице-король, не совершил больше преступлений против Бога, короля и церкви.

Скоро, уже совсем скоро ко мне пришлют священника, чтобы я исповедовался и очистил перед смертью свою душу. И полагаю, на это уйдет немало времени. Ведь я столько всего повидал, оставил свой след во многих местах, участвовал в войнах на двух континентах и любил многих женщин.

Одно лишь только перечисление этих прегрешений наверняка займет бессчетные часы. И не в первый раз священник дарует прощение моей почерневшей от грехов душе, в то время как палач уже будет готовить свои орудия. Другое дело, что эти люди вообще ошибаются, воображая, будто у меня есть душа, которую можно спасти или погубить. Я ведь закоренелый грешник, рожденный с петлей на шее и ногами на крышке готового открыться люка на помосте виселицы.

Но если даже допустить, будто у меня есть душа, то самое темное пятно на ней так и сгниет в этой богом забытой камере, бывшей келье давно умершего пропойцы монаха. Ведь пленившим меня врагам так и не удалось вырвать у меня мою тайну: тут оказались бессильны и дотошные допросы, и гневные постановления судей, и ужасающие орудия пыток. Ничто не смогло развязать мой язык, и никто не знает о том, что проклятые тюремные стены мешают мне свершить мщение над одним из исчадий ада, порождением самого дьявола. И именно незавершенность этого дела, а отнюдь не мысль о пулях, что вскоре пробьют мое сердце, переполняет его яростным отчаянием.

Невзирая на все мои преступления, я человек чести. Я сроду не крал у бедных, ни разу не брал женщину против ее воли и никогда не убивал безоружного. Я был гачупино, тем, кого простые люди называют «носителем шпор», но в отличие от своих собратьев никогда не опробовал эти шпоры на тех, кто слабее меня. Я жил, руководствуясь кодексом кабальеро, следуя заветам мужества и рыцарской чести. А еще я был благородным воителем ацтекского народа, таким же рыцарем, следующим тем же принципам отваги, долга и чести, что и кабальеро. А ведь оба этих кодекса не позволяют сойти в могилу, не смыв пятно со своей репутации.