Дружелюбно смотрел я на эти ободряющие силуэты, преисполненный сочувствия и доброжелательности. Из кондитерской, переваливаясь, выползла пожилая дама; очевидно давно уже махнув рукой на всякие попытки скрыть свою немощь, она не отказывала себе ни в малейшем рефлекторном движении, прибегала к любому мыслимому облегчению, любой напрашивающейся игре вспомогательной мускулатуры и, размашисто пробиваясь на противоположную сторону улицы, вихляла, балансировала и плыла, точь-в-точь морская львица, только помедленнее. Всем сердцем я ее приветствовал и мысленно кричал ей «браво», я благословлял морскую львицу, благословлял Баден и счастливую свою судьбу. Ведь меня окружали соперники, окружали конкуренты, перед которыми у меня были все преимущества. Как хорошо, что я так своевременно сюда приехал, еще на самой первой стадии легкого ишиаса, еще при самых первых, слабеньких симптомах начинающейся подагры! И, обернувшись, опираясь на трость, я долго провожал глазами морскую львицу с тем знакомым каждому приятным чувством, которое доказывает нам, что язык не нашел еще слов для сложных душевных движений, ибо такие языковые противоречия, как злорадство и сострадание, здесь были теснейшим образом переплетены. Господи, несчастная женщина! Вот до чего можно докатиться!

Но даже в самый окрыляющий миг душевного подъема, даже среди блаженной эйфории этих радостных минут во мне не окончательно умолк докучливый голос, к которому мы так неохотно прислушиваемся и который, однако, так нам необходим, голос рассудка, и он неприятно трезвым тоном, тихо и с сожалением, указывал мне, что мои утешительные заключения зиждутся только на ошибке, на порочном методе, что хотя я, слегка прихрамывающий литератор с ротанговой тростью, благословляя судьбу, сравниваю себя с каждым колченогим, каждым сильно хромающим и скрюченным больным, но почему-то не принимаю в расчет бесконечную шкалу симптомов по другую сторону моей персоны и попросту не замечаю тех больных, кто моложе, прямее, подвижнее и здоровее меня. Вернее, я их замечал, но предпочитал не сравнивать с собой, более того, первые два дня я даже в простоте душевной думал, что все те, кого я встречал весело гуляющими, без палок и видимых телесных изъянов и хромоты, отнюдь не мои братья и коллеги, не курортники и конкуренты, а нормальные, здоровые местные жители. Что могут быть ишиатики, расхаживающие вовсе без палок и вовсе без судорожных телодвижений, что есть немало подагриков, по внешнему виду которых никто, в том числе и психолог, никогда не догадается об их болезни, что я, со своей слегка деформированной походкой и ротанговой тросточкой, отнюдь не нахожусь на первой, безобидной, низшей ступени нарушения обмена веществ, что я возбуждаю не только зависть настоящих хромых и колченогих, но и насмешливую жалость многочисленных коллег, служа им в свою очередь утешением и морским львом, — короче говоря, что мои проницательные наблюдения и сопоставления степеней болезни отнюдь не беспристрастное исследование, а единственно оптимистическое самообольщение, — сознание всего этого дошло до меня, как водится, лишь постепенно, по прошествии нескольких дней.

Итак, я черпал радость этого первого дня полной чашей, я предавался оргиям наивного самоутверждения и был прав. Всматриваясь в попадавшихся мне всюду курортников, более хворых своих братьев, польщенный видом каждого калеки, отзываясь радостным состраданием и участливым самодовольством на каждое встречное кресло-каталку, я легким шагом спускался по улице, этой удивительно покойной, удивительно удобно проложенной улице, по которой прибывающих больных катят с вокзала вниз к ваннам; плавно изгибаясь, с приятным ровным уклоном она ведет вниз к старому ванному заведению, чтобы там, подобно иссякающей реке, затеряться в подъездах курортных гостиниц. Исполненный благих намерений и радужных надежд, я приближался к «Святому подворью», где думал остановиться. Надо только выдержать здесь три-четыре недели, ежедневно принимать ванны, как можно больше гулять и по возможности избегать забот и волнений. Временами, вероятно, будет несколько однообразно, придется и поскучать, поскольку деятельная жизнь здесь противопоказана, и мне, старому нелюдиму, не терпящему и лишь с трудом способному переносить стадную и гостиничную жизнь, конечно, еще предстоит одолеть немало препятствий и не раз себя осаживать. Но, без сомнения, эта новая, совершенно мне непривычная жизнь, несмотря на, быть может, некоторый налет буржуазности и пошлости, позволит мне также узнать много забавного и интересного — и разве после долгих лет мирно-одичалой, деревенски уединенной жизни, заполненной одной только работой, мне не крайне необходимо на какое-то время вновь побыть среди людей? И главное: за всеми препятствиями, за начинающимися сегодня неделями курортного лечения, маячил день, когда, покинув гостиницу, я по этой самой улице бодро поднимусь в гору, день, когда помолодевший и здоровый, с эластично-подвижными коленями и бедрами, я распрощаюсь с Баденом и, приплясывая, направлюсь по этой приятной улице на вокзал.

Жаль только, что в ту самую минуту, когда я входил в гостиницу, принялся накрапывать дождь.

— Вы привезли нам плохую погоду, — отвечая на мое приветствие, с улыбкой пожурила меня необычайно любезная фрейлейн в конторе.

— Да, — растерянно ответил я.

Но как же так? Неужели это в самом деле я вызвал этот дождь, сотворил его и привез с собой в Баден? Что плоский здравый смысл отвергал такую возможность, не могло мне, теологу и мистику, служить оправданием. Ведь так же как судьба и характер лишь разные наименования одного понятия, так же как я в известном смысле сам избрал и сотворил свое имя и профессию, свой возраст, черты лица, свой ишиас и никого, кроме себя, не вправе считать за них ответственным, так же, видимо, обстояло и с этим дождем. Я был готов взять его на себя.

Сообщив это фрейлейн и заполнив листок для приезжих, я приступил к тем переговорам о номере, которые нормальному человеку просто неведомы, обо всем ужасе которых наивный счастливец даже не подозревает и чья беспросветность известна лишь попавшему на постоялый двор, привыкшему к уединению и полной тишине, страдающему бессонницей отшельнику и писателю.

Снять номер в гостинице — для нормальных людей сущий пустяк, самое обычное, не вызывающее никаких эмоций дело, с которым справляются за две минуты. Но для нашего брата, для подверженных бессоннице невротиков и психопатов, простейшее это дело перегружено такой бездной воспоминаний, эмоций и фобий, что становится подлинной мукой. Приветливый хозяин гостиницы, симпатичная женщина-администратор, в ответ на нашу робко-настоятельную просьбу показывающие и рекомендующие нам свою самую «тихую комнату», не представляют себе, какую бурю ассоциаций, опасений, иронии и самоиронии будят в нас эти роковые слова. О, как хорошо, как до ужаса знакомы, как известны нам эти тихие комнаты, место наших горчайших мук, наших жесточайших поражений и потаеннейшего нашего позора! Как фальшиво и вероломно, как демонически глядит на нас ее гостеприимная мебель, радушные ковры и веселые обои! Как зловеще, как уничтожающе щерится вон та заложенная дверь в соседний номер, будто назло имеющаяся в большинстве таких комнат и часто, в сознании неблаговидной своей роли, стыдливо прячущаяся за портьеру! Как страдальчески-покорно поднимаем мы глаза к побеленному потолку, который в минуты осмотра склабится в безмолвной пустоте, чтобы затем, вечером и утром, ходить ходуном под шагами живущих наверху постояльцев — ах, если бы только шагов, это знакомые и, стало быть, не самые страшные враги! Нет, наступает роковой час, и по бесхитростно белой плоскости, так же как сквозь тонкую дверь и стенку, прокатываются нежданные шумы и вибрации: тут и сброшенные башмаки, и уроненная на пол палка, и мощные ритмические сотрясения (указывающие на оздоровительную гимнастику), опрокинутые стулья, свалившаяся с ночного столика книга или рюмка, передвигаемые чемоданы и мебель. Добавьте еще человеческие голоса, диалоги и монологи, кашель, смех, храпение! И наконец, что всего хуже, непонятные, необъяснимые шумы, все те диковинные, призрачные звуки, которые мы не в состоянии определить, чье происхождение и чью возможную длительность никак не угадаешь, этот стук и возня домовых: треск, шепот, тиканье, вздохи, всхлипы, шуршание, стоны, скрипы, постукивания, пыхтение — одному Богу известно, какой разнообразный невидимый оркестр скрывается на нескольких квадратных метрах гостиничного номера!

Так что выбор комнаты для нашего брата чрезвычайно щекотливое, ответственное и притом довольно-таки безнадежное дело, тут надо не упустить из виду десятки вещей, сотни возможностей. В одной комнате стенной шкаф, в другой — отопительные трубы, в третьей — дудящий на окарине сосед готовит тебе акустические сюрпризы. И поскольку, как показывает опыт, ни об одной комнате нельзя с уверенностью сказать, что она обеспечит тебе желанный покой и мирный сон, ибо даже самая, казалось бы, покойная таит в себе сюрпризы (не поселился ли я однажды, ограждая себя сверху и с боков от беспокойных соседей, в одинокой каморке для прислуги на шестом этаже и, вместо отвергнутого современника, обнаружил на тряском чердаке под собой полчища резвящихся крыс), не лучше ли вообще отказаться от выбора и попросту очертя голову действовать наобум, предоставив все случаю? Чем мучиться и волноваться, чтобы спустя несколько часов с грустью и разочарованием все равно оказаться лицом к лицу с неизбежным, не разумнее ли предоставить все слепой судьбе и, не выбирая, брать первый же предложенный тебе номер? Несомненно, разумнее. Однако мы так не поступаем или же поступаем в редчайших случаях, потому что если б единственно разум и стремление избегать тревог руководили нашими поступками, что бы это была за жизнь? Разве не знаем мы, что судьба наша с рождения предопределена и неотвратима, и, зная это, тем не менее горячо и страстно цепляемся за иллюзию выбора, свободу воли? Разве каждый из нас, выбирая врача, когда заболевает, работу и место жительства, возлюбленную и невесту, не мог бы с одинаковым, а может, и большим успехом предоставить все случаю — и тем не менее каждый выбирает, каждый тратит на все это массу энергии, труда, душевных сил! Иной поступает так простодушно, с ребяческой увлеченностью, веря в свое могущество, убежденный в возможности повлиять на судьбу; другой, может, и скептически, глубоко убежденный в бесполезности своих усилий, но в той же мере убежденный, что действовать и стремиться, выбирать и мучиться лучше, жизненней, пристойнее или хотя бы забавнее, чем коснеть в бездеятельной покорности. Точно так же поступаю и я, наивный искатель комнат, когда, несмотря на глубокое убеждение в тщетности и комической бессмысленности своих усилий, всякий раз наново веду нескончаемые переговоры о будущем номере, добросовестно осведомляюсь о соседях, дверях одинарных и двойных… и прочем и прочем. Это игра, в которую я играю, своего рода спорт, когда в таком пустяковом и обыденном вопросе я вновь и вновь доверяюсь иллюзии, фиктивным правилам игры, будто к такого рода вещам вообще возможен разумный подход и они того достойны. Я действую тут так же умно или так же безрассудно, как ребенок при покупке сластей или игрок, делающий ставку на основе математических выкладок. В подобных ситуациях все мы хорошо знаем, что имеем дело с чистой случайностью, но, следуя глубочайшей внутренней потребности, действуем тем не менее так, будто случайности нет и быть не может и будто все и вся на свете подчинено нашему разумному мышлению и логике.